355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Брегова » Дорога исканий. Молодость Достоевского » Текст книги (страница 3)
Дорога исканий. Молодость Достоевского
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"


Автор книги: Дора Брегова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)

Глава четвертая

Как-то зимой спящих мальчиков разбудил отец. Было около пяти часов утра; слабый вздрагивающий огонек плошки разрезал густую, черную темноту.

– Вставайте, у вас родился маленький братец Николенька! – сказал отец радостно.

В это время Феде было лет десять, и он смутно помнил, как родился братец Андрюшенька. Уже тогда он заранее знал, что бог собирается подарить им маленького братца или сестричку. На этот раз он знал гораздо больше, а потому испытывал глухое беспокойство и даже страх за маменьку.

Он хотел тут же идти к ней, но папенька сказал, что она еще очень слаба, зато попозже их обязательно поведут к братцу.

В то утро маменька не вышла к чаю, как обычно. А хозяйничавшая вместо нее Алена Фроловна была явно озабочена и то и дело бегала в спальню. Феде кусок не шел в горло, он все время ожидал чего-то ужасного.

В десятом часу утра снова появился отец. Пошептавшись с Аленой Фроловной, он застегнул верхнюю пуговицу Фединой курточки и весело сказал:

– Ну-ка собирайтесь, сейчас пойдете к маменьке!

Но потом беспокойно оглядел свое потомство и поправился:

– То есть сперва пойдут Миша с Федей, а потом ты, Варенька, с Андрюшей и Верочкой…

С сильно бьющимся сердцем, стараясь ступать как можно тише, вошел Федя в спальню матери. Он ожидал увидеть бледное, «без кровинки», лицо, но оказалось, что маменька чувствует себя хорошо. Она слегка приподнялась на кровати и, опираясь на локоть, улыбнулась детям, потом поцеловала их, пытливо заглянув в лицо Феде. Мишу она поцеловала первым, как всегда, но, видимо, Федя внушил ей больше беспокойства и опасений. Спал ли он ночью? Не разбудили ли его разговоры и суета в доме?

Со свойственной ей чуткостью маменька тотчас уловила, что Федя взволнован, что он беспокоился за нее и теперь бесконечно рад видеть ее здоровой. И она снова пленительно улыбнулась, на этот раз только ему одному. Он была в белой ночной рубашке с кружевом на широких рукавах и вокруг ворота, и щеки ее окрашивал слабый, нежный румянец. О боже, как она хороша и как он, Федя, ее любит!..

Конечно, маменька улыбнулась и Мише – ведь она была справедливой матерью, никогда не выделяла особо кого-либо из детей. К тому же Миша был ее первенец. Но она чувствовала, что Федя больше нуждается в ее материнской любви и внимании. Миша был спокойным, ровным ребенком, а Федю постоянно лихорадило, его впечатлительность не знала пределов. И она всегда была начеку и следила за тем, куда влечет мальчика его непомерно развитое воображение.

Поздоровавшись с матерью, дети подошли к колыбели новорожденного. Федя внимательно посмотрел на его сморщенное, сердитое личико, красным пятном выделявшееся на ослепительно белом фоне подушек и пеленок. Таким когда-то был Миша, таким был и он, Федя. И вот через десять лет этот прыщик будет бегать взапуски по аллеям больничного сада и ходить на балаганы с дедушкой. Чудеса!

Через несколько дней после рождения братца маменька встала с постели; жизнь в семействе потекла прежним, раз навсегда заведенным порядком.

Впрочем, скоро произошло другое, на этот раз весьма печальное событие, нарушившее ее обычное течение: тяжело заболел дедушка Федор Тимофеевич.

С начала болезни дедушки маменька почти не жила дома – уходила рано утром и возвращалась поздно вечером. Однажды ночью Федя услышал тихие всхлипывания, затем маменька исчезла на целую неделю. В эти дни Алена Фроловна водила детей в церковь и все они усиленно молились за дедушку. И вот наконец маменька вернулась домой. Она приехала утром в экипаже Куманиных, никем не замеченная прошла через двор и отворила дверь в зал в тот момент, когда дети занимались уроками. Федя и Миша сидели за ломбардным столиком вполоборота к двери, а Варя – лицом к ней, поэтому она первая увидела маменьку и от неожиданности громко вскрикнула. А маменька остановилась у дверей, словно не имея сил двинуться дальше. Услышав крик дочери, она опустилась на стоявший у двери стул и закрыла лицо руками. В следующее мгновение дети плотно обступили ее. Когда она опустила руки, Федя увидел ее слегка припухшее от слез лицо с покрасневшими, печальными глазами; движимый желанием облегчить ее горе, он быстрым, ловким движением опустился на колени и стал целовать родные руки.

– Плачь и ты, маленький, – прошептала мать, крепко прижимая к себе Федину голову. – Добрый наш дедушка умер. Совсем покинул нас, понимаешь…

Разумеется, Федя и раньше знал о смерти: ведь он родился и вырос на территории больницы для бедных, здесь ли не умирали люди! Больше того – он знал, где находится мертвецкая, и не раз видел, как из нее выносили покойников. А четыре года назад он видел свою умершую сестричку Любочку. Но она жила всего несколько дней, и он не успел полюбить ее. Теперь он впервые столкнулся со смертью любимого, родного человека: дедушка не раз сажал его к себе на колени, водил гулять и заботливо оберегал от всевозможных напастей.

В тот же день маменька облачилась в глубокий траур. Мальчикам тоже надели черные рубашки, а Варе – самое темное платьице из ее гардероба и вплели в косы черные ленты.

Дедушка жил у своего богатого зятя на Покровке. Куманин не поскупился: подъезжая к дому, Федя увидел нарядную, сверкающую украшениями похоронную карету. Он вспомнил, что при жизни дедушка любил ходить пешком с полочкой, и ему стало еще грустнее. Миша и Варя не обратили внимания на карету, но сопровождающая детей Алена Фроловна (и отец и мать уехали к Куманиным раньше) внимательно осмотрела ее, потом перекрестилась и, тяжело вздохнув, с явным неодобрением проговорила:

– Ишь ты!

Двери парадного подъезда дома Куманина были открыты настежь, по бокам неподвижно стояли лакеи в богатых ливреях. Ежеминутно к подъезду подъезжали все новые и новые экипажи, и все же сохранилась какая-то особая, торжественная тишина.

…На третьем этаже, в квартире дедушки, детей встречает измученная, похудевшая маменька. Ей не идет черный цвет, и сегодня маменька не нравится Феде. Тотчас же он пугается этого чувства и так крепко целует ее, что маменька укоризненно качает головой и поправляет прическу.

И вот наступает запомнившийся на всю жизнь момент, когда она подводит его к открытому гробу дедушки.

В парадном мундире, при всех знаках отличия, дедушка кажется совсем не таким, каким был при жизни. Хотя, если приглядеться… Если приглядеться, это тот же родной и добрый дедушка с изрезанными морщинами круглым лицом и щекочущими седыми усами. Вот только бледный очень, совсем восковой, и кожа какая-то сухая… А что, если дотронуться?

Воровато оглянувшись, он протягивает руку и дотрагивается до чисто выбритого дедушкиного подбородка. И тотчас же в ужасе отдергивает ее – подбородок дедушки совершенно холодный.

Почему-то ему вспоминается рождение братца Николеньки. Николенька будет долго-долго жить, но и ему не миновать смерти. Правда, еще есть загробная жизнь, но она почему-то не радует.

Загробная жизнь! Ну конечно, дедушка потому такой сухой, что душа его вылетела из него и полетела к богу на небо. Каково-то ей там, душе? И перед Федиными глазами возникает картина: дедушкина душа в виде хорошенькой бабочки трепещет под суровым, всепроникающим взглядом худощавого, еще не старого бога с выступающей острым мысиком бородкой и тонким, как на иконе в зале, носом…

Его выводит из задумчивости Миша, – испуганный бледностью брата, тот сильно тянет его за рукав. Тотчас подбегает Алена Фроловна. Взглянув на Федю, она сокрушенно качает головой и уводит его подальше от покойника.

Все дальнейшее происходит как в тумане. В комнату все прибывает и прибывает народ, и вот уже папенька и Куманин поднимают тяжелый гроб. Десятки рук поддерживают его, и дедушка медленно-медленно плывет над толпой. Потом гроб осторожно опускают в запряженную тучными лошадьми карету, и начинается утомительно долгое похоронное шествие. Отпевание в церкви не производит на Федю никакого впечатления – он привык к церковной службе. Но похороны – последнее прощание, спуск гроба в бездонную черную яму, первый удар смерзшейся, сбившейся в комья земли – все это остается в памяти навсегда…

Глава пятая

Наконец-то дело с покупкой имения улажено.

После долгих размышлений и колебаний остановились на сельце Даровом, прежде принадлежавшем помещице Ольге Алексеевна Глаголевской. Маленькое, нищее Даровое и впрямь стало для Феди Достоевского даром судьбы.

Сельцо состояло из небольшого, связанного глиною, на манер южных построек, домика из трех комнат, одиннадцати ветхих крестьянских дворов, семидесяти шести крепостных и двух сотен десятин изрезанной многочисленными оврагами скверной пахотной земли.

Конечно, больших капиталов такое поместье не принесет, однако все же сотню-другую пудов хлеба можно не без выгоды продать на базаре в Зарайске, к тому же овощи, ягоды для всей семьи на зиму, а главное – летнее приволье для детей. Уж кто-кто, а Михаил Андреевич, как врач, знал целебную силу деревенского воздуха.

Покупка имения была значительным событием не только для членов семьи, но и для всех домочадцев Достоевских.

Крепостные слуги Михаила Андреевича (их было несколько) радовались покупке, а Григорий Савельев даже решился просить барина о переселении в деревню вместе с семейством. Вольнонаемные горничные девушки были встревожены: теперь у хозяина будет много даровой прислуги, а значит, не станет нужды нанимать.

И все же больше всех в доме волновался Федя. Значит, в самом деле они поедут в деревню! И не на день, не на два, а на целое лето!

Накануне отъезда он, как перед большим праздником, долго не мог заснуть. А проснувшись, лежал с открытыми глазами и блуждающей на губах улыбкой, рисуя себе картины будущей деревенской жизни.

В доме было тихо, и вдруг в сердце его закралась странная, дикая мысль: проспал, уехали без него! Правда, Миша посапывал рядом, но ведь и его тоже могли оставить.

Быстро вскочил, оделся, растормошил Мишу. Пока тот протирал глаза, вышел во двор. Слаба богу, кибитка, приобретенная специально для поездки в деревню, еще здесь, Григорий Савельев возится с ней, приводя в порядок и очищая от застарелой грязи. Кибитка эта, купленная у купцов, ездивших в ней со своими товарами в Макарию, вместительна, как целый дом. И Федя бог знает в который раз осматривает исполинский, обтянутый побуревшей, растрескавшейся кожей, а затем водруженный на высокие колеса ящик. Кожа прибита к доскам заржавевшими от времени гвоздями, и теперь Григорий Савельев тщательно чистит их головки. В стенах ящика просверлены дыры; в хорошую погоду они служат окнами, в дурную закрываются тяжелым сукном. Внутри экипаж обит положенной на вату и пристроченной серой материей. Федя знает, что когда-то в нем была перегородка, отделявшая помещение для товаров – сзади – от помещения для пассажиров – спереди; теперь она снята, и у задней стенки водружена гора подушек, а весь низ устлан душистым сеном, так что можно путешествовать лежа.

Вот наконец Григорий выводит трех тощих лошадей и вместе с приехавшим из деревни крестьянином Семеном Широким, красивым молодым парнем с ослепительной белозубой улыбкой, запрягает их в кибитку. Федя с интересом наблюдает. Одна из лошадей поворачивает к нему голову и ржет; испугавшись, он отскакивает и взбирается на крыльцо. Григорий Савельев провожает его неодобрительным взглядом.

– Все бы вам баловать, – говорит он с явным осуждением. – Лучше почивали бы себе на зорюшке, как братец почивают…

И, отведя в сторону оглоблю, долго глядит на поднявшееся яркое, красноватого отлива солнце. Федя чувствует, что, как ни странно, ему вовсе не так уж интересно возится с кибиткой, и он гораздо охотнее отправился бы «почивать на зорюшке».

Но вот в доме раздается хлопанье дверей, слышатся заспанные голоса маменьки и прислуги. В общем шуме Федя отчетливо различает вскрик шестилетнего Андрюши и мягкий, успокаивающий шепоток Алены Фроловны. Через несколько секунд окна в спальне родителей распахиваются настежь; слышно, как папенька и маменька проверяют по списку, все ли приготовлено к отъезду.

После завтрака, в котором благодаря заботам Алены Фроловны нет никаких извинительных в предотъездной суматохе упущений, все выходят на крыльцо. Тут выясняется, что Алена Фроловна с Николенькой и Верочкой останутся в Москве при папеньке, а Варю возьмут на лето Куманины. Следовательно, с маменькой в деревню поедут только он, Федя, Миша и Андрюша. Ему не по себе: никогда еще он не расставался с Аленой Фроловной, с родным домом.

Когда все уже совсем готово, появляется отец Иоанн Баршев – священник больничной церкви и добрый знакомый семьи Достоевских. Большой, толстый, в развевающейся черной рясе, он сразу как-то всех подавляет. Читая напутственный молебен, отец Иоанн слегка размахивает иконой, и Феде кажется, что священник сердится на него. Почему-то стесняясь, он быстро-быстро крестится под курточкой, затем резким движением одергивает ее и решительно отворачивается от священника, считая все свои обязанности перед богом выполненными.

Отец Иоанн заканчивает молебен. Начинается прощание. Целуя Федю, Алена Фроловна сильно и в то же время бережно сжимает ладонями его лицо. У него пощипывает в носу, но, разумеется, он сдерживается – не то что Андрюша, который заливается во все горло. А Миша хитрый – отвернулся и крепко зажмурил глаза…

Они в кибитке, на мягком, душистом сене. Прямо перед глазами могучая спина неторопливо взобравшегося на облучок Семена. Рядом, на сене, – сопровождающая горничная Вера; маменьки нет, она в коляске провожающего их до заставы отца.

Итак, они едут, все-таки едут!

У заставы кибитка останавливается. Семен Широкий соскакивает с облучка и разминается – несколько раз лихо прохаживается вприсядку. Миша и Андрюша в восторге, но Федя вспоминает Лобанова и думает о том, как далеко до него Семену. Ему хочется выбраться из кибитки и попытаться воспроизвести движения Лобанова, но подъезжает коляска с маменькой и папенькой. Семен снова взбирается на козлы, а маменька усаживается на сено рядом с Федей. Снова перецеловав всех, отец крестит удающуюся кибитку. Федя еще долго наблюдает за ним в заднее оконце, – одинокий, несчастный, отец долго стоит на развилке дорог и слабо помахивает платком. Затем тяжело и как-то сгорбившись возвращается в свою коляску.

Лошади бегут мелкой рысью по хорошо укатанной дороге. Федя видит, как голова Семена Широкого валится на грудь – возница изо всех сил борется со сном. Впрочем, ему и самому отчаянно хочется спать. И вот он уже дремлет, прижавшись к маменькиному плечу.

Легкий, освежающий сон без всяких сновидений длится недолго. Но когда Федя просыпается, солнце уже высоко, и в кибитке, несмотря на раскрытые окна, жарко. Миша еще спит: маменька вполголоса переговаривается с Верой.

– Ну вот и Феденька проснулся, – говорит Вера.

– Ну как ты, дружок мой? Не надуло ли тебе из оконца? – спрашивает маменька, окидывая его беспокойным, заботливым взглядом.

– Что вы, маменька, такая жара! Вот я сейчас встану и высунусь в окошко, хорошо?

– И не вздумай, как это можно! И в голову надует, да и стукнешься, как тряхнет на ухабах-то! А вот мы лучше у Семена спросим, далече ли до постоялого двора. Кажись, Бронницы уже проехали.

Федя смотрит в окно, но, разумеется, никак не может сказать, проехали ли они Бронницы. Вокруг леса, поля, кое-где мелкий кустарник. Ни жилья, ни путника.

– Семе-ен! – кричит Вера.

– Чаго еще? – отзывается хрипловатый голос, видимо, только что пробудившегося Семена.

– Барыня спрашивает, далече ли до Бронниц.

– Эк, хватились! Того и жди, Ульяново покажется, а им все, вишь, Бронницы!

После сна Семен явно не в духе, и маменька решает оставить его в покое.

– Не покормить ли нам детей, как ты думаешь? – обращается она к Вере.

– Да разве Андрюшеньку, старшенькие-то в Ульянине щец похлебают.

– И я хочу щей, – заявляет Андрюша.

– И ты, и ты похлебаешь!

«Ульяново! – думает Федя. – И что это такое за Ульяново, интересно? А Бронницы проспал!»

После отдыха и кормежки лошадей в Коломне подъехали к Оке. У берега стоял готовый к отправке паром; лихо соскочив с козел, Семен взбежал на паром, о чем-то быстро переговорил с паромщиком, потом вернулся и, так же легко забравшись на облучок, снова тронул лошадей. И вот тройка отдохнувших, покормленных лошадей и огромная кибитка резко въехали на паром. Здесь послушные, хорошо выученные лошади замерли, и Федя первый выбрался на дощатый настил парома. Открывшееся взгляду раздолье – тронутая мелкой рябью гладь широкой реки, тихие, покатые берега с уходящими вдаль рощицами и перелесками, безбрежная ясная синева неба с редкими клубящимися облачками – все это подействовало на него самым неожиданным образом. Взволнованный до глубины души, до не испытанных никогда прежде спазм в горле, он не слышал, как звала его маменька, не чувствовал, как Вера бесцеремонно взяла его за руку и повела вслед за остальными, туда, где для них уже готовили удобные деревянные лавки. И дальше, до конца путешествия, он был словно в каком-то трансе, так что маменьку не шутя обеспокоили его молчаливость и беспрекословное послушание.

От Зарайска до Дарового не более десяти верст; наконец-то лошади свернули с большой дороги на проселок, и через несколько минут Достоевские были в своем имении.

Глава шестая

После пережитого на пароме Даровое не произвело на Федю особенного впечатления. Крытый соломой домик из трех комнат немногим отличался от многочисленных, виденным им по дороге крестьянских изб, а небольшая липовая рощица, окружавшая домик, в первую минуту показалась ему жалкой. Правда, из липовой рощицы был вход в большой запущенный фруктовый сад; огороженный глубоким рвом, по насыпям которого были густо рассажены кусты крыжовника и смородины, он представлял собой завидное место для игры в «диких», и Федя мигом оценил это. Всего же больше понравился ему примыкавший к роще с другой стороны березовый лесок – Брыково. Он хотел сразу отправиться туда на разведку, но маменька, наслышанная, что в Брыкове водятся змеи, а то и волки, не разрешила; пришлось ограничить свои исследования домом и садом. Самым примечательным здесь были расположенные возле самого дома курганы с широко разросшимися вековыми липами, образующими естественные, защищенные со всех сторон беседки (Федя первый заметил это и подал маменьке мысль обедать в одной их таких беседок; с тех пор всегда, сколько ни жили в Даровом, накрывали стол в беседке).

И все-таки дни, проведенные в деревне, были сплошным радостным сном – впоследствии он считал их самым отрадным, самым благословенным временем своей жизни.

Вот яркое, словно насквозь просвеченное солнцем, летнее утро. Едва пробудившись, Федя вспоминает об ожидавших его в течение дня удовольствиях: сенокосе (за «помощь» в уборке ему разрешалось взбираться на высокий воз душистого сена и кувыркаться в приготовленных к возке копнах), игре в «диких» (разумеется, Федя был главным предводителем «диких» – крестьянских мальчишек), «жигалках» (бросании в цель хорошо смятых, скатанных в небольшие шарики и насаженных на тонкие концы упругих прутьев кусочков глины), бабках, городках, пускании змея и – самое главное – купании, плавании взапуски, прыжках в воду. О, да ведь он совсем позабыл про невод, заброшенный в пруд еще с вечера… Скорее, скорее!

Уже в первое лето в громадной ложбине, огибающей Брыково, вырыли довольно большой пруд. Привезенные в бочонке маленькие золотистые карасики быстро выросли и размножились. До сих пор их ловили только на удочку, а вчера маменька распорядилась в виде опыта забросить невод. Неужели он прозевал и невод уже вытащили?

Едва умывшись, наскоро выпив стакан молока он мчится к пруду. Рядом Миша. Он отстает, но Федя, несмотря на всю свою привязанность к брату, неумолим: мысль о неводе и боязнь опоздать владеют им настолько, что никакие другие чувства недоступны сейчас его сердцу.

Они прибегают вовремя – Семен Широкий в засученных холщовых штанах стоит по колено в воде, готовясь тянуть сеть. Несколько человек поддерживают ее по углам. Здесь же вертятся крестьянские ребятишки – и среди них верный Федин товарищ Егорка.

– А-а, барчата пришли, – говорит Семен, широко улыбаясь, и, выпрямившись, ждет, пока барчата оправятся от сумасшедшей гонки, разумеется и, как все крестьянские ребята, заберутся в воду. – Давай, давай, помогай!

Еще не нагревшаяся вода обжигающе холодна, но Федя не замечает этого. Он хватается за торчащий из воды край сети и тянет, тянет изо всех сил; вот уже почти половина сети вышла наружу, и видно, что в ней что-то есть, даже, кажется, порядочно. Его волнение достигает крайних пределов. А что, если кто-нибудь из крестьян не удержит сети и рыба уйдет? Нет, теперь уже этого не может быть – ведь сеть почти вся вынута из воды. По команде Семена крестьяне, не выпуская сети, выходят на берег. Еще минута – и крупные, отливающие золотом караси бьются и трепещут на берегу… Вместе со всеми Федя пускает выскальзывающих из рук карасей в деревянные бадейки с водой. А потом впеременку с Мишей, Егоркой и другими ребятами несет за конец продетой под дужки палки тяжелое ведро с отобранными карасиками. Сколько пережитых волнений, сколько удовольствия!

Почти каждый день Федя ловил рыбу удочкой. Для этого он поднимался часов в пять утра, осторожно огибал кровать спящего Миши и, встретившись с поджидаемым его Егоркой, отправлялся на заповедный берег… И каждый раз перед тем, как закинуть удочку, он протягивал ее Егорке, и тот насаживал на удочный крючок нарытых с вечера червяков. У Егорки тоже была самодельная удочка, однако главным занятием его было именно насаживание червяков для Феди.

Были в деревенской жизни и неприятные происшествия. Однажды, направляясь лесной тропинкой в Черемашню – маленькое имение в полутора верстах от Дарового, через год прикупленное родителями, – он встретился с деревенской дурочкой Аграфеной. Несколько лет назад Аграфена родила ребенка, который вскоре умер, и с трех пор ее тянуло к детям. Она никогда не причиняла им зла, а только норовила поцеловать в ручку или в плечико. Вообще она была поведения совершенно смирного, и в деревне относились к ней ласково, считая «божьим человеком». Однако вид у нее был поистине страшный. Маленького роста, с широким, румяным, лишенным выражения лицом, она обычно ходила в испачканной посконной рубахе; ее густые, курчавые, как у барана, волосы с налипшими листьями, стружками и комьями грязи казались какой-то огромной шапкой, а босые ноги были почти до колен покрыты струпьями. Но Федю испугал не внешний вид Аграфены – он и раньше сталкивался с ней, проходя с маменькой по деревне, – а ее неподвижный и горящий взгляд.

Увидев перед собой Федю – чистенького мальчугана с выгоревшим до белизны хохолком, Аграфена умилилась, хотела его поцеловать, но он с громким криком бросился бежать. Аграфена побежала за ним, высоко и неловко подпрыгивая на ходу. У Феди сердце чуть не разорвалось от ужаса. Цепляясь за кусты и ветки, стремглав несся он по лесной тропинке и все-таки слышал прыжки настигающей его Аграфены. К счастью, он наткнулся на идущего с поля Семена Широкого. Семен остановил дурочку, успокоил Федю и за руку отвел домой.

В другой раз Федя забрался в Лоск – так назывался густой кустарник за оврагом, простиравшийся до самого Брыкова. Это было уже на исходе лета, в сухой и ясный, но прохладный и ветреный день, когда особенно остро чувствуется, что пришел конец благословенной деревенской жизни и скоро нужно переезжать в город. В Лоске у Феди было важное дело – выломать ореховый хлыст, чтобы стегать им лягушек: хлысты из орешника хоть и не прочны, но куда красивее березовых. Однако, погруженный в невеселые мысли о предстоящем отъезде, он об этом деле позабыл и, лишь зайдя далеко в чащу, вспомнил и стал внимательно оглядывать кусты. Сделав выбор, принялся за работу. И вот уже тонкий, упругий, прямой как стрела хлыстик у него в руках; таким хлыстиком хорошо гонять маленьких, проворных желто-зеленых ящериц и раздвигать прелые, слежавшиеся листья в поисках жучков и букашек (самых нарядных Федя ловил и пускал в специальную коробочку, составлявшую предмет его гордости и тайной зависти Миши).

Ему захотелось набрать грибов, и он направился к березняку, где их всегда было много.

Выбравшись из чащи и приближаясь к березняку, он услышал, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, пашет мужик. Изредка до него долетал окрик мужика: «Но-но!» – чувствовалось, что он пахал круто в гору и лошадь шла трудно. Но Федя даже не полюбопытствовал, кто бы это мог быть (хотя он в то время уже знал в лицо почти всех деревенских мужиков): его ни на миг не покидала грустная мысль о необходимости вскоре расстаться с полюбившейся его сердцу деревенской жизнью и вернуться в город. Глубоко задумавшись, он вошел в березняк, и тут вдруг ему послышался шорох и показалось, что рядом пробежало что-то серое. И почти тотчас же он ясно и отчетливо расслышал раздававшийся среди глубокой тишины крик: «Волк бежит!..»

Это с ним уже случалось. Под впечатлением рассказов о беглом мужике Карпе, разбойничавшем с кистенем в окрестных лесах, он однажды явственно услышал отчаянный крик: «Карп идет! Карп идет! Прячьтесь!» Но тогда он был не один, а с Аленой Фроловной, и по ее спокойному виду тотчас понял, что крик ему померещился: теперь же он был вне себя от испуга. Крича в голос, бросился он в сторону и выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика. Это был Марей – плотный, рослый крестьянин лет пятидесяти, с сильной проседью и темно-русой бородой.

– Волк бежит, – проговорил Федя, задыхаясь, и крепко ухватился за рукав Марея.

Тот остановил кобыленку и пристально поглядел на Федю.

– Какой волк? Да что ты, малец?

– Сейчас кто-то закричал: «Волк идет»…

– Закричал? Да что ты! Я ничего не слышал! Померещилось, вишь: какой тут волк?

Но Федя весь трясся и еще крепче уцепился за зипун Марея.

– Ишь ведь, испугался, ай-ай! – проговорил Марей, с беспокойством глядя на побледневшего Федю. – Полно, родный! Ишь малец, ай!

Он протянул руку и погладил Федю по щеке:

– Ну полно же, ну, Христос с тобой, окстись!

Но Федя не крестился; углы его губ вздрагивали. Видимо, это особенно поразило Марея, – с беспокойною улыбкой, явно боясь и тревожась за барчонка, он тихонько протянул свою грубую, с черными ногтями, запачканную в землю руку и дотронулся до его лица.

– Ишь ведь, – проговорил он снова, улыбаясь какою-то материнскою и длинною улыбкой. – Господи, да что это!

Только сейчас Федя понял, что волка нет, и сразу успокоился. Но после пережитого волнения его потянуло домой, к матери. И в то же время сердце его переполняла благодарность к Марею: он глубоко чувствовал тонкую, почти женскую нежность этого простого, едва знакомого мужика.

– Ну, я пойду, – сказал он, вопросительно и робко глядя на Марея.

– Ну и ступай, а я те вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! – прибавил Марей, все так же нежно, матерински улыбаясь. – Ну, Христос с тобой, ступай, – и он перекрестил его и сам перекрестился.

Федя пошел, оглядываясь почти каждые десять шагов: он все еще слегка побаивался волка. Марей по-прежнему стоял со своей кобыленкой и смотрел вслед, каждый раз кивая головой, когда Федя оглядывался. И в этом взгляде мальчик чувствовал надежную и верную защиту.

Лишь поднявшись на косогор оврага и дойдя до первой риги, он немного ободрился. Тут бросилась к нему дворовая собака Волчок; с нею он почувствовал себя совсем героем и в последний раз обернулся к Марею. Лицо крестьянина уже нельзя было разглядеть, но нетрудно было угадать, что он все так же ласково улыбается и кивает головой. Федя махнул ему рукой, тот махнул в ответ и тронул кобыленку.

– Но-но! – послышался отдаленный окрик, и кобыленка потянула соху…

Однажды зимой вся семья собралась за круглым столом в гостиной; маменька разливала чай, а папенька, отложив в сторону скорбные листы, расспрашивал сыновей о балаганах под Новинским, куда они ходили накануне. Особенно допекал он вопросами Андрюшу, впервые отпущенного из дому без родителей. Растерянный от обилия впечатлений, мальчик отвечал сбивчиво и невпопад, а отец сердился, что сын растет бестолковым, не умеет произнести и двух связных фраз. Федя и Миша тихонько переговаривались, а Варенька важно разрезала пирог.

Вдруг дверь без стука отворилась, и на пороге показался оставленный на зиму в Даровом Григорий Савельев. Обычно он был одет в крепкий немецкий сюртук и сапоги, но сейчас на нем был старый, потрепанный зипунишко; рваные лапти с вылезающими из них грязными холщовыми обмотками свидетельствовали, что он пришел из деревни пешком и в силу особенной, крайней необходимости.

Едва переступив порог, Григорий обвел сидящих за столом каким-то странным, удивленным и вместе растерянным взглядом и словно застыл, не произнося ни слова. Все молча смотрели на него, и только сидевшая на коленях у матери четырехлетняя Верочка громко вскрикнула.

– Что… что случилось? – оправившись от первого испуга, спросил Михаил Андреевич. – Ты что здесь?

– Вотчина сгорела-с! – словно бросаясь в омут, ответил Григорий.

И, видя, что все потрясены и не могут прийти в себя, глухим басом добавил:

– Вся… Дотла-с…

Когда прошли первые минуты горя и растерянности (Михаил Андреевич почему-то вообразил, что наступило полное разорение, и в отчаянии уронил голову на руки, так что Мария Федоровна вынуждена была поспешно спустить с колен Верочку и подбежать к мужу, чтобы насколько возможно утешить его), Григорий сообщил подробности.

Даровский кузнец Архип палил на своем дворе зарезанного к празднику кабана; сильный ветер разнес по деревеньке искры. Соломенные крыши крестьянских домов вспыхнули одновременно, словно по команде, и вскоре вся деревня напоминала гигантский, подыхающий ярко-желтым заревом костер. Сгорело действительно все – и избы, и амбары, и скотный двор, и даже яровые семена. Архип поплатился за свою неосторожность жизнью – всепожирающее пламя поглотило его мгновенно.

Пока Григорий рассказывал, в комнату поодиночке входили слуги. Несколько опомнившись, Михаил Андреевич опустился на колени и стал молиться. Примеру главы семейства последовали все домочадцы.

– О господи всеблагий! Неужто ты покарал нас за грехи наши?.. Смилуйся, создатель наш, помоги, вразуми… – громко шептал Михаил Андреевич, осеняя себя крестным знамением.

– Смилуйся, помоги, вразуми… – послушно повторяли за ним и жена, и дети, и слуги.

Отвесив положенное число поклонов, Михаил Андреевич встал с колен, и за ним поднялись все остальные. Нужно было срочно принять какое-нибудь решение – раздетые и голодные крестьяне ждали помощи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю