355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Брегова » Дорога исканий. Молодость Достоевского » Текст книги (страница 33)
Дорога исканий. Молодость Достоевского
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"


Автор книги: Дора Брегова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

Если бы он знал, что никогда не вернет Спешневу этого долга!

Глава шестнадцатая

Через несколько дней Спешнев передал Федору свой «Проект обязательной подписки для членов тайного общества». В каждом слове «Проекта» чувствовалась характерная для Спешнева целеустремленность.

«Я, нижеподписавшийся, добровольно, по здравом размышлении и по собственному желанию, поступаю в Русское общество и беру на себя следующие обязанности, которые в точности исполнять буду…»

Федор не сразу продолжил чтение. Гордое сознание значительности, может быть, даже исторической значительности всего происшедшего с ним за последнюю неделю соединилось с болезненно горьким ощущением полной безвозвратности: увы, жребий брошен, и брошен окончательно! Вздохнув, он стал читать дальше; но по мере чтения чувство горечи все усиливалось и, хотя «проект» не содержал в себе решительно ничего нового, такого, о чем Спешнев не предупреждал бы его раньше, постепенно переросло в нелепый, безотчетный, но все сильнее и сильнее сжимающий его сердце страх.

«Когда Распорядительный комитет общества, – читал он, – сообразив силы общества, обстоятельства, и представляющийся случай, решит, что настало время бунта, то я обязуюсь, не щадя себя, принять полное и открытое участие в драке, т.е. что по извещению Комитета обязываюсь быть в назначенный день, в назначенный час в назначенном мне месте, обязываюсь явиться туда и там, вооружившись огнестрельным или холодным оружием, или тем и другим, не щадя себя, принять участие в драке и как только могу споспешествовать успеху восстания».

Охвативший все его существо противный, унизительный страх вызвал потребность совершить, и притом немедленно, какой-нибудь смелый и решительный поступок. Но из всех пунктов «проекта» к непосредственным действиям призывал только один – пункт о привлечении или афильяции, новых членов общества. Кого бы он, Федор, мог афильировать в общество?

Из близких знакомых больше всего подходили Момбелли, Филиппов и Головинский, но Спешнев еще в прошлый раз обмолвился, что они у него «на примете», и, возможно, уже говорил с ними. Нет, надо найти кого-то другого. А что, если попытаться афильировать Аполлона Майкова? В последнее время Федор снова стал ходить к Майковым; Аполлон, старший брат Валериана, питал к нему самые нежные чувства. Как и все Майковы, Аполлон был решительным противником крепостного права и сочувствовал прогрессивным идеям. Несколько раз он бывал на «пятницах, Петрашевского – правда, давно, а потом как-то незаметно отстал. Но это была натура в высшей степени поэтическая, ее должна была привлечь самая идея заговора. Конечно, Майков мог и отказаться, но Федор ничем не рисковал – он был уверен, что тот не проболтается и не выдаст. Это качество Аполлон, как и покойный Валериан, унаследовал от матери: многие доверяли ей свои секреты, но никому не пришлось в этом раскаяться.

Майков жил самостоятельно, в квартире из одной большой комнаты и прихожей. Федор пришел к нему около семи часов вечера, но заговорить о деле не мог, так как Майков с места в карьер принялся рассказывать о своей последней любви. Федор сразу видел, что на этот раз дело серьезное и, скорее всего, закончится браком; к тому же Майков был так искренне взволнован, что перебить его было бы просто жестоко. Рассказ продолжался до поздней ночи, и Майков уговорил Федора остаться ночевать.

И все-таки он исполнил задуманное. Когда Майков иссяк и готов был вот-вот смежить веки, Федор вскочил с дивана, на котором ему было постелено, и, перебежав комнату, уселся в ногах друга.

– Ну, а теперь послушай меня, – произнес он так внушительно, что его собеседник сразу встряхнулся.

– У вас тоже что-нибудь этакое? – спросил Майков, многозначительно подчеркнув слово «этакое».

– Вот именно – «этакое»… Ну, слушайте. – И он стал говорить о том, что жить так дальше нельзя, что только слабые и малодушные люди могут мириться с неограниченным деспотизмом самодержавия, что пришла пора действовать. Потом рассказал о заговоре, инстинктивно несколько преувеличив его размеры; особенно подчеркнул связи в других городах, упомянул и о тайной типографии, и не просто так, а как о вполне решенном и даже наполовину осуществленном деле. Майков слушал внимательно, но глаза его все больше и больше округлялись, и наконец в них метнулся страх… Однако Федор не отступил. Страх сам по себе еще ничего не означал, да и можно ли идти на такое дело без страха?! Собственный опыт подсказал ему, что нельзя, но он не учел главного – тех особенных свойств Майкова, которые прекрасно знал и раньше: расплывчатости, мягкотелости, отсутствия определенности не только во взглядах, но и в самой натуре; казалось, природа, наделив его прекрасной внешностью и замечательным поэтическим даром, забыла провести последний штрих, тот самый, который должен был завершить все созданное и придать ему четкость и остроту. Да, в этом смысле Аполлон представлял собой полную противоположность Валериану! И неудивительно, что у него не нашлось никаких других доводов для отказа, кроме «беспокойности» и «легкомыслия» всего предприятия!

– Пойми же: вы идете на явную гибель, – уговаривал он Федора. – И наконец, мы с вами поэты, следовательно, люди непрактические, мы и со своими-то делами едва справляемся! А ведь политическая деятельность есть в высшей степени практическая способность – нам ли предаваться ей?

Нет, Федор и после этих слов не сдался: сидя, как умирающий Сократ перед друзьями, в нижней рубашке с незастегнутым воротом, он говорил и о святости борьбы с деспотизмом, и о долге перед отечеством, и о многом, многом другом… Но все было напрасно, Майков ничего и знать не хотел. Оправившись от первого испуга, он стал тверже, увереннее, а под конец начал даже посмеиваться…

– Как бы там ни было, согласитесь, что это дело не для влюбленных, – заметил он, и почему-то этот довод подействовал на Федора сильнее всего.

– Итак, нет? – заключил он сердито.

–Нет, нет и нет! – отвечал Майков и с наслаждением откинулся на подушки.

Утром за чаем Майков радушно потчевал его и с увлечением рассказывал об Италии, где провел более года. Федор даже и не вспомнил о своих неосуществленных мечтах побывать в Италии; впрочем, он почти не слушал, терзаясь мыслью о том, что свалял дурака. Теперь он просто понять не мог, как ему пришло в голову афильировать Майкова!

– Прошу вас, никому ни слова, – сказал он, уходя.

– Само собою, – отвечал Майков и так посмотрел на Федора, что тот сразу понял: на этот счет действительно можно не беспокоиться.


Конечно, и Федор никому не рассказывал о своей неудавшейся попытке. Но Спешнев, зайдя через несколько дней, сам спросил, что он, Федор, думает об афильяции новых членов. И так как Федор молчал, то тут же предложил свой план.

Как раз в это время петербургское общество было взбудоражено историей, происшедшей в Институте правоведения. Два воспитанника этого института, Беликович и князь Гагарин, внезапно исчезли. Через неделю выяснилось, что оба они задержаны Третьим отделением. А еще через некоторое время стало известно, что мальчики разжалованы в солдаты с ссылкой в отдаленные армейские полки только за то, что один из них в своем дневнике выразил сочувствие освободительной борьбе в Польше, а другой обронил несколько нелестных слов о государе.

Большое впечатление эта история произвела и на Спешнева.

– Ведь это же все наши люди, – говорил он Федору, – понимаете – наши люди! А каков князь! И ведь совсем мальчик – лет шестнадцати или восемнадцати, не больше! Знаете, я об этом много размышлял и пришел к мысли создать новый, совсем отдельный кружок, так сказать подготовительный, – в нем воспитывались бы будущие члены нашего общества. С другой стороны, и мы с вами получили бы возможность проверять и испытывать каждого намеченного для афильяции. Ведь прежде чем открыться, надо взвесить и еще раз взвесить, – добавил он словно в упрек Федору. – К тому же у Михаила Васильевича сейчас небезопасно – вы знаете, он готов принять и обласкать чуть ли не первого встречного. Между прочим, в последний раз я заметил у него одну весьма подозрительную личность. По словам хозяина, это актер Александровского театра на выходных ролях, некто Антолнелли, весьма обаятельный молодой человек. Может быть, и так, но не будем, однако же, забывать о том, как насторожилось сейчас Третье отделение.

– Да, Михаил Васильевич как будто бравирует своей беспечностью, – тотчас отозвался Федор. – Ведь вот о колокольчике, что у него на столе, сколько толков было! А когда Баласогло сказал, что лучше бы этот колокольчик убрать, он и внимания не обратил. «Собака лает, ветер носит, – отвечал он. – Если уж толкуют, то, значит, будут толковать и о том, что у Петрашевского уже нет на столе колокольчика и потому не видно, кто председатель».

– Удивительный человек: робость взглядов и личная храбрость уживаются в нем как нельзя лучше, – заметил Спешнев. – Но где, однако же, мог бы собираться наш особый кружок?

На этот раз Федор не удивился: он уже знал, что переход от замысла, идеи к практическому делу у Спешнева осуществляется без всякого промедления.

После долгих обсуждений решили склонить к устройству вечеров трех друзей – Дурова, Пальма и Щелкова – и воспользоваться их довольно обширной совместной квартирой.

И Дуров, и его ближайший друг и сожитель Пальм были писателями, причем писателями отчетливо выраженного демократического направления. Героев они выбирали преимущественно среди мастеровых или извозчиков и часто обращались к жанру физиологических очерков и бытовых повестей. Дуров, кроме того, писал стихи; как поэт он был сродни Плещееву – так же отдавал предпочтение романтической школе с боевым, революционным настроением и так же преклонялся перед Огюстом Барбье. При всем том Дуров был довольно скептичен и желчен, чем являл полную противоположность всегда веселому, добродушному и остроумному Пальму. Впрочем, оба они, так же как и третий друг, Щелков, придерживались довольно умеренных взглядов и на «пятницах» Петрашевского обычно возражали против крайних мнений. Щелков был виолончелистом, и вечерам можно было придать литературно-музыкальный характер.

Договорились, что переговоры с друзьями возьмет на себя Федор.

Наученный горьким опытом, он действовал продуманно. Незачем было раскрывать Дурову и Пальму все карты, нужно было только добиться их согласия на устройство вечеров. Поэтому Федор прежде всего постарался внушить им мысль об опасности, которую, несомненно, таили в себе «пятницы» Петрашевского. Сделать это было тем легче, что в действительности опасность была гораздо значительнее, чем предполагал сам Федор. К тому же и Дуров и Пальм прекрасно знали, что правительство не шутя напугано как событиями на Западе, так и крестьянскими волнениями. Испуг этот выражался и в строгом наблюдении за тем, чтобы на страницах книг и журналов появлялись только совершенно добродетельные штабс-офицеры, а генералы и действительные статские советники не упоминались всуе (проявлять – да и то изредка – мелкие несовершенства разрешалось только какому-нибудь коллежскому секретарю или подпоручику по мелкости их чина), и в учреждении специального комитета для исследования сегодняшнего направления русской литературы, и в свирепости цензуры, и еще во многом другом.

Напирал Федор и на то, что у Петрашевского собираются преимущественно люди, далекие от искусства, и что разговоры между ними носят слишком определенную политическую окраску. Отсюда уже был один шаг до спасительной идеи организовать собственные вечера.

Все три друга отнеслись к ней с энтузиазмом; Пальм предложил составить складчину:

– Люди мы все недостаточные, а расходов будет много – ведь нужно взять в аренду фортепьяно, нанять слугу…

– А все же давайте еще посоветуемся, – сказал Дуров. Мысль о складчине, видимо, смутила его.

– С кем же еще советоваться?

– С кем? Ну, да вот хотя бы со Спешневым Николаем Александровичем. Умнющий человек и, кажется, «пятницами» тоже не очень доволен. Кстати и пригласим его, пусть будет почетным гостем.

Вероятно, Дуров очень удивился бы, если бы его спросили: почему почетным? Чем Спешнев лучше других гостей? Но, видимо, было в этом человеке что-то, заставляющее всегда и везде сажать его в красный угол.

– Спешнев – человек крайних взглядов, – заметил Федор, подчеркивая свою обособленность от Спешнева, но, в сущности, очень довольный таким оборотом дела.

– Ну, так что же? Ведь он никому их не навязывает, да и вообще больше молчит. А совет может дать дельный.

Вместе с Дуровым и Пальмом Федор навестил Спешнева, и тот, разумеется, горячо поддержал их намерение. Однако, заметив колебания Дурова, предложил строго следить за тем, чтобы вечера действительно носили только литературно-музыкальный характер. «Вначале это не страшно, а потом, я надеюсь, вообще все изменится», – многозначительно шепнул он Федору.

Теперь и Дуров и Пальм прямо-таки воспламенились. Видя это, Федор на время устранился, решив, что незачем слишком вмешиваться. Впрочем, поскольку дело было затеяно в складчину, он и сам пригласил Момбелли, Филиппова, Голованского, Плещеева, Львова, и некоторых других из числа наиболее радикально настроенных гостей Петрашевского.

Уже в ближайшую субботу он застал в квартире Дурова, Пальма и Щелкова довольно многочисленное общество. Кроме хозяев, Спешнева и всех тех, кого он пригласил сам, здесь были друг Плещеева, поручик конногвардейского полка Григорьев, пианист Кашевский, друзья Пальма и Дурова Мордвинов, Милюков, братья Ламанские и даже брат Федора Михаил.

На первом вечере Дуров прочел свою повесть «Петербургский дон Жуан». Осле бурного обсуждения повести Плещеев и Дуров читали свои стихи. Федор прочел «Деревню» Пушкина; стихотворение натолкнуло на разговор об освобождении крестьянства, и Федор делал вид, что сознательно избегает политических тем, попросил Кашевского сыграть отрывок из популярной оперы Мейербера «Гугеноты». Все было бы хорошо, если бы не инцидент с Момбелли, попросившим у хозяина разрешения поделиться своими мыслями о том, каковы должны быть их взаимоотношения друг с другом. Оказалось, что мысли эти у него записаны; прежде чем читать, он бережно расправил листок, видно чем-то очень дорогой ему.

В Момбелли Федор чувствовал нечто родственное: он был самолюбив, мнителен, болезненно раздражителен. Выступая, он всегда волновался до такой степени, что верхняя губа его начинала слегка подергиваться. Федор знал, что он не раз покушался на самоубийство и во время одного из таких покушений прострелил себе руку. Но он хорошо помнил и горячий, проникнутый глубоким негодованием рассказ Момбелли о хлебе, которым питаются витебские крестьяне, и не раз высказанное им глубокое страстное сочувствие сосланному в солдаты поэту и художнику Шевченко, и так созвучное ему, Федору, рассуждение о господстве доброго начала в человеке. Не случайно у Петрашевского Момбелии называли «Sitoyen Mombelli»{11}.

– «Люди добра и прогресса, – начал Момбелли громко и отчетливо, но Федор видел, что он, как всегда, очень волнуется, – встречаются редко. Да и те скоро погибают в жизненном водовороте, потому что они не могут прибегать к тем средствам, к каким прибегают другие. Признание, стремление к благу, к добру, какое они чувствуют в себе, скоро потухает, не встречая поддержки, подавляемое всеобщим эгоизмом, и они в свою очередь сами черствеют, превращаются в эгоистов или в мизантропов. Так покамест не потух тот жар, полагаю полезным… соединиться вместе, подать братски руки, соединить свои силы, слиться сердцем, породниться духом».

Дальше он говорил о трудностях, стоящих даже перед подлинными талантами: «…Многие терпят от того, что случай поставил их в жизненные условия, не соответственные с их способностями и желаниями», – и предлагал «стараться доставить им места по их наклонностям и способностям… О себе хлопотать, просить за себя, – продолжал он, – даже перед лицом, в расположении которого не сомневаешься, всегда как-то неловко, неприятно, тогда как за других именно приятно. Притом, к кому обращаешься с просьбою, часто затрудняется прямо в лицо отказать и тем заставляет терять напрасно время; из одной вежливости, не имея причины желать зла, долго обманывают ложною надеждою. В подобных случаях действовать через посредников удобнее и даже короче».

Однако такую взаимоподдержку Момбелли рассматривал не как цель, а как средство, считая, что если значительные посты займут передовые люди, то дело сдвинется наконец с мертвой точки.

Его слушали с полным вниманием, но явно неодобрительно.

– Мы собираемся лишь для того, чтобы приятно провести время, более никакой цели у нас нет; следовательно, незачем связывать себя такими серьезными обязательствами, – проговорил наконец Дуров.

– Тем более что такая корпорация наверняка привлечет к себе внимание правительства, – поддержал его Пальм.

– Да, это ни к чему, – задумчиво проговорил Плещеев. Он смотрел на Момбелли с нескрываемым любопытством: видимо, кое-что в «Проекте братства и взаимной помощи» его подкупило.

Момбелли был явно растерян, он не ожидал таких единодушных возражений. Вообще ему и в голову не приходило (так, по крайней мере, он потом объяснил Федору), чтобы среди гостей Дурова, большинство которых были постоянными посетителями «пятниц» Петрашевского, оказались люди, действительно решившие ограничиться «приятным времяпрепровождением». Да он просто не допускал этого! К сожалению, он не учел и того, что другой части гостей – рвущейся в бой, как Филиппов и Головинский, – предложение его покажется слишком умеренным, уводящим в сторону от главной цели борьбы.

Постепенно растерянность Момбелли перерастала в гнев, и Федор первый заметил это. Он знал, что у Момбелли серьезные неприятности в полку (с полгода назад, представляясь великому князю, он второпях не добрил шею под подбородком, за что великий князь устроил распеканцию полковому командиру; тот решил при первом же подходящем случае уволить Момбелли из полка, и вот теперь такой случай представится), и чувствовал, что бедный поручик взвинчен до крайности. Будет обидно, если он уже в первый вечер выкинет какой-нибудь фортель!

– Мы должны обсудить еще один важный вопрос, – сказал Федор, желая любым способом остудить накалившуюся атмосферу. – Наверное, все согласны собираться раз в неделю. Но вот по каким дням?

– Тоже по пятницам! – воскликнул кто-то. – Чтобы доказать Петрашевскому, что нас нисколько не интересуют его собрания!

– Но почему же? Может быть, кто-нибудь из нас захочет посещать и Петрашевского? Что же в этом такого?

– Конечно, ничего такого нет. Но раз уж мы устраиваем отдельные вечера, – Михаил Достоевский всегда говорил резонно и веско, и его внимательно слушали, – то это уже само по себе означает, что собрания у Петрашевского нас не интересуют.

– Нет, черт возьми! – вскричал вдруг Момбелли и стукнул кулаком по столу. – Давайте уж договоримся, раз начали. Зачем же тогда складчина? Ведь она сама собою наводит на мысль, что вечера серьезные, политические!

– Но почему же? Просто мы все народ небогатый, – заметил Пальм.

– Складчина сама по себе еще ничего не означает, складываться можно для любой цели, – поддержал его Дуров.

– Ну нет, уж если складчина, то ни е чему искусственно лишать наши собрания тех преимуществ и гарантий, которые она дает, – решительно заявил Момбелли. – Вот это да: все будут считать наши собрания политическими, а мы будем играть да петь! Да разве же мы не граждане? Разве горячий политический разговор – не первая потребность для тех, кто не может равнодушно смотреть на страдания и позор своей злосчастной родины? Зачем же не говорить о том, что всех волнует?

– Да поймите же вы, что мы собираемся только для времяпрепровождения! – с досадой заметил Михаил Достоевский!

– За политическим разговором вы можете пойти к Петрашевскому, – добавил один из Ламанских.

– Верно, там происходит именно то, чего вы добиваетесь у нас, – согласился и Федор, с горечью сознавая, что предотвратить неприятный инцидент не удалось.

– Значит, больше мне к вам не ходить? – спросил Момбелли, бледнея.

– Ну почему же? – Дуров взглядом попросил поддержки у Пальма и Щелкова, и те сдержанно кивнули. – Но только не со своим уставом. Хотя наш монастырь новый, но устав уже есть.

Слова Дурова вызвали общее одобрение; молчали только Филиппов, Головинский, Львов и, разумеется, Спешнев. Федор видел, что Спешнев, так же как и он сам, внимательно наблюдает и запоминает.

– Что ж, если так, я уничтожу свой проект, – сказал Момбелли без видимой логики и на глазах у всех разорвал листок, который прежде так бережно расправлял ладонью.

Выходка Момбелли всех ошеломила. Но тут уже Дуров взял инициативу в свои руки и громко повторил вопрос Федора:

– Так на каких же днях мы остановимся?

После недолгих споров сошлись на субботе, так как народ в кружке Дурова все больше был служащий и по будням занятой. Львов предложил выполнять обязанности председателя по очереди, называясь при этом «посадником». Предложение со смехом поддержали и приняли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю