Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"
Автор книги: Дора Брегова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
«Что ж вы так, – сказал я невольно: при свете отрепья девочки выглядели еще более жалкими, прямо-таки нищенскими. – Ведь ваша дочь действительно могла замерзнуть».
«Так кто ж ей велит из дома бегать! – со злостью повторила женщина; я почувствовал, что, если бы не мое присутствие, она влепила бы ей хорошую затрещину. —Ну, да вы, молодой человек, не извольте беспокоиться: кто детей не учит, тот не любит, – продолжала она уже спокойно. – Выпейте вот с мороза, – она подошла к буфету, налила в граненный стакан до половины водку, – да и с богом!»
Откровенно говоря, я тоже замерз и с удовольствием выпил бы, но что-то меня удержало. А может быть, я уже тогда смутно понял, что это не благодарность, а взятка.
«Нет, спасибо».
Я хотел было идти, но она остановила меня.
«Вы что, уж не думаете ли, что я впрямь зверь, аспида какая? – спросила она настороженно; голос ее опять стал прежним, резким и громким. – Да если хотите знать, вовсе она и не дочь мне, мать издохла у нее, осталась она как шиш одна; дай, думаю, божью милость заслужу, приму сироту. Со своими родными детьми содержу, да она разве понимает? Всю кровь у меня в эти два месяца выпила, тварь неблагодарная!»
И она опять сделала прежний выпад – на этот раз, видно, хотела схватить Аришку за волосы. И поверите, такая меня вдруг злость взяла, что я готов был сам стукнуть злую бабу. Видно, она почувствовала это.
«Ну, коли брезгаете моим угощением, так извиняйте: вот бог, а вон и порог!»
Делать было нечего; уходя, я подошел к девочке, потрепал ее за щечку: уж очень мне хотелось ободрить ее, вооружить терпением и стойкостью. Она подняла на меня большие грустные глаза и вдруг, как давеча, проговорила одними губами:
«Аззъябла!»
В комнате было тепло, и я принял ее слова как полное пренебрежение к своей мучительнице. Словно никто ее не тиранил и дело по-прежнему было только в том, что она озябла.
На дворе, как я и предполагал, меня поджидал дворник. И первые слова его были:
«Ну как, видали?»
Вы знаете наших петербургских дворников: обыкновенно это народ неразговорчивый, хмурый. Более того: почти все они тесно связаны с полицией и по мере своих сил служат ей. Но, как говорится, нет правил без исключения. Во всяком случае, что-то должно уж очень наболеть у дворника в сердце, чтобы он так себя вел.
«Кто она?» – спросил я вместо ответа.
«Так, мещанка, четвертый год, как муж помер, осталась без всяких средствий. Да вот не потерялась…»
«Что ты хочешь сказать?» Снова я почувствовал какое-то смутное, необъяснимое беспокойство.
«Говорю, не потерялась. Нашла средствия».
«Так ведь дети!»
Я сказал это в том смысле, что, оставшись с детьми без всяких средств, не будешь особенно щепетильничать, пойдешь на многое. Но по-прежнему решительно ни о чем не догадывался.
«Какие дети? Не ее они, – резко сказал дворник. – Берет сирот, года два содержит впроголодь, а потом сплавляет…»
«Девчонки?» – спросил я, начиная догадываться и холодея от страшной догадки.
«А то? – ответил он вопросом и зло осклабился. – Такие вот дела, мил человек, на белом свете творятся. – И будто вопрос был исчерпан: – А вы, извиняюсь, из каких таких будете?»
«Поручик. Сочинитель, – ответил я, не желая ему лгать и потому соединил два таких несоединимых в представлении простого народа звания. – Так куда же она их сплавляет?»
«Ну, это вас не касается». И он хотел идти, словно теперь уже окончательно закончил свое дело.
«Нет, ты погоди! Так выходит, она просто продает их?» – все никак не мог взять я в толк.
«Ну конечно, продает! В заведенья!»
«Да как же так? А ты здесь на что? А полиция?!»
«Мое дело маленькое, – произнес он медленно, с расстановкой, словно не вполне уверен был, что это действительно так. – А полиция… Она что же… Она знает. Да только все с умом делается, не задарма там молчат. И опять же – не пойман, не вор. А пойди докажи, когда она девчонок взаперти держит, эта бог знает как удрала».
«Но как же… Да что же это… – закипятился я. – Да неужели на нее управы нет…»
«Главное дело – рука у нее, – теперь уже почти равнодушно проговорил дворник. – Бывало, приходили, интересовались, да ни одной девчонки не нашли. За город она их вывозит, что ли. И умнющая же, я вам скажу, баба!»
Не знаю, почудилось ли мне или в самом деле он – где-то очень глубоко в душе —восхищался ею…
Ну, что еще сказать? Пытался я было заняться этим делом, ткнулся туда-сюда, да ничего не выходит. Один смотрит на меня как на сумасшедшего, другие – кто верит – только обещают, да ничего делать не станут; я сразу это понял.
Он умолк. Некоторое время все молчали – видно не находя слов.
– М-да… – проговорил наконец Некрасов. – Трудно это: к тому же она пока что хоть и впроголодь, а все же кормит сирот. А что потом… Пойди докажи! Законы наши тут мало помогают, а главное – свидетелей не найдешь. Тот же дворник – думаете, он пойдет в свидетели?
– Конечно нет!
– История любопытная, что и говорить, – как-то сквозь зубы процедил Белинский. – Пожалуй даже слишком любопытная… – И внезапно остановился прямо напротив Федора. – Вот вы сказали, что вас особенно возмущают страдания детей. И вот вам жизнь, сама жизнь, и – хотите возмущайтесь, хотите нет, а помочь действительно чрезвычайно трудно все-таки, может быть… Я сейчас ничего не могу сказать… Я думать буду, задали вы мне задачу! Место-то хоть запомнили?
– С закрытыми глазами найду, – сказал Федор.
– М-да… И еще я вам скажу, – Белинский снова в волнении прошелся. – Лучше умереть, чем примиряться со страданиями других людей, все равно – детей или взрослых. Да может ли быть что-нибудь нелепее и бессмысленнее страданий? Нет, я верую, глубоко верую, что настанет время, когда не то что без дела, но и за дело никого не будут бить, пытать, жечь! Когда не будет долга и обязанностей, воля будет уступать не воле, а любви, преступник как милости и спасения будет молить себе казни, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; не будет ни богатых, ни бедных, ни царей, ни подданных. Все будут братья, будут люди…
Он посмотрел на Федора странно увеличившимися, прозрачными, как чистые роднички, глазами и умолк.
– Наверное, когда-нибудь жизнь действительно будет именно такой, – заметил Некрасов, – но весь вопрос в том, когда же это наконец совершится и доживем ли мы до этого счастливого времени?
– Когда совершится? – Белинского вдруг словно подменили, он живо, как на шарнирах, повернулся и в упор посмотрел на Некрасова. – Да никогда, если мы с вами, вот вы да я, да еще Федор Михайлович, будем сидеть сложа руки! Да, милейший Николай Алексеевич, не «пробиваться грудью», как вы давеча изволили выразиться, а объединить свои силы и грудью ринуться вперед… Доколе же можно терпеть те страшные, бесчеловечные условия, которые не только заставляют страдать детей наших, но и порождают таких жутких, кровожадных, позорящих человеческое имя баб? Он остановился совсем близко от Федора и, видимо, ожидал ответа. Федор молчал, да и что он мог ответить? Все это было отнюдь не ново для него, но, как всегда, глубоко волновало.
Между тем порыв Белинского прошел; словно освобождаясь от наваждения, он встряхнул головой и сразу же позабыл о своем риторическом вопросе.
– Во вы, значит, какой… – задумчиво проговорил он, внимательно и с интересом глядя на Федора. – М-да… Конечно, бабу эту так оставить нельзя… Да и девочек… Но вы-то эту историю свою, особенно про «аззъябла», – обязательно запишите: у вас это должно хорошо получиться, я по рассказу вашему чувствую. И вообще, я думаю, вы еще много хорошего сделаете… Дай вам бог!
Это прозвучало как напутствие, и разговор сразу иссяк.
Прощаясь, Федор крепко стиснул руку Белинского; тот слегка поморщился, но через мгновение мягко, почти нежно улыбнулся. Удивительная была в нем эта моментальная смена выражений, эта замечательная подвижность лица…
Некрасов проводил Федора до самого дома. Он не только нимало не обиделся на Белинского, но всю дорогу вдохновенно говорил о своей любви к нему.
– Ни одну женщину я не любил так, – сказал он в заключение, и Достоевский понял, что это не пустые слова.
Глава третья
Федор прочитал Белинскому отрывки из «Голядкина», и тот безоговорочно одобрил их.
– Теперь я вижу, что вы можете писать в разном роде, и уверен в вас совершенно. Хорошо вы начинаете, надеюсь, так же хорошо кончите! – добавил Белинский с улыбкой.
Узнав, что Федор снова без денег, он организовал для него небольшой заем. Больше того: меряя шагами комнату, Великий критик прочел ему полное наставление о том, как следует вести себя в литературном мире, как налаживать отношения с издателями и как при необходимости водить их за нос (можно было подумать, что сам он умел это делать!). пуще всего он советовал Федору быть осмотрительным в своих суждениях, избегать резкостей, чтобы не нажить врагов (здесь он уже вступил в прямую противоположность с собственной натурой), а в заключение объявил, что ради спасения души своей Федор должен требовать от издателей не меньше двухсот рублей ассигнациями за печатный лист, и тут же разругал Некрасова, купившего весь роман «Бедные люди» за сто пятьдесят рублей серебром, после чего тот добавил еще сто рублей ассигнациями{6}.
– Пожалуй, надо вам сходить к Краевскому, издателю «Отечественных записок», – заметил он в другой раз. – Так или иначе, мимо его журнала вы не пройдете, да и деньгами он вас в случае нужды ссудит. Однако остерегайтесь брать много… Это кулак, и вы не заметите, как окажетесь у него в руках.
Впоследствии Федор не раз вспоминал эти слова Белинского – они оказались вещими.
Видимо, Белинский что-то сказал о нем Краевскому, потому что уже через несколько дней ему передали, что издатель «Отечественных записок» просит его зайти. Федор решил не откладывать этого визита в долгий ящик: как-никак, а следовало позаботиться о судьбе своего второго детища заранее. Разумеется, не предпринимать никаких решительных шагов, а только нащупать почву.
Редакция «Отечественных записок» помещалась в трехэтажном доме на углу Литейной. Федор поднялся по широкой, устланной ковровой дорожкой лестнице. Хорошо вымуштрованный лакей ввел его в приемную, а сам пошел в кабинет доложить. Почти тотчас же – прошло никак не более двух минут – дверь кабинета широко распахнулась, и на пороге показался сам Андрей Александрович Краевский – маленький полный человек с круглой головой и серыми глазами навыкате.
– Пожалуйте, Федор Михайлович! – проговорил он с самой радушной интонацией. – Я вас давно поджидаю… Милости прошу!
В кабинете Краевского стоял огромный, наполовину заваленный корректурными листами стол, по стенам тянулись щегольские шкафы с книгами. В одном из кресел сидел молодой человек с открытым, ясным лицом.
– Знакомьтесь – поэт Алексей Николаевич Плещеев, – сказал Краевский. – Несмотря на свой юный возраст, подает большие надежды и обещает со временем занять прочное место на русском Парнасе.
Плещеев поднялся, протянул руку и дружелюбно взглянул в глаза Достоевскому.
– Очень рад, – сказал он простодушно и пленительно улыбнулся, сразу покорив Федора. – Однако, к большому моему сожалению, вынужден раскланяться… – И он повернулся к Краевскому.
Федор заметил, что Краевский, пожимая протянутую Плещеевым руку, одобрительно кивнул: значит, Плещеев уходил не потому, что его разговор с Краевским закончился, и не потому, что ему это было нужно, а из чувства такта и при этом весьма верно угадал желание хозяина. Почему-то Федор понял, что Плещеев из тех легких, веселых, простых и хороших людей, к которым его всегда тянуло и которым он тайно завидовал. Сожалея, что Плещеев уходит, он невольно проводил его взглядом; тот словно почувствовал это и у самых дверей обернулся, подарив Федора еще более обаятельной улыбкой. «Ничего, мы еще встретимся, и не раз», – можно было прочесть в его лице. Федор повеселел.
– Усаживайтесь, любезный Федор Михайлович, – говорил между тем Краевский. – Располагайтесь поудобнее, курите.
Федор сел, достал трубку. Выражение лица у Краевского было серьезное и даже несколько торжественное.
– Слышал, вы работаете над новым романом? – начал он неторопливо, отчетливо и веско роняя каждое слово. – Признаюсь, меня очень интересует ваша работа. Скажу больше – я, как издатель журнала, почитаю своим долгом поддерживать молодых талантливых литераторов.
Во всех манерах Краевского, – не только в том, как он говорил, но и в том, как медленным, точно рассчитанным жестом пододвинул Федору пепельницу, как значительно, не спеша провел рукой по зачесанным назад седеющим волосам, – чувствовалось глубокое и убежденное сознание собственного достоинства. Однако оно отнюдь не означало пренебрежения к собеседнику, даже напротив – весь вид его словно говорил: «Конечно, я человек очень важный, но ведь и ты не мелкота какая-нибудь». И это безмолвное признание заслуг собеседника вынуждало последнего вести разговор в том же преисполненном ложной значительности тоне. Увы, Достоевский легко, без всякого сопротивления, поддался на эту удочку.
Не без чувства самоуважения рассказал он Краевскому о своей работе над «Голядкиным». Пожалуй, именно этим и привлекли его впоследствии разговоры с Краевским: своей неторопливостью, солидностью, наконец, одному ему присущей непринужденной, можно сказать, органической важностью. Краевский нередко возвращал Федору равновесие, чувство независимости, спокойное и гордое сознание своего дара. Только много позднее он понял, что эта очень уверенная в себе, а потому автоматически перехлестывающая на обласканного собеседника важность – не более как хорошо продуманный и точно рассчитанный прием. Правда, и раньше его несколько удивили глаза Краевского – большие, серые, с хитринкой, а главное – слишком умные и строгие для того хотя и преисполненные сознания своего значения, но простодушного ценителя и покровителя молодых талантов, роль которого он разыгрывал с таким тонким умением.
Уже в самом конце разговора, совсем между прочим, Краевский предложил Федору взаймы деньги («может статься, вы в крайности»), и тот, уходя и унося с собой навязанные ему сто рублей, с удивлением обнаружил, что уже обо всем договорился с Краевским, то есть, по существу, продал ему своего «Голядкина». Собственно, он и раньше предполагал печатать его именно в «Отечественных записках», но если до сих про был свободен и волен поступать как вздумается, то теперь чувствовал себя связанным по рукам и ногам. «Правда, – думал он, – я и сам страстно желал пристроить свою новую вещь заранее, так почему ж я вздыхаю теперь, когда судьба ее решена?»
О своем разговоре с Краевским Федор рассказал Некрасову.
– По-моему, вы поступили совершенно правильно, – заметил тот.
И, глядя куда-то мимо Федора, добавил:
– Эх, жаль, что нет у нас своего журнала…
– Да, это действительно жаль, – от души посочувствовал Федор.
Некрасов поделился с ним своим проектом издания юмористического альманаха.
– Конечно, альманах этот будет созидаться всем литературным народом, – говорил он, для вящей убедительности вычерчивая на листе бумаги обложку будущего альманаха, – но главными авторами его будем я, вы и Григорович. Издержки пойдут на мой счет…
Разговор происходил в комнате Федора. Некрасов сидел на видавшем виды клеенчатом диване; подложив под тонкий листок бумаги октябрьскую книжку «Отечественных записок» с восхитившим Достоевского романом Жорж Санд «Теверино», он чертил резкими и точными взмахами карандаша.
– Альманах будет в два печатных листа, выдавать его будет раз в две недели – седьмого и двадцать первого числа каждого месяца, – уверенно продолжал Некрасов. Он уже начертил аккуратный, вытянутый по форме листа четырехугольник и теперь вписывал в него какие-то непонятные слова.
– «Зу-бо-скал»?! – догадался внимательно следивший за его движениями Федор.
– Ну да, «Зубоскал». Что, плохо?
– Да не, хорошо, очень хорошо!
– Вот видите, значит, название журнала у нас уже есть, и к тому же хорошее, – расплылся в улыбке Некрасов. – Мы будем высмеивать все и всех, не щадить никого, цепляться за театр, за журналы, за литературу, за происшествия на улицах, за выставку, за газеты, за иностранные известия – словом, решительно за все, и притом, разумеется, в одном духе и в одном направлении. Отвечайте сейчас, согласны ли вы, – если да, то и Григорович наверняка согласится.
– Ну конечно, согласен!
Он был не просто согласен, а восхищен, упоен; хитрый Некрасов тотчас заметил это и навал ему кучу всяких заданий: продумать общий план первой книжки, составить список иллюстраций, набросать предисловие… После его ухода Федор послушно принялся за работу – он уже чувствовал нежность к «Зубоскалу», видел в нем свое детище. Так пусть же и это детище пребудет во славу ему!
Слава! Ее и так было сверх головы; он познакомился с бездной народа самого порядочного, и все его принимали как чудо. «Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского?» – спрашивал известный писатель, автор нашумевшего «Тарантаса», граф Владимир Александрович Соллогуб. Князь Владимир Федорович Одоевский, в салоне которого запросто бывал Пушкин, искал знакомства с ним и приглашал к себе. «Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать», – передавали из уст в уста многочисленные литературные «сочувствователи». «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь, – писал он Михаилу. – Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное…»
В ноябре вернулся из-за границы поэт Тургенев.
Блестящий талант, красавец, аристократ, он влюбился в гастролирующую в Петербурге певицу Виардо и очертя голову бросился за ней в Париж. Виардо была замужем, но это не остановило Тургенева: напротив, он всем говорил, что его любовь до гроба, что больше никогда он не полюбит так горячо и страстно. Разумеется, ему не верили, однако эта пылкая любовь поднимала его в глазах друзей и создавала вокруг него романтический ореол.
Тургенев появился у Белинского тотчас после приезда, но он уже все, решительно все знал о новой литературной звезде! Удивительно ли, что он сразу же дружески обнял Федора, а затем так привязался к нему, что Белинский только руками разводил. «Влюбился, не иначе как влюбился», – говорил он о Тургеневе; впрочем, ему это нравилось – ведь он и сам чуть ли не влюблен был в автора «Бедных людей»!
По просьбе Некрасова Федор написал объявление к «Зубоскалу» и прочел его в кругу своих новых друзей. Все пришли в восторг и единодушно выражали ему свое одобрение, а милейший Панаев даже расцеловал его. («Мое Объявление к “Зубоскалу” наделало шуму, ибо это первое явление такой легкости и такого юмору в подобного рода вещах. Мне это напомнило первый фельетон Lucien a de Rubempre{7}», – самодовольно писал он брату).
За объявление Федор на следующий же день получил от Некрасова двадцать рублей серебром, но тотчас проиграл их на бильярде. Пришлось снова обратиться к Некрасову: незаметно у него вошло в привычку при первом же затруднении прибегать к помощи Некрасова, хотя тот жил в маленькой полупустой квартире и явно не располагал свободными средствами.
Некрасов с готовностью выдвинул ящик, достал тонкую пачку ассигнаций и без всякого сожаления отделил от нее росно столько, сколько просил Федор; тот небрежно поблагодарил. Завязавшийся разговор вертелся вокруг «Зубоскала».
– Я свою статью о некоторых петербургских подлостях на днях кончаю, – заявил Некрасов. – Подвигаются ли ваши «Записки лакея о своем барине»?
Рассказ «Записки лакея о своем барине» Федор вызвался написать для первой книжки «Зубоскала», но не написал и чувствовал, что не напишет. Ему было совестно перед Некрасовым, но оправдываться не хотелось.
– Я напишу для «Смеси» о последнем заседании славянофилов, – сказал он, желая хоть чем-нибудь умилостивить Некрасова. – Надеюсь, вы слышали про это заседание? Там доказывалось, что Адам был славянином и жил в России, равно как и вся необыкновенная важность и польза разрешения такого великого социального вопроса для благоденствия русской нации.
– Неплохо, – улыбнулся Некрасов. – Однако таким пустячком вы не отделаетесь. Извольте написать рассказ!
– Разве что-нибудь другое… – Федор смущенно отвернулся, поглядел в сторону.
– Значит, «Записок лакея» не будет?
Некрасов был не шутя огорчен: он уже успел сжиться с мыслью, что страницы первой книжки «Зубоскала» украсит рассказ под таким названием.
– Не этот, так другой, – лениво отвечал Федор. – Раз уж вам так хочется, что-нибудь да напишем…
Устремив взгляд в окно, он внимательно наблюдал за встречей двух экспансивных толстячков, по виду комиссионеров или карточных шулеров. «Наверное, один Петр Иванович, а другой Иван Петрович», – решил он почему-то. Толстячки долго объяснялись и наконец разошлись, но Федор был уверен, что на этом дело не кончилось. «За устным объяснением последует письменное», – подумал он. И неожиданно для самого себя сказал:
– Я напишу роман в письмах, завтра принесу, вот посмотрите.
– Напишете роман за один день?
– Да, напишу; уж раз сказал, что напишу, можете быть покойны.
По дороге домой он с тоской думал о том, что вел себя глупо, возмутительно глупо. И что за бес в него вселился?!
Но, едва переступив порог своей квартиры, он схватил перо и стал лихорадочно обдумывать будущее произведение. Написать нужно было во что бы то ни стало: уж раз он заявил об этом в таком категорическом тоне, значит, остается только одно: действительно написать. Не может же он так оскандалиться в самом начале своей литературной карьеры!
Чего только не сделаешь, если надо! Вскоре план будущего «романа» был готов, оставалось немного – написать самый роман. Он собирался так и сделать, но вспомнил, что весь день ничего не ел. Достал из кармана одну из взятых у Некрасова в долг ассигнаций, велел служанке хозяев через пять минут доставить ему обед от Лерха, потом с аппетитом поел и снова сел за работу. Однако часа два не мог выжать из себя ни одного слова и совсем было отчаялся, как вдруг пошло – словно запруда на даровском озере прорвалась!
Спустившаяся на город ночь застала его за письменным столом. Он лихорадочно зачеркивал, писал снова, потом снова зачеркивал и снова писал – но ни одна минута не пропадала у него даром, ни на одну минуту не отвлекался он от работы. Все посторонние мысли, в том числе и о возможных последствиях опрометчивого обещания, были забыты, заброшены, отодвинуты в самый дальний уголок мозга. Впрочем, неудачи быть не могло, он это знал, чувствовал всеми порами существа своего…
И действительно успех был полный.
Уже занималась заря, когда он поставил точку, потом лег не раздеваясь, но через каких-нибудь два часа встал и бросился к Некрасову: а вдруг не дождется, вдруг уйдет? Ведь не поверил же, по глазам было видно, что не поверил!
К счастью, Некрасов был дома. Он встретил Федора с недоверием и восхищением одновременно, потом принялся за рукопись. Федор ждал похвал, и все-таки Некрасов ошеломил его, когда, ни слова не говоря, снова выдвинул ящик, достал всю оставшуюся пачку ассигнаций и протянул ее Федору.
– Вот, – произнес он с удовлетворением, – аванс за ваш «Роман в девяти письмах». Деньги эти вы заработали и по праву можете гордиться ими!
– Потом Некрасов потащил его к Григоровичу, вместе с Григоровичем они пошли к Тургеневу. И обоим Некрасов в подробностях рассказывал всю историю: как вчера Достоевский пришел к нему, как заговорил о «Зубоскале» и он, Некрасов, упрекнул его за отказ от своего обещания, как Достоевский, побледнев и стукнув кулаком по столу (Федор не перебивал его, теперь ему казалось, что так и было), заявил, что напишет роман в одну ночь («можете презирать меня, если я этого не сделаю!»), и, наконец, как он прибежал к нему сегодня утром, утомленный бессонной ночью, но гордый, счастливый, размахивающий рукописью!
Григорович и Тургенев полностью разделяли восторг Некрасова; после долгих споров и обсуждений решено было в тот же вечер прочитать «роман» у Тургенева, среди самого узкого круга друзей. Однако вечером к Тургеневу набилось столько народа, что прямо-таки не протолкнуться было в трех тесных, обильно уставленных мебелью комнатах! История («Вчера он пришел к Некрасову…» и т. д.) была уже известна едва ли не всему Петербургу…
И опять общее шумное одобрение, бесконечные восторженные излияния, маститые литераторы теснятся у стола, ожидая своей очереди пожать ему руку… Все точь-в-точь как в мечтах, как в самых дорогих, излюбленных сердцем грезах… Ну как тут не напыжиться, как не разыграть этакое барственное равнодушие, как не прищуриться на славословия литературной мелюзги?
Белинский сидел в уголке, слушал молчаливо и внимательно. В наиболее выразительных местах Федор бросал на него быстрый взгляд, но тот не улыбался, не кивал, а серьезно и не мигая смотрел ему прямо в лицо. Это раздражало Федора, лишало его свободы и уверенности. «Ну зачем, зачем он портит мне праздник?» – подумал он тоскливо и впервые не шутя обиделся на Белинского.
А потом, когда его окружили восторженные почитатели (лишь много месяцев спустя он понял, что успех этот был сродни успеху фокусника или балаганного актера), его обожгла подленькая мысль:
«Неужели завидует?»
И самому стало стыдно, горькое сознание глубокой и непоправимой ошибки, утраты своего по-настоящему важного преимущества перед безымянной толпой литературных «воздыхателей» и «сочувствователей», стремительного падения с высоты острой болью отозвалось в его сердце…
Теперь он не понимал, как такая гнусная и грязная мысль могла прийти ему в голову, как мог он заподозрить в мелком, дурном чувстве Белинского – самого чистого и благородного человека на свете. С тоской думал он о том, что все-такие она пришла и его воспаленный, одурманенный мозг принял ее.
Белинский так и не подошел к Федору – сославшись на головную боль, он уехал раньше всех. Впрочем, прощаясь, сказал ему (так, чтобы не слышали остальные):
– Ваша переписка шулеров мне решительно не понравилась…
Слова эти прозвучали спокойно и грустно; Белинский не стал ждать ответа и только улыбнулся, словно говоря: «Что ж поделаешь, бывает; не стоит больше и думать об этом».
– Ну, а как Голядкин? – спросил он, уже уходя и еще более понизив голос.
– Я… обязательно. Я к двадцать пятому… – в смятении отвечал Федор. Белинский прав, он занимается пустяками, а настоящее дело стоит, вот и Краевский недоволен…
– Да и Краевский, наверное, беспокоит? – будто угадал его мысли Белинский.
Федор хотел сказать, что он больше ни за что не станет отвлекаться и уже с завтрашнего утра сядет за «Голядкина», а к двадцать пятому закончит обязательно, но вдруг заметил, что к их разговору прислушиваются. И тут с ним снова случилось что-то непонятное. Или это вселившийся в него бес заставил его фатовато подбочениться и процедить сквозь зубы:
– Ну, милейший Андрей Александрович подождет!
Белинский пристально взглянул на него, усмехнулся одними глазами, повернулся и вышел. И самое главное, что ведь уже тогда, в ту самую минуту он, Федор, прекрасно понимал всю глупость, всю нелепость своего поведения. Но поди ж ты!