355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Брегова » Дорога исканий. Молодость Достоевского » Текст книги (страница 27)
Дорога исканий. Молодость Достоевского
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"


Автор книги: Дора Брегова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)

Глава восьмая

Еще в начале сорок шестого года он расстался со своей большой квартирой и переехал в две веселые, хорошо меблированные комнаты «от жильцов» недалеко от Владимирской площади, на углу Гребецкой улицы. Но в веселости этих комнат чудилось что-то мещанское, обывательское (а может быть, они просто не соответствовали его настроению: как раз в это время он писал своего мрачного «Господина Прохарчина»). Уезжая на лето к брату, он навсегда распрощался с хозяевами и в сентябре оказался в двух маленьких комнатах четырехэтажного дома Кюхендорфа напротив Казанского собора; они привлекли его своими высокими сводчатыми потолками и торжественной мрачностью. Однако и здесь он удержался недолго.

В это время он постоянно встречался с Плещеевым, Бекетовым и их многочисленными друзьями – студентами или недавно окончившими университет и только-только вступающими в жизнь молодыми людьми. Все они относились к Федору с большим уважением, беспрекословно признавали его авторитет, и он чувствовал себя среди них легко и свободно.

– А что, если бы нам поселиться всем вместе? – спросил как-то Федор.

– Что ж, это мысль, – ответил увлекающийся идеями Фурье Алексей Бекетов. И так как он был человеком обстоятельным и неторопливым, то добавил: – Это надо как следует обдумать…

И действительно обдумал все, до последней мелочи.

Подходящая квартира нашлась в доме Солошича на Васильевском острове; своей планировкой она напоминала гостиницу средней руки: широкий светлый коридор с плюшевой дорожкой, по обеим сторонам коридора небольшие продолговатые комнаты, а в конце гостиная и столовая с прилегающими хозяйственными помещениями. Когда устроились, оказалось, что расходы вместе с питанием составляют тысячу двести рублей ассигнациями в год на человека – значительно меньше, чем уходило у Федора раньше.

У него была отдельная, весьма прилично обставленная комната с большим итальянским окном; прямо перед окном поблескивал купол лютеранской церкви. Обычно он завтракал у себя, затем до обеда работал. За обедом – а обед подавался от трех до семи часов – он сталкивался то с одним, то с другим из своих товарищей. Зато вечером почти все сходились в гостиной, и начинались бесконечные оживленные разговоры. Душой кружка был Плещеев – неизменно веселый, удачливый, добрый. Другим выдающимся участником вечерних собраний был молодой ученый Валерий Майков. Правда, он жил в квартире отца, академика живописи Николая Аполлоновича Майкова, но бывал на Васильевском почти ежедневно. Всего на год старше Плещеева, Майков уже зарекомендовал себя серьезными научными статьями и к тому же был талантливым критиком. Заходил и поэт Аполлон Майков, старший брат Валериана; на него здесь смотрели снизу вверх, как на чудо, – Федора это несколько раздражало. Двадцатилетний Александр Ханыков, студент университета, уже тогда страстный фурьерист, всегда выступал застрельщиком политических споров; он весьма убедительно рассуждал не только о неудовлетворительности «современного состояния вещей», но и о необходимости «преобразования всей планеты человечества». Невысокого роста, очень живой и подвижный, Ханыков ходил в широкополой шляпе, с перекинутым через плечо плащом, а в кармане почему-то носил пистолет. Наконец, постоянными и неизменными членами «Ассоциации» были и студенты Бекетовы – два младших брата ее главного организатора, старого товарища Федора по Инженерному училищу Алексея Бекетова.

Атмосфера, царившая на собраниях кружка, всего ярче отражалась в памятных стихах Плещеева («Смелей! Дадим друг другу руки и вместе двинемся вперед, и пусть под знаменем науки союз наш крепнет и растет!») да в абстрактных прекраснодушных мечтаниях Ханыкова. Разумеется, были и оттенки: так, Плещеев был «заквашен», как и Федор, на Шиллере, а Валериан Майков более склонялся к французам; но при неопределенности и расплывчатости их взглядов это не имело существенного значения.

По возрасту Федор был старше почти всех членов кружка, за исключением разве Алексея Бекетова. Это заставляло его относиться несколько свысока и к Плещееву, и к Ханыкову (тем более что сан он никогда не увлекался фурьеризмом, считая его неприемлемым к русским условиям), и к младшим Бекетовым. Лишь Валериана Майкова, хотя он тоже был значительно моложе, Федор считал равным: и в самом деле – в каждом движении этого двадцатидвухлетнего ученого чувствовалась спокойная и уверенная в себе сила, заставлявшая как друзей, так и врагов внимательно прислушиваться к его словам. Впрочем, здесь, среди этой молодежи, превосходство Федора всеми признавалось.

Может быть, именно поэтому он считал месяцы, проведенные в «Ассоциации», чуть ли не самым счастливым временем своей петербургской жизни. С увлечением работал он над новым романом – не повестью, а именно романом; правда, распадающимся на несколько повестей, объединенных только общей мыслью автора и личностью главного героя, точнее – героини. В первой повести он рассказывает об ее детстве; падчерица одаренного, но непризнанного музыканта из народа, она растет среди безвестных актеров, танцоров и музыкантов и сама мечтает стать актрисой. После смерти матери и отчима она попадает в дом князя и сближается с его гордой и властной дочкой; дружба тихой, задумчивой девочки, выросшей в нищете петербургских углов, и избалованной богатством и поклонением домашних, своевольной, но доброй княжны составит главное содержание второй повести или второй части романа. В третьей будет показана дальнейшая судьба главной героини, талантливой певицы. Все три повести или части романа будут написаны от ее имени и, следовательно, представят собой своеобразные исповеди одаренной и тонко чувствующей натуры.

Роман этот Федор обещал Краевскому, и тот уже дал публикацию о нем в своем журнале, так что думать о практической стороне дела не приходилось; он весь отдался работе и, чем больше увлекался ею, тем спокойнее становился, тем лучше и крепче себя чувствовал. «Брат, я возрождаюсь, не только нравственно, но и физически», – писал он Михаилу и признавался, что никогда еще его сердце «так не дрожало… перед всеми новыми образами», которые теперь создавались в его душе. «Никогда, – продолжал он, – не было во мне столько обилия и ясности, столько ровности в характере, столько здоровья физического. Я много обязан в этом деле моим добрым друзьям Бекетовым… и другим, с которыми я живу; это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером…»

Теперь он часто навещал Майковых – не Валериана и тем более не Аполлона Майковых, а все семейство в целом. Вернее, даже и не семейство, а весь их гостеприимный дом с не прекращающейся с утра до вечера толчеей народа.

Отец братьев Майковых, Николай Аполлонович, художник, был, несмотря на почтенный возраст, довольно стройным и крепким человеком, с красивым, обрамленным длинными волосами лицом, – рассказывали, что во время работы он подвязывал их нитками. Обычно Николай Аполлонович целые дни проводил в мастерской; лишь по вечерам он выходил в гостиную у здесь умел так незаметно и органически включиться в общий разговор, что молодежь, в том числе даже незнакомые с ним прежде люди, не испытывали никакого смущения. Однако душой семейства, его главным и важнейшим нервом, вдохновительницей всех посещающих дом молодых литераторов была мать Аполлона и Валериана, Евгения Петровна Майкова, – впоследствии известная писательница, автор многочисленных повестей и рассказов; но уже и в это время она выступала в печати со своими стихотворениями. Интересно, что лишь немногие из гостей знали об этом; непосвященные относились к Евгении Петровне просто как к радушной хозяйке, умевшей дать верное направление литературному разговору и вовремя остановить увлекшихся спорщиков. Впрочем, она и сама легко увлекалась, и только незаурядные ум и воля заставляли ее постоянно контролировать свои чувства. Евгения Петровна нравилась Достоевскому и внешностью, даром что была полной противоположностью Авдотье Яковлевне Панаевой: высокая, пожалуй даже слишком высокая, с блестящими черными, без единой седой ниточки, волосами и живым, энергичным лицом, освещенным глубокими и умными глазами; Федора в особенности привлекало свойственное им выражение деятельной любви.

В доме Майковых часто бывала Наталья Александровна Майкова – вдова одного из братьев Николая Аполлоновича, дочь известного в Петербурге литератора двадцатых годов Измайлова. Инспектриса Екатерининского женского института, она часто привозила к Майковым классных дам – как на подбор хорошеньких и порядочно образованных. Молодые ученые, музыканты, живописцы, литераторы с удовольствием посещали не обширные и не блестящие, но уютные залы этого дома и горячо и непринужденно обсуждали последние новости литературы и искусства. Здесь Федор познакомился со многими интересными людьми – писателем Иваном Александровичем Гончаровым, молодым критиком Степаном Семеновичем Дудышкиным, а также с редактором энциклопедического словаря Альбертом Викентьевичем Старчевским, предложившим ему редактировать статьи словаря; с деньгами опять стало трудно, и пришлось согласиться. Но работа была скучная, только статьи об иезуитах увлекли его: в их ложных и глубоко чуждых ему взглядах была своеобразная логическая последовательность; кроме того, ему хотелось проникнуть в тайну огромного, распространившегося на весь земной мир влияния этого ордена. Впрочем, статья была плохая, и Федор досадовал, что приходится чинить и перекраивать ее, в то время как было бы куда легче написать заново.

К сожалению, «Ассоциация» вскоре распалась – семейство Бекетовых переехало в Казань. Видно, самой судьбой Федору было назначено постоянно искать приюта. После долгих поисков он поселился на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта, почти рядом с величественной громадой недостроенного Исаакиевского собора, снова в комнате «от жильцов», хотя на этот раз довольно большой и просторной.

С отъездом Бекетовых дружеские связи, объединявшие бывших членов «Ассоциации», не распались, и все было бы не так скверно, если бы не появившиеся снова головные боли, а с ними и странные, незнакомые прежде дурноты, иногда приводившие даже к кратковременной потере сознания.

А однажды с ним случился настоящий припадок он шел по улице вместе с Григоровичем, как вдруг из переулка показалась и свернула им навстречу похоронная процессия. Степенные, хорошо откормленные лошади тащили богато убранную колесницу с открытым гробом. Сзади под руки шли родные и близкие покойной, за ними валила толпа самого разнообразного люда, преимущественно обтрепанных старух и таких же стариков с испитыми, нездоровыми лицами.

– Дочь акцизного… все на бедных жаловала, – послышался громкий шепот совсем рядом с Федором.

Пронзительно острое, болезненное любопытство заставило его подойти к колеснице и заглянуть в открытый гроб. Совсем молодое, прекрасное в своей скорбной сосредоточенности лицо, плотно прикрытые мраморные веки с густой щетиной темных ресниц…

Он пошел к ожидающему его Григоровичу, но на полдороге остановился, взмахнул рукой. Он еще успел заметить бегущего к нему Григоровича, потом дома и люди стремительно закружились, и его подхватило воздушной волной; блаженное чувство невесомости и полного, совершенного покоя охватило его. «А еще говорят, что нет потусторонней жизни», – подумал он в полной уверенности, что уже умер, и испытывая огромную радость оттого, что это оказалось так хорошо и просто. Уже знакомое ему ощущение полного, ничем не омраченного счастья вызвало мощный прилив сил и властно потребовало выхода: захлебываясь от восторга, он распростер руки и закричал…

Припадок был настолько сильный, что Григоровичу пришлось с помощью прохожих перенести его в ближайшую молочную лавку. Открыв глаза, Федор дико посмотрел вокруг, потом застонал и снова потерял сознание. Окончательно он пришел в себя только дома и в течение нескольких дней лежал, испытывая сильную физическую слабость.

Иногда он думал, что главная причина его состояния – все еще не преодоленная любовь к Панаевой. Давно уже он не видел ее и не старался увидеть. К чему? Ведь у него не было никакой надежды, он был слишком уверен в том, что Панаева никогда не полюбит его, невзрачного, мешковатого человека, и даже понимал, что при всей своей ровности в образовании с ним она мягко, но настойчиво подчеркивала невозможность, нелепость его любви к ней, что любовь эта даже не льстила ее самолюбию: слишком много нечаянных побед было у нее на счету. И все-таки не мог до конца изжить свое чувство. Иногда ему казалось, что оно проходит, – в такие минуты он веселел, становился проще и естественнее. Но стоило ему лишь на минуту представить себе ее лицо, вспомнить ее нежный голос, почувствовать излучаемое ею вокруг тепло, как сердце его снова начинало болезненно ныть.

Напуганный припадком (еще счастье, что рядом оказался Григорович), Федор склонен был серьезно позаботиться о своем здоровье. Некоторое время он тешился мыслью о поездке в Италию, но из-за отсутствия средств вынужден был от нее отказаться.

В конце сорок шестого года Валериан Майков, с которым он сходился все ближе и ближе, повел его к знакомому доктору. Этот доктор, по фамилии Яновский, служил в департаменте казенных врачебных заготовлений министерства внутренних дел и дома приема не вел, но для Федора сделал исключение.

При первом осмотре Янковский ничего не нашел, однако указал на крайнюю возбудимость нервной системы.

– Самое главное для вас – спокойный образ жизни, – уверенно сказал он.

Невысокого роста, с красноватым, простоватым лицом, до смешного серьезный, он сразу понравился Федору. «Только бы оказался толковый врач, а малый, видно сразу, хоть и недалекий, но честный», – подумал он и договорился с Янковским о систематическом лечении. В первое время он ходил к нему раз в неделю, а потом и чаще. Яновский оказался чудесным собеседником – молчаливым, поддакивающим, вдумчивым. К тому же он едва ли не с первой встречи проникся чрезвычайным уважением к Федору и смотрел на него чуть ли не ка на оракула.

Наконец он стал заходить к Янковскому каждое утро. Сперва подробнейшим образом рассказывал, как провел ночь, затем делился своими замыслами и планами, а возвращаясь после тщательного осмотра и красноречивых успокоительных заверений домой, с легким сердцем принимался за работу.

Бывало, он выходил в восемь, даже полвосьмого утра; Петербург только еще просыпался, но район Васильевского проспекта, издавна любимый Федором, уже жил трудовой жизнью: ремесленники озабоченно спешили на работу, хозяйки с тяжелыми, нагруженными всякой снедью корзинками возвращались с Сенного рынка, в лавках и магазинах шла бойкая торговля. Федор в ослепительно свежем тончайшем белье и черном, превосходного сукна сюртуке шел не спеша; модный циммермановский цилиндр придавал ему вид светского бездельника. Между тем ни одно впечатление этого раннего петербургского утра не пропадало для него даром, отлагаясь где-то в глубинах сознания, – он знал за собой эту способность впитывать даже самый мельчайшие, незначительные на первый взгляд подробности окружающей жизни. И не только знал, а дорожил и даже гордился ею. В самом деле – без этой способности нет писателя, а многие ли как из прошлых, так и из настоящих кумиров наших могут похвастаться ею в такой же мере? Разве только Гоголь…

В работе над «Неточкой Незвановой» наступали неожиданные перебои; Федор чувствовал, что вскоре должен будет прервать ее. Но все это было уже знакомо ему по «Бедным людям», и он не очень-то расстраивался.

Утренние прогулки располагали к обдумыванию новых произведений. «Нет, хватит, больше никаких чиновников! – решил он, неслышно ступая по гладкой торцовой мостовой и ни на минуту не переставая зорко наблюдать за окружающим. – Но что тогда?»

Его смущала не идея – слишком много самых волнующих, самых непохожих друг на друга идей теснило его грудь, – а материал. Может быть, в бальзаковском духе изобразить тех светских негодяев, у которых жажда власти и наживы убила все чувства, показать, как они постепенно стирают с лица земли и законы, и право, и честь и все больше расшатывают фундамент семейственности? Нет, это не для него, его музе гораздо ближе тесные углы «от жильцов», зловонные лестницы, чердаки и подвалы. Так что же?

Широким взглядом окинул он весь расстилающийся перед ни пейзаж, вслушался в неумолчный, слитный уличный шум. И вот до него донеслись сперва слабые, а потом все усиливающиеся звуки далекого оркестра – жизнь пела в нем всеми головами радости и смеха, ужаса и проклятия, от детского щемящего горя до хриплого старческого стона… Но что это? Кажется, на эстраде появляется сам Гофман! В руках у него коробочка с волшебными зеркалами и чудесными эликсирами, на устах играет ироническая улыбка. С мудрым снисхождением взирает он на целую армию магов и волшебников, находящихся в его подчинении. Мир действительности столкнулся с миром фантазии. А что, если слить оба эти мира, сделать так, чтобы мир фантазии оказался на первом месте?

Он не забыл об этом замысле: впоследствии из него родилась самая странная из его повестей – «Хозяйка». Но тогда он еще был настолько поглощен своей «Неточкой Незвановой», что замерцавшее в бледном утреннем тумане видение рассеялось, и где-то недалеко, за толстыми стенами зданий, умерли последние звуки оркестра. Входя в дом известного акушера Штольца, в котором квартировал Яновский, Федор уже не вспоминал о них.

В приемной Яновского он, как всегда, снял цилиндр, мельком взглянул в зеркало и наскоро пригладил рукой светлые волосы. Затем без стука вошел в столовую – хозяйка уже ждала его.

– Сегодня слава богу вот только к утру голову мутило и галлюцинации странные были. Ну да все это ничего, лишь бы кондрашка не прошиб, а в остальном сладим, – ответил он на безмолвный вопрос Яновского. – А как вы?

– Да я, Федор Михайлович, не больной, – с улыбкой отвечал Яновский.

За чаем говорил один Федор, говорил обо всем, что только взбредет на ум, – и об уличных впечатлениях, и о новой книге, и о своих друзьях. Яновский умел слушать удивительно – чуть склонив набок голову, со спокойной и какой-то обезоруживающей серьезностью, скучноватый и недалекий, он действительно благоговел перед Достоевским и в каждом его слове искал особый смысл.

Федор свел молодого друга с Плещеевым и Григоровичем, но те и в малой мере не оценили его замечательных качеств. Однако это не помешало Федору по-прежнему проводить много времени в его обществе.

Постепенно у него появилась уверенность, что он преодолеет-таки свою несчастную любовь; слишком сильна была его страсть к писательству, слишком глубока вера в себя, слишком запальчиво и упорно молодое честолюбие, чтобы отступать перед любовью к женщине!

Глава девятая

Как-то раз Достоевский и Плещеев снова встретились в той самой кондитерской на Невском, где произошло их знакомство. Некоторое время оба молча читали газеты, затем Плещеев поднялся и через несколько шагов столкнулся с человеком невысокого роста, довольно полным, в плаще и мягкой шляпе с широкими полями. Федор разглядел очень подвижное лицо с разметавшимися вокруг лба пушистыми темными волосами. Небольшая, соединявшаяся с бакенбардами борода эффектно темнела на фоне ослепительно белого жилета. Выражение лица и посадка головы были гордыми, властными, большие черные глаза смотрели живо и проницательно.

– С кем это ты сейчас разговаривал? – спросил Федор, когда Плещеев вернулся на свое место.

– А ты не знаешь? – удивился Плещеев. – Да это же Буташевич-Петрашевский. О нем по всему Петербургу анекдоты рассказывают!

О Петрашевском, эксцентричном молодом человеке и убежденном фурьеристе, Федор слышал.

Рассказывали, что однажды он пришел в Казанский собор в женском платье, стал между дамами и начал истово молиться, причем его длинная черная борода то резко поднималась, то смиренно опускалась вниз.

– Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина? – спросил подошедший к нему квартальный надзиратель.

– Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина, – парировал Петрашевский.

Квартальный смутился, а «государыня» тем временем исчезла.

В другой раз директор департамента внутренних сношений, где служил Петрашевский, передал ему через одного из чиновников распоряжение постричься. Петрашевский ничего не ответил и на следующий день явился в департамент в своем обычном виде. Директор лично сделал ему замечание. Тогда Петрашевский сказал:

– Я не только исполнил приказание вашего величества, но еще и обрился, – и с этими словами приподнял черный парик, в точности повторяющий его прежнюю черную шевелюру.

Доходили до Федора анекдоты и другого характера – якобы Петрашевский, настойчиво добиваясь места учителя военно-учебных заведений, представил список одиннадцати предметов, которые брался преподавать; допущенный к испытанию по одному из этих предметов, он начал пробную лекцию словами: «На этот предмет можно смотреть с двадцати различных точек зрения…» – и действительно изложил все двадцать. Тем не менее в учителя его не приняли.

Плещеев рассказал Федору, что Петрашевский, исполнявший обязанности переводчика при столкновении петербургских иностранцев с полицией, по долгу службы составлял опись выморочных имуществ иностранцев, в том числе библиотек, из которых в течение многих лет выбирал запрещенные книги – как русских, так и иностранных – и незаметно подменял их другими. Таким образом ему удалось составить довольно ценную библиотеку; ею могут свободно пользоваться все его добрые знакомые.

– Кроме того, – продолжал Плещеев, – у него в доме есть еще одна библиотека, для участвующих в складчине. Для нее он выписывает, через книгопродавца Мури, самые интересные иностранные книги. Мы – я, Валериан Майков, Владимир Милютин, Ханыков и еще кое-кто – тоже участвуем в складчине, то есть вносим по двадцать рублей, а перед открытием навигации сообща выбираем новые книги на всю сумму. Если хочешь, я и тебя введу.

– Конечно, хочу! – воскликнул Федор.

– Но тогда тебе нужно иногда ходить на «пятницы».

– Ну что ж!

Кажется, Ханыков рассказывал ему, что по пятницам в небольшом деревенском доме Петрашевского собирается кружок молодежи, исповедующей все те же фурьеристские идеи. Несмотря на то что к фурьеризму Федор относился весьма прохладно, кружком он заинтересовался. Впрочем, не настолько, чтобы самому сделать первый шаг.

– Пожалуй, ты не будешь скучать, заметил Плещеев. – Раньше, когда вечера только начинались, было скучно, толковали исключительно об «ученых» предметах. Но теперь стало куда интереснее: рассуждают обо всем на свете и даже анекдоты рассказывают – все больше о высших чиновниках, профессорах и цензорах.

– Да я с удовольствием пойду, – повторил Федор.

– Тогда тебе нужно познакомиться… – и Плещеев оглянулся в поисках Петрашевского. Он увидел его в дальнем углу с худым, горбоносым, нерусского типа человеком в форме министерства иностранных дел.

– Не надо, – сказал Федор, удерживая готового подняться Плещеева. – Ты же видишь, он занят. В другой раз.

– Ну хорошо, пусть в другой раз, – согласился Плещеев.

Они направились к выходу, однако Плещеева по дороге перехватил какой-то приятель (бог знает, сколько у него их было, этих приятелей! Плещеев обладал особым даром общительности, и Федор, как всегда в подобных случаях, по-хорошему завидовал ему).

Так получилось, что Федор вышел из кондитерской один и медленно побрел по направлению к Большой Морской. Был ясный, солнечный день, так непохожий на обычную петербургскую весну. Просветленным взглядом обвел он едва высохшие после недавнего дождя тротуары, потерявших свою обычную угрюмость прохожих, знакомый мрачный дом напротив, вдруг повеселевший, как старый холостяк, попавший в компанию восемнадцатилетних девушек. Облитый хотя и холодным, но ярким до звона в ушах солнцем, город, казалось, так и блестел, так и переливался всеми цветами радуги.

Услыхав за собой торопливые шаги, он остановился и, в полной уверенности, что это Плещеев, воскликнул:

– Какие, однако же, бывают чудесные дни в Петербурге!

– Да, изумительные, – ответил незнакомый голос.

Федор обернулся и… чуть ли не нос к носу столкнулся с Петрашевским!

Он хотел извиниться и отойти, однако Петрашевский, не представляясь, без всякого предисловия и словно продолжая прерванный разговор, спросил:

– А какова идея вашей будущей повести, позвольте осведомиться?

Ошеломленный Федор несколько мгновений молча смотрел на него. Только он собирался ответить, что «не имеет чести» и прочее, как возле них появился Плещеев.

– Извините, господа, – заговорил Плещеев с ходу, – право, замешкался совсем нечаянно. О. я вижу, вы уже и без меня познакомились! Ведь правда?

– Ну, не совсем, – ответил Федор, улыбаясь. Выходило так, что Петрашевский сам попросил Плещеева познакомить их. Разумеется, это было приятно.

Теперь они познакомились по всей форме, даром что оба хорошо знали, с кем «имеют честь». Петрашевский был утонченно вежлив и почти сразу же пригласил Федора на «пятницы». Если не считать первого неожиданного вопроса, Федор до конца беседы не заметил в нем решительно ничего эксцентричного. К тому же уже в этом коротком разговоре Петрашевский обнаружил немалые литературные познания, а также умение тонко и оригинально судить о прочитанном.

Расстались на углу Малой Морской, оба заинтересованные и с желанием продолжать знакомство.

Вскоре Федор уехал в Ревель; с Петрашевским он встретился лишь зимой.


В тот день утром он услышал громкий стук в дверь. Через несколько секунд на пороге показался невысокий человек в громоздкой шубе на меху и высоких сапогах.

– Не прогоните? – спросил он, бегло оглядываясь и поблескивая черными глазами.

– Заходите, Михаил Васильевич! – воскликнул сразу узнавший его Федор.

– Я позволил себе обеспокоить вас, – начал Петрашевский, остановившись перед столом Федора и слегка прижав руки к груди, – исключительно с целью напомнить, что я и мои многочисленные друзья будем счастливы увидеть вас на наших скромных собраниях. Я обращался к вам с этой же самой просьбой в нашу прошлую встречу, и вы изволили весьма благосклонно отнестись к ней…

Петрашевский говорил с преувеличенной серьезностью, явно стилизуя свою речь под чиновничью; эта стилизация – кстати говоря, умелая и тонкая – не только не заключала в себе ничего обидного, но даже свидетельствовала об особой дружеской фамильярности, причем о той именно степени ее, которая вполне допустима и даже уместна между хотя и незнакомыми, но исповедующими одни и те же взгляды и к тому же вполне расположенными друг к другу людьми.

– Спасибо, с удовольствием, – отвечал Федор. В последнее время он слышал много новых рассказов об этих собраниях у Петрашевского. – Да вы садитесь! Между прочим, Плещеев рассказывал мне о вашей фаланстерии, и я очень интересуюсь узнать, чем у вас там кончилось…

История эта и в самом деле была весьма любопытной.

Кроме основного имения у Петрашевского был еще небольшой выселок в семь дворов, ютившихся на болоте, у опушки огромного соснового бора; во всех дворах насчитывалось душ сорок. У крестьян было достаточное количество земли, с десяток лошадей, однако хозяйство велось неказистое: допотопные плуги и бороны работали плохо, избы подгнили, а лес был хоть и под боком, да господский. И вот как-то пришел к Петрашевскому староста – просить бревен на починку развалившихся лачуг. Тут-то помещика и осенило: а не лучше ли будет вместо того чтобы чинить избы, стоящие на заведомо нездоровом месте, выстроить для крестьян в бору, на сухой почве, одну просторную избу, где поместились бы все семь семейств, каждое в отдельной комнате, но с одной общей кухней для стряпни, с залой для общих зимних работ и посидок, с амбарами и надворными пристройками для домашних принадлежностей, с общими сельскохозяйственными инструментами, короче говоря – создать небольшую фаланстерию?

Конец истории не был известен Плещееву – может быть, потому, что тогда она еще не имела конца. Так или иначе, Федор обрадовался возможности узнать его от самого Петрашевского.

– Вас это интересует? – переспросил Петрашевский с непонятной улыбкой. – Ну что ж, если желаете, я расскажу. Эту идею о создании фаланстерии я и в самом деле изложил прежде всего старосте – довольно толковому, хотя и хитрому мужику с бородой «а-ля барин», а может быть, и без всякого «а-ля», просто с самой обыкновенной бородой. Староста слушал, уставясь в землю лбом, с той сосредоточенной миной русского мужика, по которой никак невозможно определить, о чем он думает, и только низко кланялся, когда я говорил о тех благах, которыми собирался наградить объединившихся в фаланстерию крестьян. На все мои вопросы: «Ведь так будет не в пример лучше и выгоднее?» – он отвечал: «Воля ваша, вам лучше знать, мы люди темные, как прикажете, так и сделаем». Ну, я построил фаланстерию, да еще какую! Потом купил все необходимые для них сельскохозяйственные орудия и домашнюю утварь. Мужики кланялись благодарили. Но когда я повел стариков показывать постройку, они ходили за мной с видом приговоренных к тюремному заключению, и угрюмо бормотали: «Много довольны!», «Как будет угодно вашей милости!». Ну, я на это особого внимания не обратил и решил переселить их сразу после пасхи. Однако же ничего из этого не вышло.

Он сделал пузу, и Федор, сдержав улыбку, подсказал:

– Мужики отказались переселяться в вашу фаланстерию?

– Да как же они посмели бы отказаться, когда им приказал барин? – спросил Петрашевский с искренним недоумением.

– Так что же?

– Вообразите: накануне переезда я еще раз обошел с ними всю постройку, назначил каждой семье ее помещение, передал все инструменты и утварь, какие закупил для них, и велел перевезти с утра скот и лошадей в новые хлева и конюшни, а также перетащить весь скарб и запасы в амбары. В заключение я намекнул, чтобы завтра меня ожидали на новоселье, – разумеется, я предполагал сделать насчет этого распоряжение своим людям. И что же вы думаете?

– Да уж не знаю, что и думать, – отвечал Федор, в недоумении разводя руками.

– Так вот, представьте себе, приезжаю я рано утром и нахожу на месте моей фаланстерии одни обгорелые балки! Ночью они сожгли ее со всем, что я купил для них… Вы смеетесь?

– Что вы, что вы, ни в коем случае! Но согласитесь, что урок вы получили ценный.

– Может быть, – сказал Петрашевский с грустью. – Да что мне в этом уроке? Вот, если хотите, и еще в этом же роде. Собрал я однажды дворников – своего дома и соседних, дай, думаю, расскажу им об этих самых фаланстериях по-простецки, как да что, ведь не без разума же они, должны понять. Рассказал – слушают внимательно, даже, показалось мне, с интересом. Спрашиваю: «Поняли, ребята?» – «Поняли, отвечают, сударь, поняли, как не понять». – «В другой раз закончим». – «Как вашей милости будет угодно». Дал я им по двугривенному и велел приходить через неделю. Придут, думаю, или не придут? Поверьте, всю неделю только о том и думал. Пришли. Тут я им растолковал все, как говорится, до самого дна. «Поняли?» – спрашиваю. «Поняли, поняли». – «Ну вот вам по пятаку – и с богом». Они взяли деньги, да, смотрю, не уходят, сгрудились всей кучкой и о чем-то тихонько переговариваются. Минут через пять один, который постарше, отделяется и подходит ко мне. Что-то, думаю, он мне скажет? Что бы вы думали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю