Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"
Автор книги: Дора Брегова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Глава четырнадцатая
В конце сорок второго года Андрюша держал экзамен в Инженерное училище и, как и следовало ожидать, провалился. К счастью, московская родня забеспокоилась, и нашелся влиятельный человек, генерал-лейтенант Кривопишин, с помощью которого удалось устроить Андрюшу в училище гражданских инженеров. Таким образом, Федор снова остался один. Но не прошло и недели, как без всякого предупреждения к нему нагрянул Ризенкампф. За Ризенкампфом шел его денщик Семен с чемоданом и двумя связками книг.
– Квартира у тебя порядочная, и нечего ей пропадать зря, – сказал Ризенкампф Федору и велел Семену устраиваться.
Федор не возражал, понимая, что это выдумка брата, а может быть, и Эмилии Федоровны.
Ризенкампф уже закачивал Медицинскую академию и имел довольно много частных больных. Поэтому в Андрюшиной комнате он устроил свой кабинет, а проходную комнату пришлось превратить в приемную. Спал он или в кабинете, или на диване у Федора; вместо Егора в кухне обосновался Семен.
Год, проведенный с Ризенкампфом, Федор мог бы считать сравнительно спокойным периодом своей жизни, если бы не почти постоянное отсутствие денег.
Живя вместе с Ризенкампфом и часто вступая в разговоры с его пациентами, Федор близко познакомился с одним бедным, обосновавшимся т опустившимся во всех отношениях немцем по фамилии Келлер. Когда-то он был владельцем мебельной мастерской и даже держал рабочих, но разорился и теперь жил на положении приживальщика у своего брата, настройщика фортепьяно.
Келлер был раздражающе угодлив, вертляв, болтлив, но он прекрасно знал быт столичной бедноты и рассказал Федору много интересного. Очень скоро он стал приходить непосредственно к Федору, а еще через некоторое время стал его постоянным гостем. И вот этот-то Келлер, хорошо зная денежные затруднения Федора, однажды появился у него в сопровождении незнакомого господина лет пятидесяти.
Господин был в старой, поношенной шинели и шляпе с обломанными полями, из-под которой выбивались клочки седых волос. Он тяжело дышал и, видимо, страдал грудной болезнью. Но при всем том выражение лица у него было сосредоточенно-спокойное, уверенное в себе (чувствовалось, что он знает толк в делах), а манеры и в особенности степенно-важное обхождение и медленная, но точная и емкая речь вызывали невольное уважение своей солидностью. Он отрекомендовался отставным унтер-офицером Зубаревым, а немного погодя с достоинством сообщил, что прежде служил в военном госпитале приемщиком продуктов у подрядчиков. Что-то в нем было весьма убедительное и внушительное. Пожалуй, именно несоответствие между этой внушительностью, солидностью, выступающими в каждом его слове и жесте, и жалким внешним видом – бедным, обветшалым костюмом и нездоровым лицом с мелко подрагивающими красноватыми веками – и составляло его самую приметную и отличительную черту.
– Обыкновенно даем под заклад-с, – сказал он Федору, – ну, а если закладывать нечего, то и под документ. Документ сможете достать?
– Расписку и обязательство дам.
– Ну что уж вы это, молодой человек, – проговорил Зубарев укоризненно, – разве о таком документе речь?
Какой же еще документ вам надо?
– Вы, сколько я понимаю, получаете пособие от родных?
– Ну?
– Так вот не изволите ли подписать доверенность на мое имя? И чтобы с поручительством официального лица-с…
– Так… И под какие же проценты вы дадите мне деньги? – спросил Федор, с трудом сдерживаясь.
Зубарев внимательно посмотрел на него; что-то насмешливое промелькнуло в его лице.
– А уж это мы с вами договоримся… не извольте беспокоиться.
Положение у Федора было безвыходное, и пришлось, скрепя сердце, согласиться. Он уговорил письмоводителя Игумнова расписаться на доверенности и через несколько дней вместе с Келлером отправился к Зубареву.
