355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Брегова » Дорога исканий. Молодость Достоевского » Текст книги (страница 8)
Дорога исканий. Молодость Достоевского
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"


Автор книги: Дора Брегова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)

Глава пятнадцатая

Врач, вызванный Михаилом Андреевичем (на себя самого он не надеялся), определил скоротечную форму чахотки, и в доме прочно поселилась гнетущая, разрывающая сердце тревога. Михаил Андреевич растерялся, забегал по знакомым врачам, устраивал консилиумы. А по вечерам подолгу сидел за столом, опустив голову на руки, или бесцельно бродил из комнаты в комнату. Осунувшийся, с покрасневшим лицом и мелко вздрагивающими веками, он пугал детей своим видом. Теперь он ходил только на службу, совсем прекратив частные визиты и стараясь как можно реже покидать жену. Но Марии Федоровне невольно передавались его беспокойство и неумело скрываемое отчаяние. Гору мужа, его изнуренный вид глубоко тревожили ее, и это, несомненно, еще усугубляло болезнь.

Федя и Миша по очереди дежурили у постели матери; вскоре к ним присоединилась и Варенька, на время взятая Михаилом Андреевичем из пансиона. Дети только сейчас по-настоящему поняли, как сильно любили они мать. А когда ей стало хуже, Федя не спал ночами и то и дело ходил прислушиваться к ее двери. Вся любовь, жалость и страсть, на какие он был способен, обратились теперь к больной матери…

Мария Федоровна очень хотела выздороветь и беспредельно боялась смерти. Она то и дело умоляла мужа «найти еще какое-нибудь средство». Но при всем том сохраняла силу духа и ясный, трезвый взгляд на вещи.

– Дружочек мой, ты не отчаивайся, – говорила она ему. – А нельзя ли лучше поискать еще что-нибудь? Ведь не всегда же от таких болезней умирают. А главное – на кого я тебя оставлю? Да и дети, деточки… Ах, хотя бы еще год мне пожить на свете!

Михаил Андреевич уверял ее, что сделает все возможное и вылечит свою бесконечно любимую женушку, а выйдя из комнаты, закрывал руками лицо и глухо рыдал.

Его все больше и больше охватывало чувство полнейшей беспомощности и мрачной безнадежности. Еще тяжелее было от сознания, что раньше жена отличалась отменным здоровьем и легко можно было создать условия, предупреждающие болезнь. И почему подобная опасность никогда раньше не приходила ему на ум?а Мария Федоровна таяла с каждым днем, и с каждым днем росло в ней страстное желание жить. Теперь она не замечала ничего вокруг и жила только собой, своей болезнью; лишь в редкие минуты ее утомленная мысль по привычке возвращалась в сферу житейских забот, устремлялась на мужа и детей. Она прислушивалась к собственному дыханию, словно ожидала от него последнего слова, последнего приговора себе и своей угасающей надежде…

В конце февраля, после многих холодных дней, ярко засияло солнце, и теплые лучи его сквозь стекло проникли в комнату. Больная встрепенулась, попросила придвинуть кровать к окну. А к вечеру ей стало хуже.

Федя и Варенька в этот день почти не выходили из ее комнаты. Федя сидел у кровати, а Варенька возилась с лекарствами. Вдруг маменька им сделала знак наклониться. И как раз в этот момент из груди ее вырвался долго сдерживаемый кашель. При каждом новом усилии больной Федя бледнел и издавал странный звук горлом, – казалось, какие-то скрытые струны в нем тотчас отзывались на ее страдания. После приступа она несколько минут была в странном изнеможении, и Варенька дрожащей рукой силилась влить в ее рот лекарство…

– Видимо, мне уж недолго осталось жить, – проговорила она глухим, ослабевшим голосом. – Ах, дети мои, дети, как мне вас жаль!

Через несколько минут в комнату вошли Михаил Андреевич и Миша. Отец велел Феде и Вареньке отдохнуть.

Наедине с Федей Варенька разрыдалась.

– Я знаю, она умрет… – повторяла девочка сквозь слезы, и ее непосредственное, безудержное горе ударило Федю сильнее, чем самые страшные заключения врачей.

– Ты не имеешь права так говорить! – воскликнул он гневно.

Но девочка посмотрела на него невидящим взглядом и, покорная своему горькому предчувствию, повторила:

– Непременно умрет!

Не успели они заснуть, как в комнату вбежала заплаканная Алена Фроловна. Она уже разбудила остальных детей и, видимо выполняя чье-то распоряжение, повела их всех вместе к маменьке. В столовой Федя заметил спокойно ожидающего своей очереди Иоанна Баршева…

Маменька лежала как будто в забытьи. Отец стоял у ее изголовья сл сложенными на груди руками и с напряженным вниманием смотрел ей в лицо, словно все еще надеялся поймать хоть какой-нибудь луч надежды.

Дети окружили кровать. Увидев малышей – пятилетнего Николеньку и невозмутимо восседавшую на руках у Алены Фроловны полуторагодовалую Сашеньку, больная встрепенулась, с видимым усилием подняла бескровные веки и обвела взглядом всех близких.

– Хорошо, что не умерла без вас, – произнесла она раздельно и четко. – Вот мы и прощаемся… Муж мой любимый… дети мои дорогие… будьте счастливы…

Она могла говорить только с частыми передышками, останавливаясь и отдыхая после каждой фразы.

– Знать, так угодно богу, – начала она вновь и при этом посмотрела на всех широко открытыми, недоуменными глазами. Видно было, что она так и не могла понять, почему богу угодно пресечь ее жизнь в расцвете лет, оставив на произвол судьбы маленьких детей. – Хотелось бы мне еще пожить да на вас поглядеть, но, видимо, не судьба…

Она снова сделала долгую паузу, потом продолжала:

– Да, видно, бог судил иначе. Что ж с вами станется? – И она в последнем усилии крепко сжала руку Вареньки.

– Маменька, маменька, – вдруг в слезах закричал Николенька, видимо понявший, что мать уходит навсегда, – не умирай, пожалуйста! Я не хочу с тобой расставаться!

– Не надо плакать, Николая, – отвечала Мария Федоровна, обратив к нему затуманенный взгляд. – Кто ж тебе сказал, что мы расстаемся? Я всегда буду с тобой… и с вами… деточки мои милые…

Силы больной иссякли. Не сдержав легкого стона, она закрыла глаза; слабая краска схлынула с ее впалых щек.

Верочка, Николая и Сашенька громко заплакали, и Михаил Андреевич дал знак увести детей.

Проходя через столовую, мальчики видели, как Иоанн Баршев, ни слова не говоря, поднялся и пошел в комнату маменьки.

Мария Федоровна скончалась через несколько часов. В гробу она выглядела совсем молодой и красивой; казалось, губы ее таят улыбку – ту добрую, ласковую улыбку, которой она с такой щедростью одаряла всех близких…

Во время похорон на Лазаревском кладбище и в первые дни после смерти жены Михаил Андреевич был невменяем и беспрерывно рыдал.

– И на кого ты меня покинула, жизнёночек мой, сердце мое? – вопрошал он в отчаянии, размазывая по лицу крупные слезы. – Куда я денусь с моей охапкой детей?

Потом, когда прошел первый взрыв горя, он впал в совершеннейшее отупение и по целым часам сидел молча, без всякого дела, не желая никого видеть. Он уже давно не работал в больнице – самая мысль о работе была ему противна. Куманин надоумил его подать прошение об отставке с пенсией и мундиром; в апреле был получен положительный ответ, и Михаил Андреевич твердо решил провести оставшиеся годы жизни в Даровом, где все – и стены дома, и деревья, и поля, и рощи – дышали памятью о жене.

Федя и Миша переживали горе иначе.

После похорон они долго молча лежали в своей комнате. Во время болезни матери Феде казалось, что ее смерть будет катастрофой, полным крушением жизни. Теперь он понимал, что со смертью близкого человека жизнь не кончается, он им овладело чувство пустоты, отупляющей скуки и безразличия ко всему на свете. Хотелось навсегда затвориться в полутемной детской и не общаться ни с кем, кроме Миши.

Неожиданно в зале послышались шаги, дверь в прихожую отворилась, и в стенку перегородки робко постучали.

– Кто там? – спросил Миша.

– Это я, – ответил голос Умнова. Ванечка вместе с матерью был на похоронах, а потом и на поминках. – Можно к вам?

Федя сделал знак Мише, надеясь, что тот что-нибудь придумает. Но Миша пожал плечами и ответил:

– Заходи!

Ванечка зашел и присел на единственный стул у печки.

– Ну, как у вас там в гимназии? – спросил Миша просто для того, чтобы хоть что-нибудь спросить.

– Да что, – отвечал Ванечка, – все по-старому, только вот после смерти Пушкина никак не успокоимся. Только и разговоров…

– Что? – в один голос вскрикнули Федя и Миша и вскочили с кроватей.

– Как, вы ничего не знали? – спросил Ванечка удивленно. – Ведь Пушкин умер уже месяц назад…

И он стал рассказывать им в то время уже всем известные обстоятельства гибели Пушкина на дуэли.

И Федя, и Миша, несмотря на свое глубокое личное горе, были взволнованны до последней степени.

– Если бы у нас не было семейного траура, я спросил бы у отца позволения носить траур по Пушкину, – сказал Федя.

– Уже даже и стихи появились на его смерть, – заметил Ваня. – Не напечатанные, а так…

Нет поэта, рок свершился,

Опустел родной Парнас!

Пушкин умер, Пушкин скрылся

И навек покинул нас.

Север, север, где твой гений?

Где певец твоих чудес?

Где виновник наслаждений?

Где наш Пушкин? – Он исчез!

Да, исчез он, дух могучий,

И земле он изменил!

Он вознесся выше тучей,

Он взлетел туда, где жил!

Впоследствии Федор не понимал. Каким образом эти корявые стихи произвели на него такое потрясающее впечатление. Но тогда он сразу же запомнил их наизусть и часто повторял про себя:

Где наш Пушкин? – Пушкин умер,

Он навек покинул нас…

Известие о смерти Пушкина дало новое направление его мыслям. Но почти тотчас же он резко вздрогнул, сообразив, что впервые на насколько минут позабыл о своем горе. Впрочем, теперь у него было еще и другое, новое горе; причудливо переплетаясь с прежним, оно с новой силой сдавило ему грудь.

…Ранней весной, когда еще не всюду на полях сошел снег, но деревья уже начали набухать меленькими клейкими почками, поехали с теткою Александрой Федоровной Куманиной к Сергию, отслужить панихиду по покойной маменьке. Через какие-нибудь две недели предстояла более дальняя поездка: отец еще до смерти маменьки подал прошение статс-секретарю одного из отделений собственной его императорского величества канцелярии Виламову о принятии двух старших сыновей на казенный счет в Главное инженерное училище в Петербурге.

Итак, он не посчитался с их желанием, решил судьбу сыновей по-своему. Что ж, пусть будет так. Федя не только не возмущался, но даже оправдывал отца: раз уж он так убежден, что университетское образование не обеспечит им прочного положения в жизни… К тому же у него не было никаких оснований просить о принятии сыновей на казенный счет в университет, в то время как короткое знакомство главного врача больницы Рихтера с Виламовым давало некоторую надежду.

…Ехали в роскошной карете Куманиных, с лакеем на запятках. По случаю хорошей погоды велели откинуть верх кареты и наслаждались свежим воздухом, простором раскинувшихся вокруг полей и чувством тихой, чуть торжественной умиротворенности, охватывающим всякого, кто после богатого событиями и треволнениями дня попадает наконец на лоно матери-природы. Особенно если позади что-то уже закончено и подытожено, а впереди – прямая и ясная, хотя, быть может, и не столь уж легкая дорога…

Вообще говоря, Феде следовало бы думать об экзамене из начертательной геометрии – самом трудном для него предмете в пансионе Чермака, – но вместо этого он всю дорогу перечитывал Пушкина.

Вот он полулежит на мягких сафьяновых подушках и на память читает вслух «Стансы». Дойдя до строки: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть», невольно вздыхает и искоса взглядывает на Мишу, который вздыхает в свою очередь… Потом оба долго смотрят на почти прямую линию горизонта, соединяющую темные поля и голубое, без единого облачка, небо.

Подъехав к лавре, они любуются ее блистающими на солнце куполами, ее стремительно взлетающей ввысь колокольней, мощью и сдержанной красотой ее древних стен…

Во время богослужения в Троицком соборе Федя не отводит глаз от знаменитой иконы св. Троицы. Он знает, что она создана четыре века тому назад простым русским человеком Андреем Рублевым, но не может поверить этому. Совершенство и грация форм, волнующая гармония красок с основным мерцающим тоном бледного золота или спелой ржи, глубина чувства и богатство душевного мира художника – все это производит на него неотразимое, чарующее впечатление. О боже мой, ведь это же счастье! Счастье, что на свете существует такая дивная, словно скрывающая строгую тайну, уравновешенная и просветленная красота!

Выйдя из церкви, они смешиваются с толпой богомольцев, направляющихся в странноприимные дома, и обходят лавру вдоль стен. Федя жадно рассматривает соборы и башни. Он как в чаду: здесь все, решительно все поражает его воображение. Так вот до каких высот может дойти истинное искусство! Вот что значит истинный гений народа!

И он снова думает о том, что из занятий человека именно искусство – самое прекрасное и достойное. И не только живопись, но и близкое инженерному делу благородное зодчество, и дорогая его душе и сердцу поэзия.

…После возвращения от Сергия стали собираться в Петербург, как вдруг случилась непредвиденная задержка – Федя заболел. То ли он простудился во время поездки, то ли слишком много читал стихов, то ли и то и другое вместе, но только голос у него пропал совершенно, вместо звуков из горла вылетали едва слышные хрипы. Михаил Андреевич обращался к различным знаменитостям, но все пожимали плечами, говоря, что это, должно быть, чисто горловое и скоро пройдет. И все же он не на шутку перепугался: болезнь могла сорвать тщательно продуманные и выношенные им планы будущего сыновей.

Перепугался и Федя: неужели он больше никогда не сможет читать вслух стихи?

Потеря голоса не сопровождалась никаким другим недугом, и он, чувствуя себя так же хорошо, как и прежде, много читал и сочинял в уме романы со сложной, запутанной интригой. Сюжеты этих романов не имели ничего общего с окружающей его жизнью; ему казалось, что об этой жизни писать не интересно и уж во всяком случае неизмеримо труднее. Именно в это время он впервые увлекся описаниями путешествий и начал мечтать о поездке в Италию – особенно его прельщала Венеция – и на юг: в Константинополь и в города древней Греции – прежде всего, разумеется, в Афины.

Понемногу он начал говорить, но голос его изменился – стал слабым, глухим, приобрел особенный, как выражался Михаил Андреевич – «нутряной» тембр. Кто-то из врачей посоветовал не откладывать поездку в Петербург, говоря, что перемена обстановки и новые впечатления наверняка благоприятно подействуют на мальчика. И Михаил Андреевич решился: в погожий майский день неизменный Иоанн Баршев отслужил напутственный молебен, затем все уселись в коляску и тронулись в путь.

Ехали на долгих: было очень жарко, и поэтому лошади шли почти шагом, да и ямщик, усталый и разморенный, лишь изредка лениво похлестывал лошадей.

Перед ними расстилалось прямое, ровное шоссе; столбы, блистающие резкими полосами черной и белой краски шлагбаумы, возвышающиеся то тут, то там пирамидальные кучки щебня, мосты с чугунными решетками, украшенными двуглавыми орлами, одноэтажные, в точности повторяющие друг друга станционные дома, наконец, опрятные, чисто выбритые станционные смотрители в форменных сюртуках, застегнутых на все пуговицы, и строго взимающие шоссейный сбор путейские чины – все это вначале вызывало у мальчиков интерес и скрашивало тяготы утомительного путешествия. Но чем дальше, тем все больше раздражало однообразие впечатлений, примелькался не только пейзаж, но и попадавшиеся навстречу проезжающие – то спешащий сломя голову чиновник в щеголеватой коляске, то важный господин в запряженной шестериком карете с опущенными шторами, то фельдъегерь в оставляющей за собой целое облако пыли тележке, с распущенным капюшоном длиннополой офицерской шинели. Из-за усталости и жаркой погоды почти не разговаривали, да и общего языка с отцом не было. Михаил Андреевич, не разделяя любви сыновей к поэзии и, в частности, к Пушкину, на его взгляд слишком фривольному и недостаточно почтительному к царствующему дому, скептически, хотя и не вмешиваясь, слушал, как они договаривались по приезде в Петербург сходить на место поединка, а затем на Мойку, чтобы увидеть дом, в котором великий поэт расстался с жизнью.

Перевалив за полдороги, совсем умолкли. Миша снова взялся за стихи, да так бойко – в день сочинял стихотворения по три или даже больше, а Федя по-прежнему перелистывал заветный томик Пушкина и сочинял в уме роман из венецианской жизни. Затянувшаяся почти на неделю поездка смертельно надоела, хотелось поскорее увидеть прославленную северную столицу. Эти чувства Феди полностью разделял и никогда не бывавший в Петербурге Михаил Андреевич.

Однажды под вечер остановились на постоялом дворе; сытно поужинав, готовились снова тронуться в путь и поджидали лошадей, которые почему-то задерживались. Федя лениво смотрел в окно на широкую улицу большого села и станционный дом напротив. Неожиданно к станционному дому подлетела курьерская тройка. Из тележки выскочил фельдъегерь – высокий, чрезвычайно плотный и сильный детина с багровым лицом. Он был в мундире с узенькими фалдочками сзади и в большой треугольной шляпе с белыми, желтыми и зелеными перьями. Вбежав в станционный дом, фельдъегерь громко потребовал рюмку водки и закуску; наблюдая за ним, Федя вспомнил чей-то рассказ о том, что фельдъегеря обязательно выпивают на каждой станции по рюмке водки – иначе им не выдержать всех тягот своей беспокойной профессии. Между тем к дому подкатила новая переменная лихая тройка с тележкой. С облучки первой тележки соскочил ямщик, молодой парень лет двадцати, в красной рубахе и с армяком в руке; он ловко вскочил на облучок другой тележки и щелкнул в воздухе кнутом. Через несколько минут на крыльце дома снова показался фельдъегерь: сбежав со ступенек, он сед сзади ямщика. Тот снова взмахнул кнутом, но не успел тронуть лошадей, как фельдъегерь привстал и, подняв здоровенный кулак, без единого слова с силой ударил ямщика в затылок. Ямщик весь тряхнулся вперед и изо всей силы хлестнул коренную. Лошади рванулись, но это отнюдь не укротило фельдъегеря, он снова и снова заносил кулак и опускал его на затылок ямщика. В свою очередь и ямщик, от ударов фельдъегеря едва державшийся на облучке, беспрерывно хлестал лошадей.

В первую секунду Федя сделал движение выскочить: нужно было во что бы то ни стало остановить руку фельдъегеря. И лишь потом понял, что, пока он спустится со второго этажа, тройка умчится далеко.

Он понимал, что тут был метод, а не раздражение, нечто продуманное, испытанное многократным опытом. Каждый удар кнута по лошади, так сказать, сам собою выскакивал из удара по затылку ямщика; следовательно, фельдъегерь этим своеобразным способом просто-напросто подгонял лошадей…

Тройка уже давно скрылась из виду, но Федя все еще видел перед собой взвившийся тугой кулак и перекошенное ужасом и болью лицо ямщика. До самого Петербурга он не произнес ни слова; даже стихи Пушкина казалось ему, скрывали жестокую правду жизни.

…И так уж получилось, что эта страшная, навсегда запечатлевшаяся в его сознании картина была последней в ряду смутных и противоречивых видений детства, что она как бы напутствовала его к новой, непохожей на прежнюю, но не менее богатой загадками и противоречиями жизни.

В полдень они в последний раз переменили лошадей, и вскоре новая жизнь предстала перед ним в виде стремительно взлетевших к небу позолоченных шпилей, возвышающихся над скрытым за дымкой белесовато-серого тумана городом.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Федя пристально смотрел вдаль. Ему казалось, что город предстанет перед ними во всем сказочном величии и сразу поразит чем-то невиданным, необыкновенным. Но уже убегали назад появившиеся по обеим сторонам почтового тракта длинные здания, а ничего необыкновенного не было.

– Скоро ли Петербург? – спросил он у ямщика.

– Да ведь мы уж в Питер, почитай, въехали, – отвечал тот. – Поглядите-ка – город давно обошел нас…

И точно: великий город незаметно обступил их со всех сторон пустырями, огородами, приземистыми постройками. Вскоре лошади уперлись в полосатый шлагбаум. У опущенного бревна стоял солдат. Он спросил у Михаила Андреевича паспорт, сосредоточено и хмуро смотрел его. И вот уже поднялся, взвизгнув на ржавой цепи, шлагбаум, и лошади словно нехотя двинулись дальше. Через несколько минут проехали за Обводный канал, и тотчас же показались вытянутые в несколько прямых линий, плотно и ровно осевшие четырехугольные громады высоких и удивительно похожих друг на друга домов. Но как неказисты они были, эти большие, серые, желтые, мокрые здания! По мостовой непрерывной вереницей тянулись возы с живностью и дровами, грохотали экипажи. Над крышами домов висели буроватые облака дыма. Повсюду лежала грязь, прохожие и проезжие смотрели сердито, ямщики ругались… Так вот она какая, легендарная северная столица, о которой они столько наслышались!

Остановились в большой, расположенной в четырехэтажном доме гостинице возле Обухова моста. Несмотря на ограниченность средств, заняли двухкомнатный номер: а вдруг жизнь в гостинице затянется?

Однако главный вопрос решился неожиданно скоро. Уже на следующий день Михаил Андреевич повел сыновей к некоему Коронаду Филипповичу Костомарову, к которому имел рекомендательное письмо от Виламова. Костомаров лет пятнадцать назад окончил Инженерное училище и теперь содержал у себя на дому подготовительный пансион для поступающих в это училище. Пансион Костомарова пользовался хорошей славой – почти все его питомцы выдерживали экзамены. Михаил Андреевич полагал, что Костомаров если и не проэкзаменует его сыновей, то, во всяком случае, слегка побеедует с ними, и, откровенно говоря, побаивался: не о поэзии же у них пойдет речь! Но все произошло иначе.

Пансион Костомарова находился на Лиговском проспекте в доме купца Решетникова. Степенный слуга провел Михаила Андреевича и мальчиков в большую комнату на втором этаже и попросил подождать.

Через несколько минут в другую дверь вошел высокий пожилой офицер с большими черными усами и серьезным, на первый взгляд даже несколько суровым выражением умных, глубоко посаженных глаз. В правой руке у него был маленький кусочек мела, который он тотчас же положил на комод, под бумагу, где уже лежало еще несколько таких же исписанных мелков. Видимо, они скопились за один день.

– Что ж, – сказал он, внимательно прочитав рекомендательное письмо, – как раз я сейчас дал задание… Пойдемте…

И не успели мальчики опомниться, как он проводил их в классную, усадил за свободный столик и предложил решить задачу, условия которой крупным, четким почерком были написаны на доске.

В комнате находились еще три стола, за которыми сидели пять мальчиков. Все с любопытством взглянули на новеньких, но тотчас отвернулись, углубившись в задачу. Федя и Миша переписали с доски условие и тоже принялись решать. Задача была сравнительно нетрудной, и Миша решил ее довольно быстро, однако Федя, взволнованный новыми разнообразными впечатлениями, никак не мог сосредоточиться и механически чертил на бумаге бессмысленные значки. В конце концов брат под столом протянул ему решение, и он благополучно списал его.

Вернувшийся Коронад Филиппович просмотрел поданные ему листки, затем вызвал Федю и Мишу в первую комнату и в присутствии отца сказал им:

– Ну что ж, вот вы и приняты. Пожалуйте завтра к восьми утра, не позже. А сейчас мы пошлем за вашими вещами.

Вечером они втроем чинно гуляли по Невскому. Михаил Андреевич уезжал через несколько дней и давал последние наставления сыновьям.

Наставления сводились к тому, что не следует делать в Петербурге. Не следовало: слишком сближаться с товарищами, а паче всего рассуждать сними на вольные темы; читать посторонние, ненужные для экзаменов книги; писать и читать стихи; одним выходить по вечерам на улицу. Следовало же только одно: хорошо учиться и выдержать экзамены. Михаил Андреевич понимал, что его сыновья уже почти взрослые юноши (сам он в возрасте Миши навсегда покинул родительский дом), и не надоедал им мелочными советами вести себя почтительно и в то же время с достоинством – тут он вполне полагался на них.

Мальчики смотрели на пеструю толпу, на медленно двигающиеся в уличном потоке богатые экипажи с надменными лакеями на запятках, на пролетавших рысаков с затянутыми в нарядные мундиры верховыми и почти не слушали отца. События развивались так быстро, что они еще не успели прийти в себя после приезда.

Уже стемнело, и в магазинах за цельными, слегка запотевшими стеклами загорелся газ. Долго стояли у Казанского собора, из-за обилия экипажей не решались перейти улицу; Федя и Миша дружно восхищались этим замечательным творением русского зодчества. Михаил Андреевич с уважением относился к восторгам сыновей, в его глазах они не шли ни в какое сравнение с нескончаемыми панегириками Пушкину и Шиллеру, от которых у него, как он говорил, «набрякало в ушах».

На следующий день встали рано и не спеша вышли из подъезда гостиницы. Феде было жалко расставаться с ней: длинные, устланные красными ковровыми дорожками коридоры, казалось, таили в себе неразгаданную тайну. Хорошо было бы познакомиться и поговорить хоть с некоторыми из мрачных господ в черных крылатках, живущих на самом последнем, четвертом этаже. И куда он так спешат, поднимаясь и спускаясь по лестнице?


В жизнь пансиона он сразу же ушел с головой. Костомаров использовал для подготовки своих учеников не только все их время, но и решительно все возможности, которыми располагал: занимался с каждым в отдельности, нанимал временных, «вспомогательных» учителей, устраивал бесконечные контрольные проверки. Коронад Филиппович сам преподавал алгебру и геометрию, читал введение к фортификации и артиллерии, учил чертить планы полевых укреплений – редутов и бастионов. Постоянным наемным преподавателем был только учитель русского языка и словесности Глюкин. Впрочем, словесностью он со своими учениками не занимался, да она и не нужна была для поступления в инженерное училище, а все свое внимание сосредотачивал на грамматике. Был он человеком серьезным, а потому после первого же проверочного диктанта оставил Федю и Мишу в покое. Однажды после занятий Федя разговорился с ним и со смешанным чувством гордости и недоумения убедился, что знает русскую словесность лучше своего учителя. На этом отношения между ними прекратились раз и навсегда.

Зато от Коронада Филипповича ему порядком доставалось – и по заслугам. Особенно скверно было у Феди с черчением – почти никогда не удавалось довести чертеж до конца, не ошибившись или не испортив его кляксой.

В пансионе был развит дух соревнования: учиться плохо считалось позором. Костомарову удалось добиться, что в чести здесь были не всевозможные мальчишеские проделки и шалости, а серьезный и углубленный труд. К тому же ученикам Костомарова очень хотелось попасть в училище, считавшееся в то время одним из первых военных учебных заведений в стране.

Уже после определения Феди и Миши в пансион Костомарова Достоевский получил от Виламова уведомление: министерство финансов не приняло его сыновей на казенный счет. Это был новый тяжелый удар для Михаила Андреевича, после выхода в отставку еще более ограниченного в средствах, чем прежде. Виламов советовал ему лично сходить в министерство финансов и назвал имя чиновника, к которому следовало обратиться.

Этот чиновник, Иван Николаевич Шидловский, оказался совсем молодым человеком, он был всего лет на пять старше Миши. Тем не менее и наружность, и обращение его произвели на Михаила Андреевича глубокое впечатление. Высокий, стройный, с одухотворенным лицом и особым изяществом движений, он радушно встретил посетителя, со вниманием выслушал его, задал несколько вопросов, а потом сказал:

– При всем моем глубоком сочувствии к вашему делу и искренней симпатии к вашим сыновьям, о которых вы сейчас с такой горячей родительской любовью поведали, я решительно бессилен чем-нибудь помочь. Решение по вашему делу уже есть, и никто из рядовых чиновников министерства не в силах изменить его. Поэтому мой вам совет – не тратьте зря времени и сил, езжайте домой, а там как бог даст. Ежели ваши сыновья будут приняты, чего я вам от души желаю, то авось найдется и добрый человек, который поможет заплатить за них – хотя бы тот самый богатый дядюшка, о котором вы давеча упомянули.

Глубоко расстроенный, но с чувством благодарности попрощался Михаил Андреевич с симпатичным чиновником, а на следующий день пошел в пансион и рассказал обо всем детям. Его больно кольнуло, что они отнеслись к его сообщению с видимым равнодушием. А впрочем, что ж, молодость беззаботна! Правда, сам он был совсем другим, уже в молодости заботы постоянно одолевали его.

Бессознательно он рассчитывал несколько рассеяться, а может быть, и развлечься в Петербурге: с устройством сыновей пропала та внешняя цель, которая заслоняла его тайные, скрытые даже от самого себя, намерения. И он решил ехать завтра же, хотя со страхом представлял себе свое будущее одиночество в деревне.

Прощались трогательно. Михаил Андреевич крепко поцеловал сыновей, заглянул каждому в глаза и снова каждого поцеловал. Федя смотрел на него пристально, не отрывая глаз, словно предчувствовал, что им больше не суждено свидеться. Все-таки странный характер! В это время он уже относился к отцу критически, хотя по-прежнему любил и уважал его. Да, странный характер! Боготворя жену, он мучил ее всю жизнь; горячо любя сыновей и стремясь дать им образование, он нисколько не считался с их природными склонностями и желаниями.

– Смотрите же, учитесь хорошо… Я надеюсь на вас, – глухо говорил Михаил Андреевич, едва удерживая слезы.

– Мы это знаем… Вы не сомневайтесь, папенька, – твердили мальчики в один голос. В этот момент они оба глубоко жалели отца. – Не нужно расстраиваться… Все будет хорошо, вот увидите…

И Миша в избытке чувств погладил его по рукаву, что было непринятой, даже недопустимой в обычных условиях фамильярностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю