Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"
Автор книги: Дора Брегова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
– Нет, – отвечал он решительно, – я не это пойти не могу. И не потому, чтобы я был принципиальным противником тайного общества; нет, я за тайное общество и за восстание, но всему свое время; в настоящий момент нельзя рассчитывать на победу. Однако же я еще надеюсь пожить в фаланстерии…
Спешнев и Черносвитов пошли домой вместе. Черносвитов стал рассказывать о своих делах, то том, как его несправедливо лишили значительной части пая в доходах прииска, который даже назывался «черносвитовским». Потом заговорил о злоупотреблениях и привел анекдот о слуге, который мел лестницу снизу вверх: «Барин бранил, что лестница нечиста, дворник божился, что метет каждый день». Суть анекдота была в том, что низшие не могут очиститься, пока не очистятся высшие. Обо всем, решительно обо всем Черносвитов говорил со знанием дела. Он изъездил огромные пространства России и к тому же был наделен памятью и воображением. Он бывал в харчевнях, в кабаках, в рабочих ночлежках и отовсюду выносил тонко подмеченные черты жизни. «Что делать – это страсть», – сказал он Спешневу.
Если Черносвитов в первые дни представлялся Федору скользким и неясным, то Тимковский, наоборот, раскрылся сразу и до конца. Это был человек лет тридцати пяти, тщедушный и неуклюжий, но горячий и решительный.
В тот вечер, когда Тимковский впервые появился в домике на Покровской площади, зашла речь о тяжелом положении народа, и Федор рассказал об экзекуции на Семеновской площади, свидетелем которой был несколько лет назад. Воспоминание это всегда глубоко волновало его, и он так ярко и красочно изобразил истекающего кровью ефрейтора, что все долго не могли успокоиться (только один Спешнев не изменил своей обычной сдержанности, но Федор поймал его пристальный, проникнутый глубоким чувством и теплой симпатией взгляд).
– Да, нелегко приходится простым русским людям, – заговорил Момбелли после длительной паузы. – И теперь еще по моим жилам пробегает холодный трепет при воспоминании о виденном мною кусочке хлеба, которым питаются крестьяне Витебской губернии: он состоит из мякины, соломы и еще какой-то травы, не тяжелее пуху и видом похож на высушенный конский навоз, сильно перемешанный с соломою; муки в нем нет вовсе, ни одного золотника. Хотя я против всяческих физических наказаний, – добавил он, понизив голос, – но все же пожелал бы нашему чадолюбивому императору хотя бы день посидеть на пище витебского крестьянина!
– Что говорить о человеке, который страдает душевной болезнью! – воскликнул Петрашевский. – Ведь его поступки с каждым днем становятся все несноснее и нетерпимее, и он все более походит на Павла…
– Интересно, что и народ совершенно потерял доверие к государю, – заметил Баласогло.
– Больше того, – подхватил Ястржембский, – простой народ видит в государе главную причину зла. Вот я как-то разговаривал с извозчиком. Спросил: «Как дела?» – «Плохо, отвечает, барышей нет совсем, бог такую дорожку дал, что горе, да и только». – «Ну, говорю, богу до твоей дорожки нет никакого дела, а вот ты скажи лучше – господский ли ты и платишь ли оброк?» – «Не только платим, батюшка, а вот еще недавно мне закатили пятьдесят плетей за то, что просрочил». – «Сколько же вас у барина?» – «Да, почитай, восемь сотен», – отвечал извозчик. – «Так вот, если бы каждый из дал по колотушке барину, так и не надо было бы оброк платить, да и плетей бояться!» – «Вестимо так; да дело-то не в барине, а в царе; ему, вишь, невыгодно, чтобы мы стали вольными, так он и держит нас в кабале». И не один извозчик так рассуждает – мне приходилось и с польскими, и с малороссийскими, и с белорусскими мужиками беседовать, и у всех один и тот же взгляд, все видят главное зло в царе…
– В Малороссии полагают, что стоит только расшевелить лентяя, так уж трудно будет успокоить, пока не доберется до своего и не исполнит, что затеял, – снова заговорил Момбелли. – С восстанием де Малороссии зашевелился бы и Дон. Поляки тоже воспользовались бы случаем. Следовательно, весь юг и запад взялся бы за оружие!
На мгновение наступила тишина, – Федору показалось, что большая грозная птица прошелестела крыльями по комнате.
– Крестьянские волнения для нас важны скорее в психологическом смысле, как одно из непременных условий той общественной атмосферы, которая в конце концов вынудит правительство принять свои меры, – нарушил молчание Петрашевский. – Что же касается до насильственного образа действий, то к нему прибегать еще рано. Кстати, Фурье…
И он стал длинно, путано, стертыми фразами говорить о Фурье; все молчали, пряча глаза. А ведь иногда этот человек был замечательно красноречив! Может быть, он сам не чувствовал уверенности в своей позиции?
– Да ведь ни о какой фаланстерии и толковать нельзя, пока крестьяне находятся в крепостной зависимости от помещиков! – не выдержал горячий Филиппов.
– Послушайте, господа, – неожиданно для всех вмешался молчавший до той поры Тимковский, и все насторожились, чувствуя, что сейчас будет произнесено что-то решительное и важное, – я скоро уезжаю и перед отъездом хотел бы прояснить положение; если не встречу в вас того сочувствия, которого ожидаю, то вынужден буду искать в другом месте. Я убежден, что пора разговоров уже прошла и наступило время действовать. И вот я хочу спросить: как вы намерены действовать в дальнейшем?
Он сделал небольшую паузу; его маленькое сердитое личико побледнело, и без того длинный нос вытянулся еще больше.
– Я лично, – продолжал он, – совершенно согласен с Николаем Александровичем Спешневым, что для нас есть три возможных пути – иезуитский, пропагандный и восстание – и что истина – в соединении этих трех путей.
Он сказал об этом так, как будто мнение Спешнева было общеизвестно, а между тем все присутствующие, и в том числе Федор, слышали о нем впервые.
– Но так как среди нас находятся очень различные люди, – продолжал Тимковский, – иные предпочитают пропагандный путь, а иные – восстание (об иезуитском пути он больше не говорил, видимо, считая его в настоящий момент совершенно непригодным), то я предлагаю разделиться на кружки, и пусть каждый из них имеет свою задачу… Слабые, не бойтесь, я зову вас не на бой, не в заговор, а на мирную проповедь. Сильные, не торопитесь: надо все хорошенько обдумать! При всем том, я полагаю, что старания всех истинных поборников прогресса должны быть обращены на ускорение возмущения, которое – я чувствую это – уже не за горами… Что же касается до меня лично, то я готов в любой момент выйти на площадь и, если нужно, принести очистительную жертву священному делу свободы!
Он умолк. Глаза его горели, незначительное, некрасивое лицо казалось прекрасным.
Долгое время Тимковскому никто не отвечал, – Федор заметил, что некоторые из присутствующих побледнели, на других лицах испуг отражался еще явственнее. Вероятно, что-нибудь подобное отразилось и на его лице – речь Тимковского смутила его.
И тут неожиданно заговорил Спешнев.
– Признаете ли вы, – начал он, обращаясь к Петрашевскому, – что царь никогда не согласится добровольно на отмену крепостного права?
– Принимая во внимание события на Западе – пожалуй, – отвечал Петрашевский.
– Но если так, то не значит ли это, что освободить крестьян невозможно иначе как через восстание? – продолжал Спешнев и… посмотрел прямо в глаза Федору. Или это только показалось ему?
Петрашевский помедлил с ответом.
– Так хотя бы и через восстание! – звонко и восторженно выкрикнул Федор. Тень убитого даровскими крестьянами отца прошла перед ним. – Так хотя бы и через восстание! – повторил он уже спокойнее, но с глубоко затаенной, сдержанной страстностью.
Был ли он тогда уверен в необходимости восстания, склонялся ли к обязательному революционному разрешению всех назревших противоречий? Нет, конечно, так же как не был уверен в этом и позже, уже соединив свою судьбу с теми, кто категорически отрицал вся кие иные возможности.
Но уже и тогда он понимал, что сказавший «а» должен сказать и «б», уже тогда он не считал такой путь абсурдным и неприемлемым – революция во Франции показала это с полной непреложностью. К тому же горячая, увлекающаяся, склонная к крайностям натура толкала его к «заговорщикам», к тем, кто готовился выйти на площадь…
Он заметил, что многие с надеждой смотрят на Петрашевского. Тот, видимо, и сам почувствовал это.
– Нет, – сказал он, глядя прямо в лицо Спешневу и тем словно посылая ему вызов. – Я считаю, что сейчас мы не должны думать о восстании.
Спешнев, без сомнения, понял значение этого взгляда. «Ну вот наши дороги и расходятся, и кто знает, скрестятся ли они когда-нибудь снова? – казалось, говорил он. – Но если даже и скрестятся, то к добру ли это приведет?»
Кроме Момбелли, Спешнева и Федора, за предложение Тимковского высказались Филиппов, Головинский, Ястржембский и, конечно, Черносвитов, хотя едва ли не с самого начала этого разговора он сидел насупившись, словно воды в рот набрал, и таким странным казалось молчание этого обычно столь шумного человека!
Правда, загадка скоро разъяснилась: после ухода Тимколвского и некоторых других гостей он набросился на Петрашевского за то, что тот пускает к себе в дом человека, не умеющего держать язык за зубами, а потом уверенно заявил, что «в нашем деле» самое главное – «осторожность и еще раз осторожность»; но когда Спешнев небрежно заметил, что не видит в речи Тимковского ничего особенного, Черносвитов посмотрел на него с нескрываемым любопытством и умолк; казалось, он готов был тотчас взять свои слова обратно.
Глава пятнадцатая
Неожиданно Спешнев снова появился у Федора. И на этот раз – один.
Едва затворив за собой дверь, он бросил проницательный взгляд на Евстафия (после припадка на улице Федор снова нанял слугу) и сказал вполголоса:
– Отошлите куда-нибудь своего человека… Совсем из дома!
Это были первые слова, произнесенные Спешневым. Они предвещали важный, секретный разговор. Федор весь внутренне сжался, напрягся: «Ну, вот оно! Сейчас надо решать, честно и безбоязненно». От сознания, что через минуту жизнь может переломиться надвое, болезненно заныло сердце.
Он велел Ефстафию приготовить чай, затем отослал его с поручением в другой конец города.
– Я уже давно приглядываюсь к вам, Федор Михайлович, – начал Спешнев, – и, признаюсь, многие ваши черты глубоко привлекают меня…
Он говорил медленно, вдумчиво, словно взвешивал слова: ни на один миг Федору не пришло в голову отнестись к ним как к пустому комплименту.
– Именно эти ваши черты, – продолжал Спешнев, – и прежде всего страстность натуры и трезвый взгляд на дело, соединенные вместе, убедили меня, что в вашем лице я найду верного и надежного союзника.
«Однако он не стесняется: еще не изложив сути дела, говорит о верности», – подумал Федор, но как-то мельком и беззлобно. Гораздо более отчетливой была мысль о том, что Спешнев избрал именно его, Федора, а значит, по-настоящему доверяет ему; мысль эта была приятна, она рождала чувство гордости и сознание своей силы.
– Много раз я замечал, какое большое и даже болезненное впечатление производят на вас рассказы об ужасах крепостного права. О, как я понимаю вас! И мне ли говорить вам о том, как крепостные рабы ненавидят своих притеснителей!
– Что? – Федор резким движением вскинул голову: на секунду ему показалось, что Спешнев знает об отце. Но нет, откуда же он мог знать, когда даже самым близким друзьям сообщалась только официальная версия – умер от удара? А может быть, ему и в самом деле свойственна необыкновенная проницательность?
– Я говорю – мне ли доказывать вам, что крестьяне не только отдаленных, но и центральных губерний в любую минуту могут взяться за топоры? – с готовностью повторил Спешнев. – Но если это так, то…
Он сделал паузу, потом, остро взглянув на Федора, продолжал открыто и проникновенно:
– Я буду вполне откровенен с вами, Федор Михайлович. Есть один афоризм, которым я положил руководствоваться всю свою жизнь по-русски он звучит совсем просто: «Слово требует дела».
«Вот оно! – снова с замиранием сердца подумал Федор. – Так я и знал».
– Так что же, новая пугачевщина? – уронил он глухо.
– Вот для того-то я и зову вас, чтобы предотвратить ужасы пугачевщины, – тотчас парировал словно ожидавший этого вопроса Спешнев. – Поверьте мне – восстание вспыхнет и без нас. Но как только это произойдет, мы должны взять его в свои руки, придать ему смысл и направление.
Голос Спешнева стал тверже; Федор вдруг ясно почувствовал его огромную, скрытую напряженность и спокойную – от сознания своей силы – волю. Да, этому человеку можно довериться!
– Ну, а что же, по-вашему, будет потом?
Он имел в виду: «после успешного восстания», и Спешнев понял его.
– Я совершенно убежден, – с готовностью отвечал он, – что можно устроить жизнь так, чтобы все наслаждались известной степенью благосостояния и чтобы всякий пользовался известною свободой настолько, насколько это не препятствует действиям правительства и не вредно для других членов общества. Ну, а что касается самого правительства, то, разумеется, оно будет вполне республиканским и выборным; кроме того, я полагаю, что оно должно ведать не только законодательством, администрацией и просвещением, но и промышленностью и земледелием и тем обеспечивать пропитание всех. Наконец, ему должно быть передано право владения всем пространством земли русской…
Теперь глаза Спешнева блестели, обычно приглаженные волосок к волоску кудри разметались, сквозь матовую смуглость щек проступил живой румянец. Долго сдерживаемое напряжение прорвало наконец бронь спокойной непроницаемости; да видно он и сам не желал больше скрываться. И опять Федор с гордостью подумал о том, что именно перед ним он сбросил маску невозмутимости и бесстрастия, именно перед ним первым раскрылся в своей истинной сущности.
– Что же касается наших ближайших задач, – продолжал Спешнев уже спокойнее, – то упомяну хотя бы о создании подпольной литературы для народа и об устройстве тайной типографии.
Заметив, что Федор собирается задать какой-то вопрос, он оборвал себя и поспешно, словно боясь потерять завоеванное, добавил:
– Впрочем, я забегаю наперед: об этому у нас еще будет время поговорить.
Было ясно, что он не хочет говорить сейчас: не потому, что у них нет определенного плана, – Федор не сомневался, что такой план у них есть, – а потому, что рассчитывает еще подготовить э этому разговору его, Федора.
– Кстати, советую вам прочитать, если не читали, Луи Блана «Histoire de dix ans»{9} и в особенности «Code de la communisme»{10} Дезами. И еще я вам хотел сказать: если будет желание, приезжайте ко мне, я живу на Шестилавочно й, в собственном доме…
– Когда? – спросил, словно завороженный, Федор.
– Когда угодно. Но прежде перелистайте вот эту тетрадку… Я здесь все написал…
И он протянул Федору красиво переплетенную тетрадь; на первом листе ее темнели четкие, твердые буквы: «Рассуждение о крепостном состоянии, о необходимости неотлагательного уничтожения его в России и о составлении общества из лиц, действующих для достижения этой цели».
Тотчас после ухода Спешнева Федор открыл тетрадь. В первую минуту ему показалось, что тот просто подслушал его мысли. Все, все здесь отвечало его сокровенным мечтам и стремлениям. Да, но тайное общество? Но восстание?
Сила Спешнева была в том, что всякую идею, всякую верную и справедливую мысль он доводил до логического конца. И он прав: и насчет восстания (иного пути нет!) и насчет тайного общества (как же иначе овладеть движением – не только взять его в руки, но и направить по верному пути?).
Федор внимательно прислушался к себе: положение тайного заговорщика ему нравилось, деятельность общества, как о ней говорил Спешнев, увлекала…
Ему хотелось с кем-нибудь поговорить, поделиться нахлынувшими мыслями, и он уже стал застегивать сюртук, чтобы идти к Михаилу, но спохватился; никому, ни одному живому человеку не должен он рассказывать о предложении Спешнева. И в особенности Михаилу: ведь брат наверняка станет его отговаривать! Правда, Спешнев не предупреждал о сохранении тайны, но это ли не высшее доверие? Какой человек, какой человек! И какое счастье, что именно он станет во главе дела!
Он снова расстегнул сюртук, сел за стол и начал работать. Но работа не шла, положительно он был слишком взволнован. Убедившись, что сегодня все равно ничего не получится, он лег и стал думать – о новом обществе, о Спешневе, о будущем. Постепенно им овладело странное чувство: будто бы сейчас, в эту самую минуту, в его жизни совершается что-то очень-очень важное, такое, после чего все старые интересы, отношения и связи утратят по крайней мере половину того значения, которое имели раньше. И вдруг его охватил сладкий, самозабвенный восторг: отныне в его жизни появилась цель, перед которой и здоровье, и забота о себе, и все, все – даже и самое творчество – казались пустяками; да разве же это не самое великое счастье на земле?
Минута эта чем-то напоминала ту, когда он вышел из квартиры расхвалившего «Бедных людей» Белинского и в изнеможении остановился на углу, странно обострившимся взглядом окинул и расстилавшуюся перед ним широкую улицу, и дома, и прохожих, и свое собственное, жалкое, но, к счастью, навсегда ушедшее прошлое.
И все-таки в душе его оставалась какая-то червоточина: абсолютной уверенности в том, что задуманное Спешневым осуществимо, не было. Что-то очень важное мешало этому. Сперва он даже не мог понять, что именно.
На помощь ему пришло воспоминание о недавней встрече со своим бывшим человеком Егором.
Они столкнулись на углу Невского – Федор шел от книгопродавца. Егор тотчас взял из его рук увесистую пачку книг и легко зашагал рядом.
Угрюмый, всегда недовольный Егор словно преобразился, – казалось даже аккуратно прикрытая жиденькими волосами плешь на его голове выражала полнейшую удовлетворенность жизнью.
Оказалось, что помещик, у которого он был на оброке, продал его в дворню к одному важному петербургскому сановнику.
– Доволен ли ты своим новым барином? – спросил его Федор. – Надеюсь, он с тобой хорошо обращается.
Егор хмыкнул, не ответил. Федор пристально на него посмотрел.
– Так как же обходится с тобой барин?
– Бьет, – отвечал Егор. Бьет собственноручно и чем попадя, к тому же сечет в полиции. Чуть что не по ему – сейчас драть. Не меня одного, а всех нас, крепостных. Ни старого, ни малого не разбирает. Лакею Касьянычу за восемьдесят годов перевалило, а и того намедни велел выдрать.
– За что же это он?
– Да нешто трудно причину найти? Бары всегда придумают, за что крепостного человека посечь.
– Вот как тебе не повезло!..
– Не повезло? – Егор с недоумением посмотрел на Федора. – Да разве это не повезло? Что вы, Федор Михайлович! Барин у меня в чинах больших, дом у него – другого такого, почитай, во всем Петербурге не сыщется, слуги все сыты, одеты, доходы хорошие имеют.
– Это от чего же доходы-то?
– Да кто как сумеет…
– Воруют, значит?
– Нет, воровства у нас никакого нету. Воровать – это значит вещи барские брать либо деньги со шкатулки какой-нибудь или там ящика, – так разве же мы не понимаем, что этого нельзя? Нет, барское добро у нас и пальцем никто не тронет: запорет он за это, барин-то наш! Намедни за пустяковину, салфетку аглицкую, совсем человека сничтожил!
– То есть как это сничтожил?
– Да так, оченно даже обыкновенно. Велел соню закатить, а парнишка был молодой, только из деревни прислали, не сдержался, да в крик; ну, а барин у нас этого страсть не любит. Он ему еще сотню накинул, а тот пуще прежнего орать. За сотней – еще сотня, – так по баринову приказу и запороли. Правда, в больницу свезли, ну, да он там в одночасье помер.
– И ничего барину вашему не было?
– А что же ему будет? Ведь я сказывал – в больших чинах ходит… Нет, Федор Михайлович, воровства у нас – ни-ни. Пользуемся – это да. Да чего же не воспользоваться по-умному от барских достатков? Чай, не обеднеет он!
– Что же, может быть, ты и прав.
– Прав, истинно прав! Вот и я тоже пользуюсь, деньги в кармане заимел, право слово. Пьянство вовсе бросил, вот как перед богом говорю. А лакей Касьяныч совсем богач стал, сыновей выкупил на волю. Ну, сам, ясное дело, при барине остается…
– Что же он себя-то не выкупил?
– А зачем? И куда ему на старости лет иттить?
– Так ведь и его барин сничтожить может!
– Знамо дело, может, – на такого управы не сыщешь. Зато если претерпеть, так и еще можно капитал увеличить. Правильно он поступает, и я от своего барина все претерплю, угождать буду… Подбираюсь я к горничной, что у него в приближении состоит: если женит, так и вовсе человеком стану – у девки тоже деньжонки водятся… Нет, ежели с умом, так у нашего барина оченно даже жить можно!
Дальше Федор слушать не мог, он взял у Егора свою пачку и торопливо зашагал к дому.
Народное воспитание? С такими людьми – восстание? Да ведь нужны годы только для того, чтобы выбить из них эту гнусную рабью психологию! А может быть, Спешнев в чем-то ошибся, чего-то не рассчитал? Тем более что он столько лет провел за границей и, вероятно, попросту не знает нарда русского…
Мысли эти постепенно завладели всем его существом; ему хотелось поговорить (может быть, даже поспорить) со Спешневым, но тот не появлялся. Не встретив его и на «пятнице», Федор вспомнил о приглашении. А почему бы ему самому не сходить к Спешневу?
Задумано – сделано. Спешнев жил на третьем этаже затейливого, со всякого рода архитектурными причудами дома. Квартира была большая, хорошо обставленная. Федор отметил обилие то и дело кланявшейся, хорошо вымуштрованной прислуги. Трудно было понять, живет ли Спешнев в этой квартире один или с кем-нибудь из родни. Разумеется, Федор ни о чем не спрашивал.
Спешнев был внимательным и любезным хозяином: он постарался усадить Федора поудобнее, предложил ему трубку, велел принести кофе. Здесь, в этой просторной комнате с высокими цельными окнами, с коврами и отполированными до яркого блеска темно-красными шкафчиками (за их стеклами темнели корешки дорогих переплетов), был тот самый комфорт, которого, по существу, никогда не знал Федор.
Он предполагал поделиться со Спешневым своими сомнениями, но тот сразу же завладел разговором.
– В прошлый раз я не сказал вам главного: мы не одни, есть другие, не связанные с кружком Петрашевского группы. Например, группа студент Толстова и литератора Катенева…
И, не дав Федору рта раскрыть, начал рассказывать:
– Толстов – это человек, который на все готов, ни своей, ни чужой жизни не пожалеет. Он говорил Петрашевскому, что во всем винит одного государя. Слышит ли, что кто-нибудь берет взятки, – виноват царь: зачем ставит таких чиновников? Встречает ли оборванного нищего – опять виноват он: зачем сорил деньгами в Палермо? Он уверен, что царь и сам знает, что нисколько не любит своих подданных, и только держит народ в своей железной руке. Но главное – Толстов будто бы уже составляет положительный план, как установить республику, и даже готов своеручно совершить цареубийство. То же самое и Катенев, который издевался над бюстом Николая, говорил, что даст царю яду или заколет его. Вызов на цареубийство Катенев сделал в трактире, куда они зашли вместе с Петрашевским, а потом на улице указал на фонарь и сказал, что хорошо бы вздернуть на нем царя. В другой раз он повел Петрашевского осматривать местность для постройки баррикад и говорил, что «чем теснее улица или переулок, тем удобнее можно действовать» и что потом будет «народное правление». Оба они, и Толстов и Катенев, публично заявляют, что религия «выдумана» и никакого бога нет. Петрашевский видел у Катенева тетрадь с переписанным в нее сочинением «Религия будущности; человек ли Христос; быть или не быть». Это сочинение немца Людвига Фейербаха, и там много здравых мыслей о природе человека и о несправедливом устройстве общества. А перед отъездом в Москву Катенев показывал Петрашевскому свои стихи, которые начинаются словами:
Прости, великий град Петра,
Столица новая разврата,
Приют цепей и топора,
Мучений, ненависти, злата…
– Немного я слышал о нем от Ханыкова, – с трудом вставил Федор.
– Верно, Ханыков первый их обнаружил. Кажется, он с Толстовым еще по университету знаком. Но больше тут Петрашевский, который все время поддерживает связь с обоими. Петрашевский – умный человек и имеет такие связи и в Петербурге и в других городах, которые нам с вами и не снились. Всеми этими связями надо воспользоваться, а самого Петрашевского склонить к скорому восстанию. Но возвращаюсь к своему рассказу. Есть там и еще один интересный человек, можно даже сказать – самый интересный из всех: владелец табачной лавчонки мещанин Петр Григорьевич Шапошников. Несмотря на свое простое состояние, он знает Шекспира и читает философские сочинения. И Петрашевский и Ханыков были у него несколько раз и беседовали с ним. Он много говорил о равенстве, о республике, а потом добавил, что «блажен тот человек, который убьет государя и все его потомство». К нему в лавку ходит много людей, и он с ними ведет всякие разговоры, между прочим с кадетами, которых отвращает от религии. Есть у него связи и среди раскольников; он говорил Петрашевскому, что все они недовольны и не любят царя; кажется, он даже подсказал Катеневу составить к ним воззвание, которое берется распространить. Катенев начал писать о Шапошникова роман и будто бы показывал первые главы литератору Григорию Данилевскому, а Толстов говорил, что «придет время, когда он, – то есть Шапошников, – сможет на площади собрать народ и передать ему понятным образом мысль нашу, чего мы не умеем, а он с простонародьем более свычен, тверд и прям». Петрашевский еще говорил от себя, что будто бы он, Шапошников, мечтает в случае установления республики быть министром торговли. Разумеется, все это люди незрелые, без твердых убеждений, но горячие. В их поступках много школьничества, но зато они готовы на все и при умелом руководстве принесут немалую пользу. Я опасаюсь сейчас связываться с ними – чтобы не навести кого не надо на след, – но люди эти всегда наши и прибегут в любой момент – стоит только кликнуть.
– Не надо торопиться, – сказал Федор.
Вначале он был не шутя уязвлен тем, что Спешнев не выразил желания выслушать его и уже с первой минуты буквально не дал слова сказать, но потом понял, что это сознательный ход и что иначе Спешнев просто не мог поступить. К тому же рассказ произвел на него впечатление; никогда он не думал, что существуют реальные планы цареубийства. «Но почему бы и нет? – Он вспомнил деревянную фигуру царя на верхней террасе Петергофского дворца. – Во всяком случае, многое стало бы куда проще!». В то же время чутье заговорщика заставило его насторожиться, он почувствовал, что планы эти всего более чреваты опасностью.
– Не торопитесь, будьте осторожны, – повторил он. – А как Черносвитов и Тимковский?
Спешнев сказал, что они уже уехали, но с обоими будет постоянная связь. А в нужный момент Черносвитов возьмет на себя руководство восстанием в Восточной Сибири.
– Впрочем, я не вполне полагаюсь на него, – добавил он, подумав. – Черносвитов горяч и, пожалуй, готов на все, но настоящей веры в успех у него нет.
– А он действительно знает народ? – спросил Федор.
– Кажется, да.
– Вот об этом-то и надо серьезно задуматься. Откровенно говоря, я тоже далеко не уверен, что народ наш поднимется повсеместно.
И, несмотря на протест Спешнева, он чистосердечно рассказал ему о своих сомнениях и даже о встрече с Егором.
– К сожалению, я знаю, сколь велико развращающее действие рабства. Некоторые черты психологии Егора свойственны многим рабам, – заключил он с горечью.
– Но я могу привести тысячи противоположных примеров! – горячо воскликнул Спешнев. – И наконец, кто же тогда, по-вашему, поджигает помещичьи имения? Я в этом году жил в деревне с мая до конца сентября и видел, как настроен народ. Стоит поднести спичку – и вся страна вспыхнет, как сухой валежник в лесу…
– Н-не знаю, – запинаясь, проговорил Федор: Спешнев обладал огромной силой убеждения, и спорить с ним было трудно.
– Да в этом и сомнений никаких нет! – решительно повторил Спешнев. – Вы уж поверьте мне Федор Михайлович, ведь я только сейчас из деревни, я знаю…
– Возьмите в соображение и то, что исторические судьбы нашей страны своеобразны, что русскому народу чужда мысль о выборной власти, – произнес Федор задумчиво. – Ну в самом деле, можете ли вы себе представить кого-нибудь из своих курских мужиков заседающим в Сенате и решающим вопросы государственной важности?
Спешнев усмехнулся, помолчал.
– Просто удивительное совпадение с мыслями Черносвитова, – заметил он наконец. – «Кого пошлют крестьяне, черемисы, мордва, вотяки, башкиры и прочие?» – спрашивал он. Но оба вы, право же, недооцениваете силы и возможности народа. Между прочим, Черносвитов сам говорит, что заводские люди куда более образованны, чем крестьяне; среди них попадаются даже люди ученые, и дельные ученые, много механиков-самоучек.
– Ну, для России это капля!
– С нашей помощью эта капля станет морем. Развитие промышленности и просвещение народа – разве это не самые неотложные задачи будущего?
– Да, но до их решения еще так далеко! А до этого…
– А до этого, – перебил Спешнев, – до этого я вот что хотел предложить вам, Федор Михайлович, – и он улыбнулся; скупая эта улыбка всегда безошибочно действовала на Федора; мельком он подумал, что одна эта улыбка могла бы сразу покорить любую женщину, – давайте условимся: до поры до времени не спорить. Пока что у нас цель одна, тут мы вполне согласились, вот и будем сообща действовать для ее достижения. А там посмотрим. Не возражаете?
«Вполне согласились»?! Федор знал, что это вовсе не так, и все-таки чувствовал себя убежденным: слишком неотразимым было влияние на него Спешнева.
– Хорошо, давайте оставим наш спор, – согласился он, стараясь не замечать червоточинки в душе. – Поспорить мы всегда успеем.
– Ну разумеется, – отвечал Спешнев. – Кстати, я еще давеча хотел спросить: что это вы так скверно выглядите? Быть может, вам нездоровится?
Глубокое, неподдельное участие, прозвучавшее в этих словах Спешнева, вызвало необдуманный ответ:
– Да нет, я здоров. Просто кредиторы одолели.
Это было правдой. «Я борюсь с моими мелкими кредиторами, как Лаокоон со змеями», – писал он в те дни Краевскому. Пожалуй, уже давно он не испытывал таких трудностей; но все же говорить об этом Спешневу не следовало.
– Ах, вот оно что! Но если вы разрешите, я с удовольствием ссужу вас, – заметил тот просто.
– Что вы, не надо! – воскликнул Федор, но в конце концов поддался дружеским уговорам Спешнева и взял у него пятьсот рублей.