Они подошли к дому Зубарева перед вечером, и этот огромный, освещенный заходящим солнцем дом произвел на Федора особенное, надолго запомнившееся впечатление. Шестиэтажный, крашенный желтой краской, порядочно потемневший от времени, с облупившейся во многих местах штукатуркой, он казался очень запущенным и грязным. В нем было несколько лестниц со множеством квартир, населенных преимущественно всяким мелким людом – портными, слесарями, кухарками, разными девицами. В тесном дворе дома кипела жизнь: хозяйки развешивали белье, играли ребятишки, под воротами о чем-то совещались подвыпившие мастеровые. Лестница, по которой Келлер повел Федора, была темной и узкой, но неожиданно чистой и почти без всяких обычных в таких домах запахов.
На четвертом этаже Келлер остановился у опрятной двери, обитой положенной на вату клеенкой, и позвонил. После довольно долгого ожидания дверь приоткрылась, и они увидели Зубарева, с явным недоверием выглядывавшего из щели. Узнав гостей, он тотчас отворил, и они вошли в темную прихожую, разделенную перегородкой, за которой, по всей видимости, была крошечная кухня.
На этот раз Зубарев был в халате, еще более старом и потрепанном, чем шинель. Но это не помешало ему свободным и уверенным жестом пригласить гостей в свои апартаменты. Они вошли в небольшую комнату с желтыми обоями и старой, чуть ли не разваливающейся и источенной жуком мебелью. Впрочем, слово «мебель» не очень-то подходило к двум-трем кособоким стульям, очень строму и тоже какому-то кособокому дивану с высокой деревянной спинкой и ничем не покрытому овальному столу на вогнутых ножках. В углу стояли стенные часы с гирями на веревках, темная ситцевая занавеска скрывала кровать хозяина. Все было очень чисто, и это сперва удивило Федора, но вскоре он услышал доносящуюся из кухни монотонную возню и понял, что старика обслуживает какая-то женщина. Он мигом представил себе толстую и глупую, но честную и экономную кухарку; почему-то тему и в голову не пришло, что Зубарев женат; как выяснилось потом, он не ошибся.
Зубарев внимательно прочел, а затем со всех сторон осмотрел доверенность.
– Я могу дать вам двести рублей, – сказал он спокойно, продолжая вертеть документ в руках.
– Как двести?! Ведь доверенность на триста!
– Остальное составит проценты за четыре месяца.
– Что-о? такие проценты?
Проценты действительно были неслыханно велики, и Федор в первую минуту чуть было не захлебнулся от негодования. Но когда Зубарев все так же спокойно, уверенно и несколько лениво повторил сказанное, он сразу остыл. «Так вот ты каков!» – подумал он и взглянул на старика с любопытством.
– Значит, так-с, молодой человек, – снова сказал старик, и – а может быть, это только показалось Федору? – снисходительно, даже презрительно усмехнулся. «Даты вдобавок ко всему еще и психолог! – подумал Федор. – Знаешь, что я в твоих руках!»
И действительно, Зубарев уже сложил доверенность и опустил ее в карман. Он мысли не допускал, что Федор откажется. О, если бы он мог отказаться!
Между тем к ногам старика подкралась кошка. Но он не отдернул ногу, когда кошка доверчиво потерлась о нее, а напротив, повернул ее так, чтобы кошке было удобнее. При этом глаза его потеплели, а губы чуть раздвинулись в доброй улыбке.
Когда спускались по лестнице, Келлер сказал:
– Ну и каналья! Имеет миллион, а живет в такой нехорошей квартире!
– Миллионщик?! Откуда вы знаете, что он миллионщик?
– Не только я знаю – спросите любого человека, все это знают. Сюда графы да князья приезжали, он всем деньги давал.
– А вы не врете? Правду говорите?
– Ну зачем я буду врать! – На лице Келлера выразилось такое искреннее недоумение, что Федор сразу поверил. И вдруг в его сознании развернулась история всей жизни ростовщика, он ясно увидел не только его прошедшее и настоящее, но и будущее…
Вот он еще молод, что-то служит, чем-то интересуется, разъезжает на извозчиках, может быть, собирается жениться. И вдруг с ним происходит что-то странное, а вернее – находит минута, когда он словно что-то открывает и, сам того не замечая, в один миг весь меняется: сперва отказывает себе в извозчиках, чтобы отложить на черный день, потом экономит на хлебе и прямо с каким-то сладострастием копит деньги; потом потихоньку начинает отдавать свои деньги в рост, и вот уже у него тысячные заклады, а он молчит и все копит. И ни жены ему не надо, ни детей, ни удовольствий, ничего не надо – что ему в пустом блеске, в пустой роскоши? Вот он смотрит на господ, сидящих в каретах с лакеями на запятках, на молодых людей, охваченных ненасытной жаждой наслаждений, и усмехается. Нет, ничего этого ему не надо; вернее, все это у него есть – там, за ситцевой занавеской, под подушкой в наволочке, уже трижды заштопанной руками верной Анисьи. Ну и пусть заштопанной: стоит ему захотеть и у него тотчас появится и тончайшее белье, и вино; да если бы он захотел, все вино мира текло бы только для него. Стоит ему захотеть, и у него будет не только вино, а решительно все, что может украсить жизнь обычного человека; графы да князья придут в его конуру и склонятся перед ним с подобострастной улыбкой. И комфорт, и власть, и могущество под заштопанной наволочкой; и не лучше ли для него держать их всегда при себе, в такой непосредственной близости, что можно достать рукой? Когда придет крайность, он и достанет! А сейчас ему и так хорошо – от одного сознания своей власти!
Так он живет в этой бедной квартире с Анисьей и кошкой, есть картофель и пьет цикорий. Анисья глупа и от глупости честна, но он ее все корит и бранит, безответную и послушную, и тоже кормит картофелем; мясо покупает по большим праздникам и только для кошки. Бывает, она жалобно мяукает и просит еще; тога в глазах его появляется теплое, человеческое, и он нежно гладит кошку. Однако мяса все-таки не дает.
Но вот наконец (это уже будущее) околевает кошка, за кухаркой присылает муж из деревни, останавливаются и разваливаются часы с гирями на веревках… Старик остается один. Осмотревшись, он продает на Толкучем свой диван и три провалившихся стула и отправляется проживать по углам. И всегда норовит недоплатить, обмануть, и всегда ссорится с хозяйками, обычно бедными, обремененными кучей голодных детей. Стараясь получить деньги, хозяйки жалуются на бедность, а он им в ответ толкует о благочестии, и так долго и нужно, что они не выдерживают и отходят, с сердцем плюнув и утирая слезы шершавыми, огрубевшими в домашней работе руками. А он идет в свой грязный угол и сладостно засыпает на своей теперь уже не только чиненной-перечиненной, но и облохматившейся, грязной подушке. А одышка у него все сильнее, и вот появляется странное стеснение в груди; он ходит в Максимилиановскую больницу за бесплатными советами и лекарствами, но по-прежнему отказывает себе в свежей пище. А когда он умирает, в его страшной подушке находят около миллиона рублей кредитными билетами и наличными. Что же делать с этими деньгами? Ну конечно, отдают в департамент управы благочиния, а там их воруют все, кому только не лень…
Они уже спустились с лестницы и вышли на улицу, но Федор все продолжал фантазировать. Вдруг ему показалось, что он хватил не туда, что он обкрадывает Пушкина! В самом деле, ведь все могло произойти и совсем не так, а еще как-нибудь, хотя и не менее любопытно и поучительно… Да и господин этот мог быть вовсе не таким спокойным и уверенным, даже издевающимся над своими жертвами, а напротив, боязливым, опасающимся всего на свете. Такой дает деньги, а сам дрожит; он не плати за квартиру и отказывает себе в свежей пище не потому, что желает сберечь и такую малость, а для того, чтобы остаться верным характеру своей видимой бедности; когда он идет по улице, дворник, сгребающий снег шутки ради сбрасывает на него целую лопату, но он даже не оглядывается, а только еще больше сжимает плечи и поспешнее бежит в свой одинокий угол… Да он и всегда торопится куда-то, стараясь прошмыгнуть мимо вас незаметно, и даже жует губами сосредоточенно и беззвучно, и глядит в землю, а если ненароком взглянет на вас, то вы увидите глаза без света и силы, и вас охватит странное чувство, точно вдруг перед вами приподняли веки мертвеца… Да, верно, страх до такой степени источил его сердце, что он уже и не рад своему богатству!
Бог знает почему, но этого нового, только что придуманного им Зубарева он увидел даже яснее, чем настоящего, и именно о нем (может быть, тут сыграл свою роль уже тогда определившийся интерес к людям забитым, с ущербной и ущемленной психикой?) ему страстно захотелось написать. Он еще не представлял себе формы, в которую выльется его произведение, но уже знал, что герой будет действовать на фоне петербургских задворок, среди таких же запуганных и дрожащих людей, как он сам, и, несмотря на свой постоянный страх, упорно и настойчиво пробиваться к цели…
Вскоре замысел этот совсем завладел им. Однако до начала работы было еще далеко – какого-то очень важного звена недоставало в цепи обступивших его образов, какой-то очень существенной связи не хватало в веренице мелькающих перед ним видений. Постепенно он понял, что загвоздка в главном герое, очевидном лишь в самом общем психологическом рисунке, но далеко еще не проясненном в подробностях и оттенках. Вот если бы встретиться с ним в жизни!
Он снова стал шляться по Сенной и ее окрестностям; теперь глаз его стал еще зорче, слух еще изощреннее и тоньше. Но хотя все его наблюдения принесли обильные плоды в будущем, то непосредственное дело, ради которого он их предпринял, нисколько не подвигалось.
Как-то раз он вошел в незнакомый трактир, помещавшийся не втором этаже длинного, похожего на барак деревянного дома. В большой комнате на двадцати маленьких столиках при криках отчаянного хора певцов ели и пили самые разнообразные люди, от купцов до потерявших человеческий облик оборванцев. Возле одного из столиков, за которым располагалась совсем уже пьяная, хотя и довольно солидная на вид компания, стоял мальчик-шарманщик с маленькой ручной шарманкой и вертел какой-то весьма чувствительный романс, аккомпанируя девушке лет пятнадцати в мантилье и в перчатках, впрочем, старых и истасканных. Несмотря на громко звучавшую в этой же комнате хоровую песню, девочка – видимо, по специальному заказу – пела дребезжащим, хотя и довольно приятным голосом. Федор на секунду остановился и послушал – он любил пение под шарманку, – но девушка внезапно оборвала песню, точно отрезала ее на самой чувствительной и высокой ноте, и повернула свое миловидное, совсем еще детское лицо к слушателям. Те дружно аплодировали.
Федор осмотрелся: свободных столиков не было, но за небольшим столиком у открытого окна пустовал один стул; рядом сидел пожилой человек в старом черном фраке почти без пуговиц – лишь одна еще держалась кое-как, – и в нанковом жилете, из-под которого торчала манишка, вся скомканная и заплатанная. Выбрит он был по-чиновничьи, но давно уже, так что на щеках и подбородке густо выступала синяя щетина. В глазах его светился ум, но в то же время мелькало и безумие.
– Любите ли вы шарманку? – спросил он без всякого предисловия, как только Федор опустился на стул.
И, прежде чем тот собрался ответить, продолжал:
– Я люблю слушать, как поют под шарманку в сырой, темный осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица, или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? И сквозь снег фонари с газом блистают…
Федор и смотрел на него во все глаза, и слушал с неудержимым любопытством. Но тот смерил его скучающим взглядом, коротко сказал: «Извините» – и встал. Свободно, хот и чуть пошатываясь, прошел он через зал и скрылся… Надо же!
– Что прикажете? – невесть откуда выскочивший официант равнодушно, но с профессиональной угодливостью склонился перед Федором.
– Сладкого чаю.
– Это можно-с.
Лакей исчез так же моментально и таинственно, как появился. Из комнаты справа донеслась тоненькая фистула разудалого напева, в комнате слева кто-то отчаянно отплясывал, выбивая такт каблуками.
Федор обратил внимание на соседний столик, у которого стоял в ораторской позе довольно молодой человек без сюртука, с красным, воспаленным лицом. Раздвинув ноги, чтобы удержать равновесие, и патетически ударяя себя рукой в грудь, он укорял сидящего напротив господина в том, что тот нищий и даже «чина на себе не имеет». Укоряемый мутным, бараньим взглядом водил по сторонам и, очевидно, не имел никакого понятия, о чем идет речь, да и вряд ли что-нибудь слышал. На столе стояли пустой графин водки, хлеб, огурцы и тарелка с недоеденным мясом.
Охватив внимательным взглядом всю картину, Федор отвернулся к окну.
На улице тощая баба с ребенком просила милостыню. Какой-то оборванец «из благородных» пошарил в кармане, вытащит пятак, удивленно посмотрел на него, словно и не рассчитывал найти, и отдал нищей. Та низко поклонилась, шевеля губами. В другой стороне безобразничал какой-то пьяный – ему хотелось плясать, но он не держался на ногах. Его обступили.
–Ишь нахлестался! – заметил кто-то.
В толпе засмеялись.
Из-за угла показался пошатывающийся солдат; он громко ругался и, казалось, что-то искал, но не мог найти. Вдруг из-за того же угла вывалилась новая толпа, за нею бежала пушистая грязная собачонка с веселым хвостиком.
В центре толпы шел маленький, рыжеватый, золотушного вида человечек. На нем был очень старый и грязный сюртук, а в лице запечатлелась вековечная скорбь. Рядом с ним уверенно и размашисто шагал русый великан, причем еще более ободранный и грязный. Ему приходилось то и дело сдерживать шаг, приноравливаться к шагу идущего рядом. Видимо, между ними шел какой-то горячий разговор, в котором принимала участие вся толпа. Сколько можно было разобрать, дело касалось денег.
– Давай еще целковый серебром, и будем с тобой в расчете, – говорил великан. – Или давай вместе выпьем… Ну! Глотка горит, понимаешь?
– Я уже сказал вам, что все отдал…
– Ну ладно! Ну, черт с тобой! Ну, пятьдесят копеек давай!
Великану, видно, уж очень хотелось выпить, он так и наступал на маленького человечка, каждую минуту грозя сбить его с ног. Но тот не сдавался и все твердил, что больше у него ничего нет.
– Вытряси из него душу, авось появится! – крикнули в толпе.
– Держись, Лейбка! Не выдадим! – тотчас отозвался другой голос.
Толпа с криками и хохотом прошла мимо Федора и вскоре скрылась.
«Вот об этом Лейбке и написать, – подумал Федор. —Гоголевский жид Янкель на Сенной площади! Ведь копит же, копит, небось тысячи уже накопил, а из-за рубля жмется! А там и помрет где-нибудь в углу, на подушке с золотом… Да, написать его на фоне этого трактира, этой площади, среди грязи и нищеты…»
Ему принесли чай, и он сам не заметил, как выпил два стакана. Разговор за соседним столиком продолжался в прежнем духе, только тот, к кому обращались упреки, уже начал валиться со стула. Внезапно Федору стало скучно. Он расплатился и вышел.
Говор и крики толпы на Сенной оглушили его. Почти на каждом углу азартно торговались, городские пальто смешивались с крестьянскими поддевками. Когда-то крестьяне, въезжавшие в Петербург по Московской дороге, продавали здесь сено; постепенно торговля расширилась, и окрестные крестьяне стали возить на Сенную мясо, рыбу, масло и другие предметы собственного производства, а также деревья и цветы, охотно раскупавшиеся городскими жителями для крохотных своих палисадничков; вот и сейчас на правой стороне площади раскинулся причудливый сад…
Он вспомнил чей-то рассказ о том, что дома на Сенной в старину заселялись почти исключительно евреями. Они были посредниками при заключении разного рода торговых сделок, а порой и сами ездили в окрестные села за продуктами. Тогда они не приписывались ни к одному торговому сословию и даже, кажется, не были даже обложены податями. Потом большинство из них покинули столицу, и лишь немногие, как предки этого Лейбки, задержались, ведя жалкое, бесправное существование, существование париев, подверженных постоянным угрозам быть изгнанными и лишиться даже того горького куска хлеба, который имели; удивительно ли, что в сердце маленького золотушного человечка рождается великая идея накопительства, великая потому, что в подушке с золотом для него овеществлены власть и наслаждения, недоступные в жизни?!
«А в самом деле, – думал он, медленно бредя по Вознесенскому проспекту, – идея довольно значительная, осуществить ее можно и в драме… Да, непременно в драме! Создать образ такой же силы, как у Шекспира и Пушкина, но гоголевской плотности, с гоголевской характерностью и бытовыми подробностями…"
Он не заметил, как ускорил шаг. Рома с ним заговорил Ризенкампф, но он отмахнулся и прошел прямо в свою комнату. Ему немедленно нужно было все обдумать – и обязательно с пером в руке!