355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Брегова » Дорога исканий. Молодость Достоевского » Текст книги (страница 5)
Дорога исканий. Молодость Достоевского
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Дорога исканий. Молодость Достоевского"


Автор книги: Дора Брегова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц)

Глава девятая

Федя и Миша занимались все свободное время – за этим тщательно следил отец. Уроки они всегда готовили до последней запятой; больше того – у Драшусова некому было заниматься с мальчиками латынью, и Михаил Андреевич решил сам взяться за дело. Он купил латинскую грамматику Бентышева, и начались ежедневные уроки, во время которых мальчики должны были стоять по струнке и без запинки склонять латинские глаголы.

Сидя в глубоком кресле, отец тыкал указательным пальцем в сторону Феди и говорил:

– Ну-ка, ты! Отвечай, что приготовил!

– Pos-sum, pot-es, pot-est… – начинал Федя, смертельно боясь ошибиться.

– Ну, а теперь ты, – и отец указывал на Мишу.

– Pos-sumus, pot-estis, pos-sunt, – тотчас подхватывал Миша, подмигнув брату. Свойственная ему в раннем детстве флегматичность постепенно превращалась в спокойную уверенность в себе.

Но если кто-нибудь из мальчиков не знал урока, отец срывался в крик: он-де человек бедный и из последних сил стремится дать детям образование, а неблагодарные дети не ценят этого. Федя и Миша не смели пошевельнуться, а полулежавшая на диване маменька крепко прижимала к себе Андрюшу, а потом шептала ему что-то назидательное: вот, мол, если будешь плохо учиться, то и с тобой так же будет.

Впрочем, бедному Андрюше уже тогда доставалось: а часы отдыха отца ему велено было, сидя не кресле возле дивана, липовой веткой отгонять от папеньки мух… Так продолжалось часа полтора-два, и все это время живой, впечатлительный мальчик должен был проводить почти без движения. И не дай бог ему прозевать муху и позволить ей разбудить спящего! Тогда на него изливался такой поток укоряющих, «жалких» слов, что впору хоть из дому убежать…

Несмотря ни на что, сыновья считали поведение отца естественным, а себя виновными в том, что доводили его «до крайности». Поэтому Федя и Миша больше всего боялись, что отец, разгневавшись, прервет урок; если это случалось и он, захлебываясь от негодования, оскорбленный и удрученный, вставал из-за стола и уходил в спальню, они чувствовали себя преступниками и стыдились смотреть друг другу в глаза.

Иногда уроки заменялись домашними чтениями. Правда, и во время чтения отец раздражался и гневно обрушивался на свое бедное семейство, но бывало и так, что он спокойно и мирно беседовал с детьми и даже советовался с ними при выборе книг.

Вот раздвинутый ломбардный стол, за ним, по узким концам стола, – отец и мать. Между ними – Федя, Миша, Варенька, а иногда и маленький Андрюша. Вооружившись громоздкими очками, отец перебирает стопку принесенных по его приказанию книг. Здесь ІХ том «Истории государства Российского» Карамзина, исторический роман «Ломоносов» Ксенофонта Полевого, тоненькая книжка стихотворений Державина. Рядом стопка коричневых томиков небольшого формата – еще пахнущий типографской краской пространный роман Бегичева «Семейство Холмских». Отец в явном затруднении: на чем остановиться?

– Ты, Миша, как мыслишь? – обращается он за помощью к старшему сыну. – Что будем читать?

– Державина, – отвечает Миша не задумываясь. – Или Жуковского. Можно, я схожу принесу?

Миша сам пишет стихи, недавно он под большим секретом сообщил это Феде. Ради брата Федя готов согласиться и на чтение стихов, однако отец удерживает уже готового сорваться из-за стола Мишу.

– А по-твоему? – спрашивает он Федю.

– «Историю» Карамзина, – отвечает Федя: его готовность к самопожертвованию не простирается слишком далеко.

Отец слегка пожимает плечами. Такой малыш, а туда же, подавай ему историю!

– Ну, а ты как думаешь? – и он бросает ласковый взгляд на свою любимицу Вареньку.

Эта хорошенькая, серьезная девочка на год моложе Феди. Она протягивает руку и, указывая на маленькие коричневые книжки, говорит:

– Вот эти.

– Что ж, будем выполнять желание дамы, – заключает отец и широким плоским ножом разрезает ленточку, соединяющую шесть томиков «Семейства Холмских».

Но прежде чем начать чтение, он быстро пробегает взглядом предисловие. Кажется, вполне добронамеренные рассуждения. Но о браке?

А ведь он уже сказал детям, что будет читать именно «Семейство Холмских». Что же делать? Может быть, читать не сначала, а выбрать какой-нибудь подходящий эпизод из середины?

Он кладет на стол первый томик и берет один из последних. Наугад открывает его и наталкивается на эпиграф, представляющийся ему отнюдь не лишенным интереса:

«Кто может сказать сего дня, что он и завтра будет счастлив?»

Михаила Андреевича уже давно мучает сознание непрочности его благосостояния. Что будет с детьми, если их единственный кормилец заболеет и умрет? Или случится какое-нибудь другое несчастье, еще более тяжелое, чем пожар в Даровом?

Четыре пары глаз внимательно наблюдали за ним. Он чувствует нетерпеливое ожидание детей, но все так же спокойно, не спеша перелистывает страницы… «Случившееся со мною служит разительным доказательством, что бывают такие внезапные нравственные несчастья, которые, по всей справедливости, уподобить можно физическим бедствиям, как-то: землетрясению, буре, наводнению, пожару, кораблекрушению, т. е. что человек самый невинный может вдруг лишиться всего, что есть у него драгоценного в мире». Вот-вот, как раз то, что нужно! Именно эту мысль и следует внушить детям!

И он начинает читать рассказ о таком внезапном несчастье, изменившем всю жизнь героя.

Дети сидят прямо, неподвижно и слушают внимательно. Но трудно понять, действительно ли их интересуют злоключения героя, – в присутствии отца они всегда ведут себя хорошо. Между тем сам Михаил Андреевич сразу понимает, что ошибся в выборе.

Некий помещик, счастливый супруг и отец, празднует день рождения дочери. Вдруг на его дом нападают вооруженные разбойники. Защищая жизнь близких, помещик убивает из пистолета предводителя. Но вскоре выясняется, что это вовсе не разбойники: за помещиком числилась небольшая рекрутская недоимка, и чиновник, которому было поручено взыскание недоимки, решил силой захватить его лучших крестьян, чтобы затем получить выкуп за их освобождение. Он использовал для этого крестьян соседних деревень, – разумеется, предварительно напоив их. В результате – смерть чиновника, принятого помещиком за атамана разбойничьей шайки, и полная катастрофа в жизни самого помещика: его жена и дочь умирают от испуга, а сам он попадает в тюрьму за убийство.

Конечно, размышляет Михаил Андреевич, все это могло быть в действительности: он и сам хорошо знал, до чего дошли произвол и лихоимство чиновников, и не раз возмущался безнаказанностью их действий. Но зачем знать об этом детям? Правда, а втор выводит из этой истории ту справедливую мысль, что все мы под богом ходим. К тому же герой считает себя кругом виноватым. "Я поступил необдуманно, – говорит он, – мне не следовало бросаться самому прежде всех: я должен был узнать причину всей тревоги; словом – я кругом виноват…» Такое полное и категорическое признание вины – неплохой пример для детей.

Дальше выясняется, что и на суде герой не думал оправдываться. И не только заявил о своей вине, но даже сам пожелал, чтобы его подвергли наказанию, положенному за убийство.

– Но ведь это же неправильно! – раздается вдруг возмущенный голос.

Михаил Андреевич, углубившийся в чтение и напряженно размышляющий над прочитанным, перестал следить за детьми и не заметил, как у Феди заблестели глаза и разгорелись щеки. С удивлением, даже несколько растерявшись, смотрит он на сына.

– Ведь это же несправедливо все! – горячо продолжает Федя. – Ведь он же не виноват совсем!

Конечно, следовало бы наказать его за непрошенное вмешательство, тем более что Миша и Варя испуганно жмутся, ожидая взрыва; оставить Федин поступок без справедливого возмездия нельзя хотя бы потому, что это отрицательно подействует на других детей. Однако негодование мальчика так искренне и непосредственно, он дышит таким неудержимым стремлением восстановить попранную справедливость, что у Михаила Андреевича не хватает духу рассердиться.

– Значит, так желал бог, – отвечает он спокойно и хочет продолжать чтение.

Но не тут-то было.

– Бог? – переспрашивает Федя с удивлением. – Но зачем же он желал так несправедливо?

– Ты что говоришь? – повышает голос отец, и вдруг так резко приподнимается в кресле, что книга летит на пол. – Сознаешь ли ты, что говоришь?

Не хватало ему еще богохульства в собственном доме! Чего-чего, а уж этого он не может оставить без отпора.

– Да если бы на наш дом напали разбойники, ежели бы мы, ваши дети…

– Молчать! – вдруг изо всей силы рявкнул отец, и его короткая, бычья шея наливается кровью. Подумать только – от земли не видать, а принимается учить родного отца! Да он ему сейчас такое покажет!.. В порошок сотрет, чтобы другим детям неповадно было!..

Федя низко опускает голову, румянец разом сходит с его лица. Он не шутя испуган, хотя отец никогда и пальцем не трогал детей. Но резкий, с надрывом крик, опрокинутый стул, а порой и заунывные жалобы на судьбу – все это хуже любого наказания. И почему отец не хочет с ним согласиться, когда все так ясно и очевидно?

– Мальчишка… от земли не видать… Яйца курицу… богохульник! – кипятился выведенный из себя отец. – Ну, погоди ж ты у меня!.. Я т-тебе…

И он решительно встает, показывая, что собирается еще пуще наказать свое бедное семейство…

– Постой, дружок мой, – говорит молчавшая до той поры маменька. Сидя в стороне за шитьем, она во время перепалки незаметно подняла сброшенную на пол книгу. – Вот видишь, дальше здесь сказано, что помещика освободили и выпустили из тюрьмы.

Несколько секунд проходят в тяжелом молчании. Маменька поступила не подумав и только сейчас с ужасом отдает себе в этом отчет: ведь она в присутствии детей уличила мужа в ошибке, встала на сторону сына, тогда как ее святой долг – в поддержке супруга и укреплении его авторитета перед детьми. Да, поступок действительно ужасный, и она смиренно примет любое наказание…

Отец молча стоит у стола, не глядя на провинившихся домочадцев. Все ждут, и никто не в состоянии предугадать, как ему вздумается поступить в следующее мгновение. Но вот его бычья, налитая кровью шея светлеет, выражение лица становится более осмысленным. Слава богу, кажется, гроза миновала. Короткое, выразительное, усталое и в то же время исполненное горечи движение рукой – и вот он уже снова садится, всем своим видом выражая и снисхождение и пренебрежение одновременно. Легкий вздох облегчения проносится по комнате.

Теперь, успокоившись, он ясно понимает, что был неправ, больше того – во время чтения он и сам готов был решительно возразить автору. Но, разумеется, одно дело, если бы возразил он, солидный, взрослый человек, государственный служащий, удостоенный чинов и наград, и совсем другое дело, когда то же самое позволяет себе эдакий пузырь. И поди ж ты – от горшка два вершка, а туда же, свое соображение имеет…

Он долго внимательно смотрит на сына и вдруг чувствует легкий толчок в сердце, и словно озноб змейкой пробегает по его телу. Что это – упрек, предостережение или знамение? И, подчиняясь вдруг охватившему его непонятному чувству, произносит:

– Эй, Федька… уймись… Не сносить тебе головы, попомни…

Сын молчит, еще ниже склонив белокурую голову. Но общее напряжение уже прошло, и Миша поудобнее устраивается в кресле, а Варя, полуобернувшись, что-то оживленно шепчем маменьке. Та не слушает и не отвечает; счастливо улыбнувшись, она думает только об одном: «Господи, кабы всегда так было!» Кабы всегда гнев мужа так же легко уступал место милости и отеческой заботе о детях!

И только Федя, один из всей семьи, выносит из этого эпизода нечто важное и глубоко личное: во-первых, не все напечатанное в книгах нужно принимать за безусловную истину, а во-вторых, и он, Федя, может кое в чем разбираться и даже возражать писателям…

Глава десятая

Осень. 1834 года Федю и Мишу отдали в пансион Леонтия Ивановича Чермака. Феде в это время уже было тринадцать лет.

Пансион помещался на Ново-Басманной улице, в двухэтажном доме с колоннами и портиком. Рядом расположилась Басманная полицейская часть – мрачное строение с зарешеченными окнами и разлинованной черными косыми полосками будкой у массивных чугунных ворот, а напротив – низкий, приземистый, будто соединили вместе несколько одноэтажных флигелей, Московский сиротский дом. Мостовая из крупного булыжника, по которой грохотали кареты, брички, кибитки, крестьянские телеги, довершала этот веселый, типично городской пейзаж.

В первый раз мальчики приехали в пансион еще летом. Вопрос об их поступлении был решен, но Михаил Андреевич хотел, чтобы они несколько освоились в доме, где вскоре будут экзаменоваться.

Суровый и подчас излишне строгий, Достоевский с исключительной добросовестностью и серьезностью относился к воспитанию детей и всеми силами стремился дать им хорошее образование.

Подъезжая к пансиону в карете, мальчики увидели изящную вывеску, писанную некрупными золотыми буквами по синему фону:

Учебное заведение

для благородных детей

мужеского пола

Л. И. Чермака

Сколько раз потом Федя перечитывал эти лаконичные строки! А еще позже, в воспоминаниях, они стали звучать как музыка…

Немолодой, плешивый швейцар встретил Достоевских у подъезда, проводил по широкой лестнице наверх и ввел в просторную комнату. Вдоль стен стояли шкафы с книгами и физическими приборами, посередине – продолговатый стол, накрытый, как скатертью, плотным зеленым сукном, и четыре дубовых стула с высокими резными спинками. Такие же стулья можно было заметить и в промежутках между шкафами.

Швейцар пошел доложить. Михаил Андреевич не позволил мальчикам выдвинуть из-за стола стулья, и поневоле все расселись в разных концах комнаты, между шкафами. Войдя в комнату, Леонтий Иванович Чермак не сразу увидел из и в недоумении оглянулся.

Маленький, толстый, с выпирающим круглым брюшком, он казался бы смешным, если бы не умное, уверенное, спокойное лицо и внимательный, благожелательный взгляд. Расчесанные на пробор темные, седеющие волосы, черный фрак с массивной серебряной цепочкой от часов, обтягивающие по тогдашней моде брюки и белоснежный жилет пике – все это было внушительно и солидно.

– Так вот вы где! – улыбнулся он, разглядев посетителей. – Что ж, рад познакомиться со своими будущими питомцами. Прошу!

И без помощи лакеев выдвинул один за другим четыре тяжелых стула.

Все чинно уселись за стол, и началась общая беседа. Миша и Федя коротко и точно отвечали на вопросы. Больше всего Леонтий Иванович интересовался их прежней учебой у Драшусова. Он с похвалой отозвался о Николае Ивановиче, но умолчал о его сыновьях. Постепенно разговор перешел на медицинские темы, и мальчики стали скучать.

Через несколько минут знакомый швейцар доложил о приходе еще одной посетительницы с сыном. Леонтий Иванович взглядом спросил разрешения у Михаила Андреевича, тот с готовностью кивнул, однако, не желая мешать, стал медленно подниматься. Тотчас же, опередив его, словно на пружинах, вскочили и мальчики. Но Леонтий Иванович с необидной фамильярностью положил руку на плечо Михаила Андреевича, и тот снова опустился на стул. Вслед за ним сели и мальчики.

Вопреки Фединым ожиданиям – ему представлялась почтенная матрона вроде тетки Куманиной, – вошла маленькая, невзрачная и довольно бедно одетая женщина. Испуганным, робким взглядом и манерой держаться она напоминала Ольгу Дмитриевну Умнову. С нею был худенький мальчик, на вид лет десяти или одиннадцати, хотя, как Федя узнал впоследствии, ему уже минуло тринадцать. Леонтий Иванович представил ее Михаилу Андреевичу, и она неловко и чуть-чуть ниже, чем следовало, поклонилась. И тотчас же Михаил Андреевич, словно по какой-то безмолвной команде, принял чуть небрежный вид. А Леонтий Иванович едва заметно улыбнулся, и тотчас лицо его неузнаваемо изменилось – утратило свою привлекательность и приобрело несколько ироническое, даже насмешливое выражение.

Посетительница протянула Леонтию Ивановичу внушительного вида конверт, тот вскрыл его и стал читать письмо. Федя заметил, что по мере чтения он все почтительнее взглядывал на женщину и все ласковее – на мальчика; один раз он даже поднял руку и потрепал его по мягким светло-соломенным волосам.

Дичившийся вначале мальчик теперь почувствовал себя свободно. Он смело наклонился к Феде и спросил его, в какой класс он поступает. Федя ответил, что и он и брат надеются поступить во второй; мальчик вздохнул и сказал, что тоже хотел экзаменоваться во второй, и маменька была согласна, но тут пришло письмо от графа, – он так именно и сказал – «графа», ничего не прибавив и не объяснив, – и приходится «начинать сначала», то есть с первого класса. Все это он изложил Феде скороговоркой, но законченными, округлыми, пожалуй, слишком литературными для его возраста фразами и при этом совершенно непосредственно, доверчиво и по-детски смотрел на Федю своими удивительно милыми, словно только что промытыми росой, светло-синими глазами.

В следующий раз Федя встретился с ним уже в спальне пансиона. Оказалось, что Филя – так звали мальчика – все же поступил не в первый, а во второй класс; он совсем было примирился с тем, что придется идти в первый, но на экзамене отвечал так хорошо, что приглашенные Чермаком профессора единогласно определили его во второй.

Кровати мальчиков стояли рядом, и они крепко сдружились.

У Фили была одна странность: он спал так крепко, что, надо думать, даже пушечная пальба не могла бы его разбудить. Сигнал к утреннему подъему не производил на него никакого впечатления. Для того чтобы его поднять, нужно было подойти к нему вплотную, взять за плечи и сильно потрясти. И вот эту-то обязанность добровольно приняли на себя Федя и Миша. Иногда им приходилось употребить немало физической силы, прежде чем Филя открывал глаза. Правда, он и после этого почти целую секунду смотрел на все окружающее непонимающим, бессмысленным взглядом, но зато в следующую минуту проворно вскакивал, заправлял койку, а еще через секунду был полностью одет. Никто в классе не умел одеваться так быстро, как Филя, и поэтому мальчики будили его в самый последний момент, до того тщательно загораживали от надзирателя.

Надзирателей в пансионе было несколько. Ранним утром, тотчас после сигнала подъема, в спальне второго класса появлялись двое – француз Манго и немец Ферман.

– Levez-vous, mes enfants, allons, levez-vous! – говорил Манго.

Он был немногословен, никогда не выходил из себя, носил прекрасно сшитый коричневый фрак; глядя на него, с трудом верилось, что когда-то Манго был барабанщиком наполеоновской армии. В 1812 году он попал в плен и с тех пор не выезжал из России. Правильная французская речь и выразительное чтение вслух помогли ему добиться специального разрешения быть гувернером или надзирателем в частных пансионах. Несмотря на постоянное спокойствие и ровное обращение, мальчики не любили его за холодность и равнодушие. Когда Манго входил в спальню они обычно с головой натягивали на себя одеяло и лишь после его ухода нехотя поднимались.

– Auf, auf, auf! – вторил французу немец Ферман. Добродушный, чувствительный, искренне преданный своим питомцам, он мог подойти к любой кровати, бесцеремонно поднять одеяло, чего никогда не позволил бы себе Манго, да вдобавок еще и пощекотать своего сонного, не успевшего протереть глаза питомца.

– Mais finissez donc, levez-vous, vous alles en retard – снова раздавался размеренный, чуть скрипучий голос вернувшегося Манго.

Его встречали враждебными, злыми взглядами: «Встаем, что же вам еще надо?» Видимо, чувствуя это, он снова уходил, и тотчас же снова появлялся Ферман.

– Auf! Man sagt ihnen, auf! – восклицал он, грубовато тормоша запоздавших. И все-таки ему дружелюбно улыбались.

Через полчаса все выстраивались в большой классной комнате. Из рядов выходил специальный дежурный и скороговоркой читал молитву.

Многие опускались на колени и молились истово, с чувством. Искоса, словно невзначай, Федя взглядывал на брата и, видя, как старательно он шевелит губами, испытывал непреодолимую неловкость. Случалось, что в этот момент и Миша поворачивал голову, – они обменивались мимолетным взглядом, краснели и хмурились. Оба они привыкли молиться в одиночестве или в кругу семьи и не могли мириться с той официальностью, которую обряд молитвы неизбежно приобретал в пансионе.

После молитвы спускались в окружавший пансион небольшой, уютный сад. По хорошо утоптанной дорожке гуськом походили на центральную лужайку и здесь вытягивались длинной нестройной шеренгой.

– Voyons les exercices, messieurs!

По команде Манго проделывали экзерсисы: бегали, ходили скорым шагом, опускали и поднимали руки, скакали то на левой, то на правой ноге. Вприпрыжку и под конец вприсядку. Федя часто вспоминал Лобанова – как он здорово прошелся тогда вприсядку! И как неловко и некрасиво получается это у мальчишек, да и у самого Феди!

Ему хотелось быть ловким, сильным, красивым, но теперь он особенно хорошо понимал, как далеко ему до созданного воображением идеала, и тихонько вздыхал.

От экзерсисов он быстро уставал. А когда другие мальчики, в том числе и Миша, с азартом, соревнуясь в скорости, долго подпрыгивали на одном месте, он не двигался: наиболее слабым это разрешалось. Стоя с запрокинутой головой, он тщательно всматривался в облака и, боже ты мой, чего только там не видел! И огромные колесницы, запряженные невиданными животными, и целые города, отчетливо проступающие сквозь марево наплывшего тумана, и реки, и горы, и озера…

Впрочем, это было с ним не только в саду и не только при взгляде на облака: стоило ему – дома ли, в классе или в рекреационном зале – устремить взгляд в одну точку (например, под скамью у противоположной стены зала), и он ясно видел все, занимающее в тот момент его воображение.

Из сада возвращались в классную, затем попарно шли в столовую. На длинном столе уже стояли стаканы с молоком и тарелки с вкусным белым хлебом.

В восемь часов утра начинались уроки.

Пансион Чермака отличался не только хорошо продуманным, создающим нормальный и здоровый режим распорядком дня и хорошим столом, но и тщательным подбором преподавателей.

Чермак сам часто присутствовал на занятиях. Человек малообразованный, но обладающий чутьем и тактом, он поступал очень хитро: заходил в класс якобы для того, чтобы поздороваться с преподавателем, а затем с выражением крайней заинтересованности, будто случайно, присаживался рядом с кем-нибудь из учеников. Однако он категорически запретил посещение уроков родителями, что было довольно распространено в других частных пансионах.

Среди преподавателей особенно выделялся молодой учитель словесности Незнамов. Он происходил из бедной дворянской семьи, учился в университете, по окончании его вышел в отставку и занялся литературным трудом. Неожиданная кончина отца, служившего в ведомстве путей сообщения, и оставленные им в наследство долги принудили Незнамова искать постоянное место.

Незнамов жил с матерью и сестрой, обе женщины в нем «души не слышали». Они тщательно следили за его одеждой; всегда аккуратный, в белоснежной рубашке и коричневом сюртуке из дорогого сукна, с хорошим, открытым лицом и зачесанными назад русыми волосами, он производил впечатление весьма благонамеренного молодого человека. Чермаку он понравился с первого взгляда; доверяя своему чутью, Чермак взял его почти без рекомендаций и не раскаялся в этом.

Молодой преподаватель обладал поистине блестящими педагогическими способностями. Он умел заинтересовать, увлечь учеников своим восторженным или негодующим отношением к предмету. К тому же он никогда не забывал о своих обязанностях и строго следил за тем, чтобы ученики усвоили все, что положено по программе. Конечно, и он иногда отвлекался от программы, но никогда не делал этого в ущерб.

Но Чермак понятия не имел о том, что происходило на уроках словесности. Вряд ли ему понравились бы рассказы Незнамова о высоком назначении литературы, а тем более сопровождавшее их чтение страниц из «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева.

Однажды Незнамов в классе прочитал послание в Сибирь Пушкина. До тех пор мальчики почти ничего не знали о декабристах и только слышали, что они внутренние враги государства, мятежники, восставшие против царя. Неудивительно, что весь класс взволновался, узнав, какими сердечными, исполненными благоговения строками напутствовал их замечательный поэт.

Незнамов читал детям «Крылья жизни» и «Песнь грека» Веневитинова (герой последнего стихотворения – «простой оратай, за плугом пел свободу»), но особенно любил он Полежаева, его «Море», «Провидение», «Вечернюю зарю». Незнамов ничего не сообщил мальчикам о судьбе Полежаева, но один из них, мельком слышавший о нем дома, спросил, где живет поэт; получив ответ, что на Кавказе, мальчик задал вопрос, что он там делает. Ответ Незнамова: «Служит в солдатах» – вызвал недоумение «как» и «почему». Тогда Незнамов сказал, что объяснение этому следует искать в стихах самого Полежаева, и в классе на несколько мгновений воцарилась тишина.

В другой раз он, не сообщив ни автора, ни названия, прочитал:

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На утеснителей народа.

Судьба меня уж обрекла.

...........................................

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

Погибну я за край родной, —

Я это чувствую, я знаю.

И радостно, отец святой,

Свой жребий я благословляю!

Стихи произвели впечатление, но один из мальчиков спросил:

– А почему он не пожалуется на утеснителей народа царю?

Его поддержали и другие:

– Да, да, почему?

После этого случая Незнамов стал гораздо сдержаннее.

Впрочем, были в классе мальчики, понимавшие, что дело обстоит не так-то просто. К ним относились и братья Достоевские.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю