Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"
Автор книги: Дора Брегова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
В конце августа вернулись в город, а через три дня были у Чермака. И снова потекли недели размеренной и однообразной, но уже ставшей привычной и незаметно полюбившейся трудовой пансионной жизни.
Глава тринадцатая
Единственным заметным событием этого года была печальная развязка истории Фили.
Тотчас после святой недели, ранней весной, когда на тощих березках чермаковского сада уже затрепетали новорожденные зеленые листья, в час, когда мальчики готовили уроки, в классную комнату вошел Манго; позвав Филю, он с чуть насмешливой, а может быть и злорадной улыбкой сказал, что к нему пришли.
Филя резко побледнел. За два года жизни в пансионе Чермака мать ни разу не навещала его; отчасти он и сам не желал этого. Следуя за Манго, он свернул в прихожую, отделявшую пансион от квартиры Чермака, и здесь увидел похудевшую и подурневшую мать. Но особенно горько ему было увидеть ее в крестьянской одежде.
Мальчики заволновались – все они уже знали о положении Фили и почти все любили и жалели его.
В последнее время Филя вел себя странно: с вызывающим видом заявлял о том, что он незаконнорожденный сын графа Зубова и крепостной девки (он так и говорил «крепостной девки»), утверждал, что сам уйдет из пансиона, мечтал уехать из России. Он стал болезненно самолюбив и обижался по всякому поводу.
Когда Филю позвали, Федя и Миша, как самые близкие друзья, поднялись и пошли за ним.
У двери прихожей они остановились – здесь были отчетливо слышны голоса Фили и его гостьи.
Вначале разговор между ними был отрывистым и перемежался длительными паузами. Потом голос Фили стал громче и почти не умолкал.
– Что это вы? – говорил он пренебрежительно и безжалостно. – Французская булка! Да нам здесь каждый день дают к чаю по целой французской будке! И вообще пища у нас хорошая!
Мальчики поняли, что мальчик обиделся на немудренный гостинец.
– А я, сыночек, в простоте подумала: «Может, их там, в школе-то, худо кормят», – робко и заискивающе отвечала женщина. – Не взыщи, родной.
– И Августе Францевне обидно будет…
– Не примешь, что ли? А может, скушаешь?
– Ну, пожалуй, оставьте, – смилостивился Филя.
– Знаешь, голубчик, я приехала тебе сказать, – проговорила женщина, – ты уж не взыщи… на той неделе возьму тебя из пансиона.
– Что вы? – воскликнул Филя в странном волнении. – Да как же можно? Ведь мы же скоро кончаем! Спросите товарищей – я почти первым иду!
– Что ж поделаешь, голубчик… Мне и самой горько, да ничего не поделаешь. Вот и Леонтий Иванович больше не хочет держать тебя вместе с благородными детьми.
Филя немного помолчал, видимо совершенно сраженный.
– Но как же… университет? – проговорил он жалобно. Фанфаронство разом соскочило с него. – Ведь я же так мечтал… Вместе с братьями Достоевскими…
– Какой уж там университет!
– А… куда же меня?
– Да куда ж теперь? Чай сам понимаешь…
– В деревню?
– Куда ж боле-то?
– И что ж я там буду делать?
– Что все делают, то и ты будешь.
– А может быть… Может быть, мне можно… в гимназию? Вот и товарищ у меня в гимназии… Умнов Ваня…
– Да кто же за тебя платить-то будет? Ведь у меня же копейки за душой не осталось. К тебе добиралась – где пешком, где добрые люди подвезли.
– Лучше я в городе работать буду. Я могу учителем быть. Ваня мне уроки найдет.
– Что же это ты, дружок мой, или не понимаешь? Ведь ты же не вольный, а крепостной, и графовы наследники требуют тебя. Ах, голубчик, ты мой, кабы только они над тобой не измывались…
Наступило тяжелое молчание, изредка прерываемое вздохами матери. Федя и Миша, глубоко потрясенные, старались не дышать.
– Что же это… что же это такое получается? – снова негромко, но с глубоким, с трудом сдерживаемым возмущением заговорил Филя. – Родили, учили, а потом…
Раздался какой-то странный звук – похоже было, что мать Фили всхлипнула.
– Я не про вас говорю, а про него, про графа, – сказал Филя жестко. – Как он посмел так поступить?
– Что ты, голубчик мой? Разве ж так можно? – говорила женщина сквозь слезы. – Ведь он твой отец.
– Отец, – проговорил Филя с горечью, – нечего сказать – отец!
Внезапно в комнате появился кто-то третий, и тотчас же раздался голос Агафьи, прислуги Чермака:
– Леонтий Иванович просит вас откушать кофею.
Звякнул о стол поднос. Маменька Фили поблагодарила, но пить не стла, а снова быстро заговорила, убеждая сына не расстраиваться, а уповать на доброго, всемогущего бога. Она торопилась, свидание подходило к концу.
Снова вошла Агафья и позвала Филю к Чермаку.
Мальчики поняли, что так же, как они подслушивали разговор Фили и его матери с этой стороны прихожей, добрый и высоконравственный Чермак подслушивал его с той стороны.
Вернувшийся от Чермака Филя вежливо и спокойно сказал матери, что должен идти в классную, а ее просит к себе Леонтий Иванович.
Филя вернулся мрачным, молчаливым. Разговор с матерью ожесточил его, теперь он по-иному – сухо и сдержанно – относился к своим прежним товарищам. Перемену заметили все; с ним стали обращаться осторожно, как с больным, и тем самым сделали последние дни его пребывания в пансионе еще более горькими.
Вечером Федя и Миша долго не спали. Они дружно осуждали Чермака, считая, что он обязан был уговорить помещика оставить Филю до конца учения. Если бы они знали, что Чермак, разрешив свидание матери с сыном и вообще дозволив этой женщине теперь, после смерти графа, зайти в пансион, проявил, по своим понятиям, величайшее снисхождение, а посланная с Агафьей чашка кофе была уже, так сказать, подвигом гуманности!
Но как выручить Филю?.. боясь, что их громкий шепот разбудит товарищей, они вышли в коридор; там к ним присоединились еще несколько мальчиков. К сожалению, и общий совет не дал результатов. Да и что можно было придумать? Выкупить Филю на волю? Но для этого нужны были деньги, и много денег, тем более, что наследники графа, видимо, желали свести с ним какие-то счеты. Не нашлось ни одного мальчика, который мог бы с надеждой на успех обратиться за помощью к отцу; меньше всех могли рассчитывать на отца братья Достоевские.
В ту же ночь ворочавшийся без сна Федя видел, как Филя достал из-под подушки маленький синий платочек с крепко завязанным на кончике узелком, поднес его к губам и поцеловал. Федя догадался, что платок дала Филе мать и что теперь он жестоко казнит себя за грубость с ней. В узелочке, вероятно, было несколько медных монет.
Через три дня Филю снова вызвали. Вскоре он вернулся и стал собирать свои вещи. Товарищи обступили его. К общему удивлению, Филя был спокоен. С узелком в руках он обошел окруживших его мальчиков и с каждым попрощался за руку. Братьев Достоевских он нисколько не выделил, и получилось так, что они не успели или не нашлись сказать ему хотя бы несколько прочувствованных напутственных слов. С тех пор они никогда не встречались с Филей, но Федя часто с ужасом думал о нем, видел во сне – не таким, каким знал, а в грязной посконной рубахе и замученного непосильной крестьянской работой.
Новые заботы вытеснили мысли о Филе: пронесся слух, что выпускные экзамены будут публичными. Волновался и Михаил Андреевич: а что, если сыновья оскандалятся перед высокопоставленными лицами? Тогда их карьера окончена, и все труды и заботы пошли прахом…
Чермак готовился к публичным экзаменам – ремонтировал помещения, наводил небывалую чистоту. В рекреационном зале вознесли невысокий барьер и за ним поставили кресла для высокопоставленных лиц.
Наконец долгожданный день наступил. В четыре часа выпускников повели попарно в зал. На покрытом зеленым коленкором столе возвышался огромный глобус; здесь же были разложены учебные программы (экзамены предполагались по всем предметам – начиная с закона божия и кончая физикой и ботаникой). Две черные классные доски на треножниках отделали скамьи с учениками: дальше были приготовлены стулья для публики.
В пять часов начали съезжаться экзаменаторы, приглашенные профессора университета, а затем и публика, состоявшая преимущественно из маменек и папенек. Впрочем, были здесь и посторонние, никому не известные господа; Чермак бросал острый, пытливый взгляд на каждое вновь появившееся лицо, подозревая в нем переодетого инспектора или наблюдателя. Что же касается до кресел, приготовленных для высокопоставленных лиц, то он до самого конца оставались пустыми: лица эти так и не почтили свои присутствием пансион Чермака, хотя вообще посещение высокими особами частных пансионов было принято и распространено. Чермак не знал, радоваться ли этому или печалиться: конечно, присутствие таких особ было весьма лестно, но ведь оно всегда могло обернуться неожиданностью, вызвать непредвиденные и нежелательные осложнения… В конце концов Леонтий Иванович решил, что все идет как нельзя лучше. Обаятельные улыбки, которые он щедро расточал направо и налево, сыграли свою роль – предэкзаменационная атмосфера потеплела. В разных концах зала уже слышались приветственные возгласы, шутки и смех. Приободрились и выпускники.
Михаил Андреевич и Мария Федоровна, отложившая обычную ежегодную поездку в Даровое, появилась перед самыми экзаменами, и тотчас же вслед за ними вошел круглый, сверкающий лысиной Александр Алексеевич Куманин. Федя заметил, что Чермак поздоровался с ним гораздо почтительнее, чем с отцом, и нахмурился.
Но сам Михаил Андреевич, обычно болезненно мнительный, на этот раз даже не обиделся. Просто он не видел никого и ничего, кроме своих сыновей. Как ему хотелось, чтобы экзамены прошли хорошо!
И наверное, именно поэтому экзамены действительно прошли хорошо. Все, кроме русской грамматики. Впрочем, и этот экзамен прошел неплохо, но незначительный эпизод испортил все дело. Федя знал, что виноват, и чувствовал себя прескверно.
Прежде, когда Федя и Миша учились в младших классах, русскую грамматику преподавал Незнамов, а латинскую – учитель французского языка Бодвен. Однако знанию грамматики, необходимому для писания писем и деловых бумаг, в те времена придавалось особое значение, м Чермак решил взять специального учителя, хорошо знающего как русскую, так и латинскую грамматику. Таким образом в пансионе появился некий Андрей Никанорович Елагин. Так же, как и Незнамова, Чермак откопал его из совершеннейшей безвестности и немало гордился этим. Елагин действительно был толковым преподавателем; ему удавалось преподавать русскую и латинскую грамматику одновременно, заставляя переводить «Epitome Historiae Sacrae» – одну из нескольких перепечаток с французского издания «Lhomond» – с латинского на русский и обратно, попутно объясняя особенности грамматических форм того и другого языка.
И все же Елагин ни у кого не вызывал симпатии. Прежде он горько нуждался и теперь не только боготворил Чермака, но и всячески пресмыкался перед ним. Каждое высокопоставленное лицо вызывало в нем лакейский трепет. Наконец, у него всегда был красный нос, и ходили слухи, что он пил горькую и лишь в последнее время образумился. Руки у него потели, и он то и дело потирал их.
Ввиду торжественного дня Андрей Никанорович был тщательно выбрит и напомажен, в петлицу его сюртука была продета шелковая лента с бронзовой медалью 1812 года. Однако на жилетке из белого пике темнело фиолетовое чернильное пятно. Федя видел, как Чермак, радушно приветствовавший входивших в зал преподавателей, кисло сморщился, увидев это пятно.
Елагин, обучавший младшие классы, совершенно не знал выпускников, а потому задавал вопросы невпопад: слабым ученикам – трудные, а сильным – легкие; вызвав к доске Федю, одного из лучших учеников Незнамова, он велел ему взять мел и хотел продиктовать фразу для разбора, но оказалось, что все выписанные для этой цели на особый листок фразы уже использованы. На экзамене присутствовал профессор университета – солидной наружности господин в синем фраке с форменными пуговицами и суконным малиновым воротником; заметив затруднение учителя, он услужливо протянул ему книгу в сафьяновом переплете. Елагин раскрыл книгу наугад и тотчас обратил взгляд на стоящего у доски с мелком в руке Федю:
– Ну вот, пиши: «Мысли наши, подобно ветру, перескакивают от одного предмета к другому».
Федя начал писать, но в этот момент профессор, подавший книгу Елагину, смешно сморщил нос и громко, на весь зал, произнес:
– Какие же у нас ветреные мысли!
Все засмеялись. Елагин потер руки и тоже осклабил прокуренные, желтые зубы.
Вот в этот-то момент Федя и совершил свой проступок – вместо того чтобы невозмутимо писать продиктованную ему фразу, он обернулся, поглядел на профессора, потом на Елагина и… улыбнулся.
Всему виной была его спокойная и твердая уверенность в себе. Уж по русской грамматике-то он, во всяком случае, должен был получить все четыре балла! И вот забыв «свое место», он улыбнулся, как взрослый, как равный, как независимый член общества! Это было нарушение всех принятых норм, и не только экзаменаторы, но и сидевшие в зале гости беспокойно переглянулись. Да, пожалуй, он и сам был обеспокоен не меньше. Тотчас повернувшись к доске, он проворно написал только один раз произнесенную фразу. Но этого никто не оценил.
Он больше не смотрел в зал, а тихо и скромно сел на место. И все же успел заметить покрасневшее лицо маменьки. Он понял, что ей стыдно за него, и это сознание оказалось горше всего остального. «Милая маменька, простишь ли ты меня?» Он по-прежнему любил ее больше всех на свете, любил не менее горячо, чем в раннем детстве, и готов был скорее выйти на плаху, чем обидеть ее или огорчить…
Когда все кончилось, к ним подошел Куманин и поздравил с окончанием пансиона. Отец и мать молчали.
В карете старались не глядеть друг на друга. И только Миша крепко сжал Федину руку и сочувственно произнес: «Как же это ты так, брат!» – но под тяжелым и мрачным взглядом отца сразу же опустил голову. Маменька забилась в угол кареты и закрыла глаза – в последнее время она часто испытывала легкое недомогание.
И все же пансион был окончен, и с неплохими результатами. Разговор об этом начал Миша, и постепенно все втянулись в него. Вскоре стали строить планы на лето. Маменька открыла глаза. По ее мнению, сыновьям прежде всего нужно было основательно отдохнуть; для этого главное – как можно больше гулять и как можно меньше читать. Шутка сказать – все с книжкой да с книжкой, ведь этак можно навсегда подорвать здоровье! Миша не согласился: совсем не читать нельзя – будет скучно! Тут вмешался Михаил Андреевич. Угрюмо поглядев на сына, он заявил, что настоящий человек сообразует свои поступки не с тем, скучно ему или не скучно, а с разумом и целесообразностью. Федя слушал вполуха. Все на свете проходит, думал он, а значит, пройдет и этот болезненно неприятный осадок в душе; все, что сейчас кажется важным, – и надо же так опозориться в последний день! – неизбежно потеряет свою остроту, а то и совсем исчезнет из памяти. Лишь то, что окружает его повседневно, – умненькие, спокойные замечания Миши, резкие сентенции отца, добрая забота маменьки, – все это останется с ним навсегда и всегда будет близким, родным и милым…
По возвращении домой он стал живо и деятельно готовиться к поездке в Даровое – хотелось на деревенских просторах разобраться в нахлынувшей после окончания пансиона сумятице мыслей и чувств.
Глава четырнадцатая
Нет, не московская квартира в левом крыле величественного здания женской больницы для бедных была настоящим домом Феди Достоевского, а маленький, затерянный в широких среднерусских просторах клочок земли – Даровое. Только здесь он был с утра до вечера предоставлен самому себе и, не чувствуя строгого надзора отца, полностью удовлетворял свое любопытство к жизни и людям; только здесь он мог свободно отдаваться мечтам и, забравшись в тенистый уголок сада или Брыково (не случайно прозванное домашними «Фединой рощей»), без помех сочинять фантастические истории о жизни в других странах, только здесь читал все, что хотел, ни перед кем не отчитываясь в своих симпатиях и вкусах.
Мария Федоровна, проживавшая в Даровом по нескольку месяцев в году, была дружески принята соседями, ее радушно встречали не только Ладыженские, Коньковы или Еропкины – такие же мелкопоместные дворяне, как она сама, – но и богатый помещик, майор в отставке Хотинцев, даром что несколько лет назад между ними была судебная тяжба из-за спорных крестьянских домов в Черемшине. Расположение к матери помещики перенесли и на детей – мальчики всюду встречали самый теплый прием.
Особенно часто бывали они у Хотяинцевых. Павел Петровия Хотяинцев был самым крупным помещиком по всей округе и к тому же «настоящим барином»: когда-то все окрестные земли принадлежали роду Хотяинцевых; некоторые из представителей этого знатного дворянского рода служили в Петербурге и в Москве. В доме Хотяинцева, довольно образованного по тем временам человека, была большая библиотека старинных книг и рукописей. Мальчики, получившие свободный доступ в библиотеку, наткнулись на переписку нескольких поколений Хотяинцевых и с интересом рылись в этом архиве. Много было здесь русских и французских книг прошлого и начала нынешнего века, имелись годовые комплекты лучших русских журналов. Именно здесь Федя впервые познакомился с журналами Николая Ивановича Новикова «Трутень» и «Живописец». Попались ему и книжки «Полярной звезды» с изображением лиры на титульном листе; в них он тотчас разыскал стихотворения Рылеева и почти все выучил наизусть. Однако радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» ему так и не удалось найти, а когда он спросил об этой книге у Хотяинцева – полного, холеного, до приторности доброжелательного барина, то оказалось, что тот ничего о ней не знает, а лишь смутно помнит, что «в свое время была какая-то некрасивая история».
– Да зачем она вам, помилуй бог! – заключил он, недоуменно пожав плечами. – Разве в библиотеке мало других хороших книг? Да вот хотя бы Николай Михайлович Карамзин. У меня ведь все до последней строки собрано. У него вы можете поучиться изяществу стиля…
Павел Петрович выписывал многие современные журналы, но почти никогда не читал их, а прямо отправлял на соответствующую полку в библиотеку. Так Федя и Миша получили возможность познакомиться с «Телескопом» и «Молвой» «Телескоп» был одним из самых выдающихся литературных и общественных журналов, в нем печатался Белинский, Станкевич, Аксаков. Федя по-новому прочила статью Белинского «Литературные мечтания» и сумел увидеть и оценить в ней не только обзор исторического развития русской литературы, но и пламенный призыв к «грозному слову правды».
Именно в это лето возник никогда не угасавший в нем интерес к Белинскому. Он стал читать Белинского постоянно, не пропуская ни одной его статьи, проверяя его взглядами и симпатиями собственные взгляды и симпатии, и чем дальше, тем больше голос Белинского все больше заглушал другие голоса. Заинтересовали его и статьи Надеждина, противопоставлявшие неколебимую Россию разваливающемуся Западу и пророчески утверждавшие великую будущность России и ее всемирное значение. Незадолго перед этим он узнал из того де «Телескопа», что в конце июля 1830 года парижский народ воздвиг на улицах баррикады и в течение трех дней вел бои, в результате которых королю Карлу Х пришлось отречься от престола. Значит, бывает и так, что восставший против угнетателей народ побеждает? Однако Надеждин считал Июльскую революцию бессмысленной и категорически заявлял, что в России нет почвы для политического переворота, нет людей, способных его совершить; именно отсюда он выводил мысль об ее особой исторической роли.
Те же идеи Федя встретил и в некоторых беллетристических произведениях «Телескопа» и приложений к нему. Герой повести «Таинственная перчатка» Сабинин не нашел счастья ни в Германии, ни во Франции, ни в Италии и постепенно пришел к мысли, что «русскому одно место – Россия». Неизвестный автор повести утверждал, что у русского нет ничего общего «с этим стареющим Западом, который, дряхлея, ищет насильственно воскресить себя», что он «может быть его учителем, но не товарищем». Та же тема звучала и в неподписанной поэме «Помещики». Правда, в этой поэме можно было натолкнуться на любопытные выпады против современных помещиков, но они мирно уживались с мыслью об исключительности исторического развития России и невозможности революционного переворота.
Разумеется, мальчику не под силу было во всем этом разобраться. Огорошенный обилием нежданно-негаданно свалившихся на него новых идей, он отложил окончательное решение спорных вопросов на неопределенное время, а пока в качестве противоядия обратился к старым испытанным друзьям – Шиллеру и Вальтеру Скотту.
Появился у него и новый друг, за короткое время ставший едва ли не самым близким, – Оноре де Бальзак. Еще зимой он прочитал в «Библиотеке для чтения» перевод «Le pere Gorio». Роман произвел на него потрясающее впечатление; он залпом прочел и напечатанный в той же «Библиотеке для чтения» обзор творчества Бальзака. Теперь, в «Телескопе», он познакомился не только с рядом других замечательных произведений Бальзака, но и с интересной статьей о нем французского критика и литературоведа Сент-Бёва.
В библиотеке Хотяинцева он натолкнулся на небольшую повесть на французском языке «Ускок» неизвестного ему писателя по имени Жорж Санд и был потрясен глубиной изображения душевной жизни героев. Но как же он был удивлен, узнав, что Жорж Санд – женщина, притом молодая и из аристократической семьи!
Однако не только книги питали Федино воображение.
Несмотря на то, что земли Хотяинцевых не раз подвергались разделу, Павел Петрович был очень богат, а дом его, расположенный в большом, господствующем над всей округой селе Моногарове, славился своей архитектурой и обилием помещений. Достопримечательностью дома был и старый-старый слуга Устиныч, выполнявший обязанности не то помощника камердинера, не то ключника.
– А хороша у вас нынче пшеница, – сказал ему как-то Федя после прогулки вокруг Моногарова.
– Пшеница добрая, – согласился Устиныч, маленький, сгорбленный, белый как лунь, но еще крепкий и юркий старичок, – да все не то, что в старые времена.
– Да разве в старые времена неурожаи не случались?
– Не помнится что-то. Засухи мы и вовсе не знали.
– Тогда лесов было много, – сказал Федя.
– Может статься! Ведь тогда от самого Зарайска сплошной лес тянулся. А дышалось-то каково вольно…
– Ну, а жилось-то вам как? Получше нынешнего?
– Да нам-то все едино, а господа славно жили! Вот здесь, извольте видеть, жил дедушка нынешнего барина Павла Петровича. У него было нас тысячи две…
– А ты хорошо его помнишь?
– Как не помнить – я тогда был лет двадцати. И славно же он жил!
– Так, значит, он очень богат был?
– Ну, денег у него не много было. Со всех вотчин присылали рублей триста медяками; если куда ехать, особую фуру для денег брали. Да это редко приходилось, а так – они и не нужны были вовсе; от припасов погреба ломились. Ведь со всех вотчин везли: из одной – муку да крупу, из другой – всякую живность. Винокуренный завод был свой.
– А чем барин больше занимался?
– Как это занимались?
– Ну, по хозяйству там, или по заводу, или книги читал? А может, в карты играл?
– По хозяйству чего им заниматься? На это староста да управляющий были. Ну, а завод – так на то и завод: как завели, так и пошел. Конечное дело, управляющий приглядывал; больше, чтобы воровства не было: народ-то наш больно на это дело охоч! Насчет книг ничего не скажу, да чтой-то я их не видывал. В карты тоже не знали играть.
– Так что же господа с утра до вечера делали?
– Как что! В гости друг к другу ходили, забавы разные придумывали. Так гурьбой от соседа к соседу и ездили. К нам приедут, так, бывало, неделями гуляют. А чего ж и не гулять-то? Харч весь свой, не купленный, вино пей – не хочу! Или на охоту снарядятся – ну, тут уж и всем нам, дворне, праздник! Славно, славно жили…
В Моногарове была крепкая каменная церковь, несколько лет назад украшенная новой колокольней и вызолоченными главами и крестами. На праздники сюда стекались окрестные помещики. И Павел Петрович и жена его Федосья Яковлевна славились своим гостеприимством и хлебосольством, гости у них не переводились. Но все эти помещики были совсем не похожи на Хотяинцевых, – бедные, скупые, обремененные заботами, постоянно негодующие против своих лодырей-крестьян, они вызывали у Феди чувство горестного и жалостливого недоумения. Большинство из них, так же как и его родители, рьяно занимались хозяйством, но он хорошо знал, что их личный труд состоял преимущественно в беседах со старостою, руководившим всеми работами по имению. И хотя некоторые из них чуть не каждый день объезжали свои владения, якобы для присмотра за работами, практически это было совершенно бесполезно, а может быть, и вредно. Вот и для маменьки каждое утро запрягали одноколку, и она отправлялась в поле или на сенокос. Но дома она признавалась, что ничего не понимает в крестьянской работе, а ездит больше для острастки: пусть знают, что хозяйское око не дремлет. Кроме хозяйства, помещики, как правило, не занимались решительно ничем, к тому же некоторые из них были поразительно невежественными.
Крепостные этих помещиков влачили жалкое существование. Бедность, грязь, болезни держали их за горло; ходили они чуть ли не в рубищах и были тощи, как жерди.
Крестьяне Хотяинцева, известного своей добротой и готовностью помочь всем нуждающимся, жили значительно лучше, и Федя долгое время думал, что многие больные вопросы русской жизни сами собой разрешились бы, если бы все помещики были похожи на Хотяинцевых. Но один случайный разговор заставил его усомниться в этом.
Как-то раз, проходя лесом недалеко от Моногарова, мальчики зашли напиться в отгороженную невысоким тыном избушку лесничего; хозяин избушки, прекрасный знаток лесного дела, был куплен Хотяинцевым у помещика, известного своим жестоким обращением с крепостными. Прежний помещик постоянно придирался к нему, строго наказывал за каждую самовольную порубку, произведенную крестьянами, и в конце концов довел до последней степени отчаяния. Переход к Хотяинцеву был для лесничего поистине избавлением. Не случайно в разговоре с мальчиками Анисим Степанович – крепкий, жилистый, с сосредоточенным, цепким взглядом мужик лет сорока – называл Хотяинцева благодетелем и подчеркивал признательность к нему. Однако, когда Федя спросил, хорошо ли ему живется теперь, тот, не задумываясь, ответил:
– Был бы я вольный, сейчас бы ушел!
– Как же так? Ведь Хотяинцев ваш благодетель?
– Так-то оно так, в воля-то, час, прежде нас родилась. Вот я лесное дело знаю во всей тонкости, да будь я вольный человек – почем знать, может, и сам бы в хозяева вышел! Да я не только что с полесовщиками, объездчиками, а с самим губернским надзирателем обойтись могу! Был бы я хозяином, у меня самовольной вырубки никогда не было бы! И знал бы я, что изба – моя, скотина – моя, все – мое. Силу бы получил. Да как можно! Вольный человек сам себе господин, а не то что взяли тебя да и взашей. Мы это тоже смекаем…
– А пожалуй, – начал Федя, когда они вышли из избушки, – не только Анисим Степанович, но и все они хорошо смекают, что к чему, и лучше жили бы без помещиков!
– Да ты, я вижу, и вовсе враг своему сословию, – заметил Миша.
– Я же не говорю, что так должно быть, а только говорю «если бы», – растерянно ответил Федя.
– Выходит, ты совсем отрицаешь любовь крепостного к помещику, как к отцу или старшему брату! Но разве он не уверен, что барин поставлен над ним самим богом?
– Да вот же ты видел! Уж кому бы, кажется, любить и боготворить барина, как не Анисиму Степановичу?!
– Ну, это исключение. И потом – Анисим Степанович грамотный, живал и в городе.
– Но разве худо было бы, кабы все они были грамотными?
На это Миша не ответил, так как ответ был ясен: только весною мальчики обсуждали вопрос, не устроить ли в Даровом школу и не обучать ли крепостных грамоте. Но поняли, что за лето ничего не сделаешь, и оставили эту затею.
Федя подумал, что загадки, с которыми он сталкивается, с течением времени становятся глубже и серьезнее, к тому же их теперь гораздо больше и скоро они обступят его со всех сторон, а тогда, хочешь не хочешь, должен будешь решать их. Вот Миша счастливый: он просто и непосредственно относится к жизни, перед ним и не возникают те вопросы, которые встают перед Федей, – нужно ткнуть его носом, чтобы заставить по-настоящему задуматься.
Они молча шли по лесной тропинке. Неожиданно Миша ударил тонким ореховым прутиком по свисавшей поперек дороги сосновой ветке; чуть тронутая желтизной хвоя обдала их дождем мелких, легких иголочек. Полуобернувшись к брату, Миша улыбнулся и провел рукой по шелковистым темно-русым волосам. В детстве он был неуклюжим увальнем, а сейчас, вытянувшись, превратился в красивого, стройного юношу с мягкими манерами и вкрадчивыми, почти кошачьими движениями. К тому же он был лиричен и влюбчив; не удивительно, что маменька, да и папенька втайне предпочитали своего первенца всем остальным детям. Впрочем, и Федя ценил его ум, честность, стремление к справедливости. Но, от всей души отдавая брату должное, он слегка завидовал такому счастливому сочетанию хороших качеств…
Уже давно пора было подумать об экзаменах в университет, но отец ни слова не упоминал об этом в своих письмах. Мальчики знали, что он сочувствовал их увлечению поэзией, считал нужным дать им «положительное» образование, подготовить к конкретной и определенной практической деятельности. Но его ближайшие планы были им неизвестны, и это волновало их.
В Москву поехали в конце августа, вместе с маменькой и младшими детьми. Но тотчас по возвращении неожиданно слегла маменька, и все остальное сразу отодвинулось на задний план.