355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Брайан Бойд » Владимир Набоков: русские годы » Текст книги (страница 9)
Владимир Набоков: русские годы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:09

Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"


Автор книги: Брайан Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 59 страниц)

VII

Через неделю родители, оставив детей в Выре, отправились в Италию. За день до их отъезда вся семья собралась в саду, около мишени для стрельбы из лука, чтобы позировать фотографу: Володя злился на ненавистный ему жесткий воротник и Стрезу44. Лето, однако, принесло ему кое-какие утешения. В своих ловитвенных экспедициях он пока ограничивался лесами и полями между Вырой и Батовом, но дважды ему показалось, что он первым поймал экземпляр неизвестного вида, – увы, специалисты, которым он сообщил об этом, разбили его честолюбивые надежды. Даже в холодные осенние ночи, незадолго до возвращения родителей, он «ловил ночниц на приманку, вымазав стволы в саду душистой смесью патоки, пива и рома». К концу года девятилетний Володя «в совершенстве овладел европейской лепидоптерологией», изучив «Die Gross-Schmetterlinge Europas» Гофмана45, хотя для этого ему пришлось смотреть в словаре почти каждое слово.

Зимой в Петербурге, как и год назад, уроки английского Владимиру и Сергею давал приходящий учитель мистер Бэрнес. Как правило, урок состоял из диктовки и одного и того же непристойного лимерика, который учитель повторял по просьбе мальчиков, и Владимир считал, что он попросту больше ничего не знает. Позже Набоков обнаружил, что его нерадивый педагог был, оказывается, весьма известным переводчиком русской романтической поэзии. Когда занятия с Бэрнесом прекратились, братья Набоковы в течение десяти лет до приезда их в 1919 году в Англию не имели реальной возможности разговаривать по-английски46.

Приход лета неизменно предвещал новые удовольствия. Летом 1909 года к знакомым радостям гребли и плавания, тенниса и крокета, стрельбы из лука и верховой езды прибавились еще и велосипедные полеты и падения. В тот год Володя долго учился не заезжать в кустарник, вихляя рулем своего новенького «Дукса» – устойчивой машины, снабженной небольшой сиреной вместо звонка, – правда, без номерного знака, который в городе был бы совершенно необходим. Можно ли представить себе что-нибудь более волнующее: бросить вызов силе тяготения и мчаться, нажимая на педали, по шоссе рядом с отцом (надевшим по этому случаю бриджи) и кивать попадавшимся навстречу крестьянам47.

Лето означало также и большие семейные праздники. С раннего детства Владимир любил компанию своих многочисленных двоюродных братьев («с большинством из которых я был в разное время дружен») и двоюродных сестер («в большинство из которых я был явно или тайно влюблен»)48. В этой большой семье принято было отмечать все именины и дни рождений, а летом они следовали один за другим: «21 мая именины двух Елен; 5 июня – именины трех Сергеев; 8 июля – день рождения моего отца; 11 июля именины Ольги; 15 июля именины двух Владимиров; 17 августа – день рождения матери. (Даты по старому стилю)»49. Съезжалась вся родня: дядя Вася – из Рождествена, Набоковы, Лярские, Рауши – из Батова, Витгенштейны и Пыхачевы – из своих расположенных неподалеку усадеб, и в аллее старого парка, у сада, накрывали праздничные столы. Менее торжественными, но более веселыми были семейные пикники; если же Володя успевал незаметно положить в шарабан рампетку, то прибавлялось еще одно удовольствие.

И в усадьбе, и тем более в Петербурге «неповторимая атмосфера светлой хрупкости» окружала юного Набокова50. Но детство для него всегда связано и с чувством полной гармонии и защищенности, воплощением которого было лето в Выре – алтарь его ностальгии, зеленый задник его русских романов. В «Машеньке», в «Защите Лужина» и в «Даре» он сохраняет облик Выры и ее окрестностей почти без изменений, и «Ада», хотя и пропускает все через призму фантастической Антитерры, обращена к той же точке, под тем же летним небом. Поскольку с усадьбой для Набокова нерасторжимы и бабочки, Выра приобрела еще большую власть над его воображением. Подобно тому как Гумберт, преследуя нимфеток, пытался оживить свою идиллию с умершей Аннабеллой Ли, так и лепидоптерологические экспедиции Набокова в зрелые годы были отчасти единственным возможным продолжением разбитого прошлого: его поздние поиски утраченного времени чаще всего оканчивались успехом именно тогда, когда его окружали альпийские бабочки и деревья, напоминающие флору, фауну и благоухание его далекого русского севера.

Осенью 1909 года Набоковы в сопровождении гувернера, горничной, гувернантки, няни, камердинера и таксы – всего двенадцать душ – вновь отправились в Биарриц, где они сняли виллу на два месяца. Как-то на зеркальной полосе пляжа, строя крепости из сырого песка, Владимир оказался рядом с девятилетней Клод Депрэ – «Колетт» его автобиографических книг и рассказа «Первая любовь». «Je suis Parisienne, et vous – are you English?»[25]25
  Я – парижанка, а вы – вы англичанин? (Фр., англ.)


[Закрыть]
– спросила она, и с этого началась первая настоящая любовная история десятилетнего Володи. Его гувернер, Болеслав Околокулак («Макс» или «Линдеровский» в автобиографии), проявлял интерес к смазливой ирландке, состоявшей в гувернантках при Клод, поэтому надзор за детьми был минимальным, и молодая любовь расцвела. Ее кульминацией должно было стать бегство: цель – Андалузия или, может быть, Америка; капитал – один луидор, багаж – складная рампетка в коричневом бумажном мешке. Владимир и Клод добрались до кинематографа около казино, где Околокулак и нашел их: они сидели в темном зале, держась за руки51.

По дороге домой из Парижа (еще одно, последнее, свидание с Клод под холодной голубизной неба, у фонтана, забитого опавшими листьями) Владимир, как всегда, был заворожен романтикой железнодорожного путешествия. Уже тогда его мучила бессонница, и он заметил, что ему лучше всего удается «заманить сон», представляя себя машинистом. Он воображал пассажиров, которых он везет, лакеев, поваров и проводников и себя самого: «в гоночных очках и весь в масле и саже», он стоит в паровозной будке, вглядываясь в пролетающую за окном ночь. Или же днем, когда они «величаво влачились» через какой-нибудь немецкий город, он пытался увидеть поезд глазами пешехода и «за него пьянеть от вида длинных карих романтических вагонов», которые выезжали из тени домов, чтобы, вспыхнув всеми окнами, настичь великолепие заходящего солнца.

До сих пор он был таким же, как любой другой ребенок, наделенный воображением. Но у него вошло в привычку тренировать свое воображение, ставя себя на место то одного, то другого человека и пытаясь угадать его мысли и чувства. Чем больше он сознавал неповторимость своего воображения, тем сильнее хотел понять неповторимость других людей и предметов. Всю свою жизнь он высоко ценил собственную индивидуальность, что сочеталось в нем со стремлением выйти за пределы собственного я, проникнуть в сущность ничем не примечательного человека или явления. То, что началось с детского любопытства, продолжалось как сознательные тренировки симпатического воображения и стало характерным, набоковским, мировосприятием. И эта тема тренировки воображения стала впоследствии одной из главных в его повествованиях о становлении писательского сознания52.

В конце 1909 года, после возвращения в Петербург, он начал тренировать свой мозг посредством чтения. Позднее Набоков заметил, что круг его раннего чтения был таким же, как у любого другого любознательного мальчика, владеющего тремя языками: собрание Жюля Верна – в роскошных переплетах, с незабываемыми иллюстрациями; английские книги – Конан Дойл, Киплинг, Конрад, Честертон, Оскар Уайльд, компенсировавшие недостаток устной практики; по-русски – «Анна Каренина», «Евгений Онегин». Впервые дочитав Пушкина до того места, когда раздраженный Онегин оскорбляет Ленского, он так расстроился, что «мысленно заставил Онегина на следующее же утро прискакать к Ленскому с извинениями, принесенными с той учтивой прямотой, в которой заключался главный шарм этого гордеца»53. Более легкие книги он обычно читал по-английски: «Chums» («Ждите продолжения этой захватывающей истории»), «The Boy's Own Paper»[26]26
  «Друзья», «Своя газета для мальчика» (англ.)


[Закрыть]
и «Punch». И здесь Набоков уже знал, что ему нужно: в «Домовых» Палмера Кокса, которые печатались в «St Nicholas Magazine», его любимцем, естественно, был «щеголь (индивидуалист) в цилиндре, фраке и с моноклем»54. К концу 1909 года он начал понемногу разнообразить свой рацион и – с молчаливого одобрения отца – добрался до его библиотеки. Там, в неприметном углу, личная библиотекарша В.Д. Набокова Людмила Гринберг – застенчивая старуха в пенсне – работала над картотекой, с которой в 1904 году был напечатан каталог, а в 1911 году – приложение к нему. Скорее всего, Владимир ждал ее ухода, прежде чем заняться исследованием тех фрагментов «Исповеди» Руссо, которые мадемуазель Миотон стыдливо опустила55.

В 1910 году появился новый воспитатель – Филип Зеленский – «Ленский» набоковских автобиографий. Лучший из всех домашних учителей, он оставался у Набоковых дольше остальных – до 1914 года. Приход каждого нового воспитателя всегда сопровождался скандалом. На этот раз Володю так поразил контраст между «стройным передом фигуры и толстоватой изнанкой», что он не смог устоять перед искушением нарисовать его. Зеленский вырвал у него из рук «отвратительную карикатуру» и кинулся на веранду вырского дома (удаляясь, он являл очертания «бокастого» тела, убеждавшие художника в точности его рисунка). «Вот последнее произведение вашего дегенеративного сына», – воскликнул он, бросив картинку на стол перед Еленой Ивановной, Мальчики вскоре помирились с ним, обнаружив, что он отличный учитель и нуждается в защите от злобных антисемитских издевок реакционно настроенных тетушек. Услышав их насмешки, вспоминает Набоков, «бывало, я грубил им за это и, потрясенный собственной грубостью, рыдал в клозете». Но преданность Зеленскому не помешала ему тогда, как и впоследствии, признаться себе в том, что он его недолюбливает. Тем не менее ему нравилось изучать и анализировать его. Как Володя постепенно обнаружил, в этом неуклюжем педанте «жил и мечтатель, и авантюрист, и антрепренер, и старомодный наивный идеалист». Принципиальный Зеленский осуждал Набоковых за их лакеев в темно-синих ливреях и считал французский язык, которого он не знал, «неуместным… в доме у демократа»56.

VIII

Еще один курс обучения преподал юному Владимиру его двоюродный брат и лучший друг Юрий Рауш. Родители Юрия были в разводе, и поэтому мать иногда оставляла его на лето в Батове. Рослый, бесстрашный Юрий был почти на два года старше Владимира и задавал тон, когда они состязались в отчаянной храбрости или в любви. Пренебрегая опасностями, они стреляли друг в друга из пружинных пистолетов, заряженных острыми палочками, разыгрывали майнридовские сцены из жизни Дикого Запада или устраивали шуточные дуэли под огромными липами и березами grande allée в Батове[27]27
  Главной аллеи (фр.). В 1950-е годы Набоков попытается доказать в комментариях к «Евгению Онегину», что именно в этой аллее Пушкин дрался на дуэли с Рылеевым.


[Закрыть]
. Много лет спустя Набоков, рассказывая в «Других берегах» о гибели Юрия в безрассудной конной атаке во время Гражданской войны, заметил, что его «так рано погибший товарищ в сущности не успел выйти из воинственно-романтической майнридовской грезы, которая поглощала его настолько сильнее, чем меня, во время наших, не таких уж частых и не очень долгих летних встреч». К этому в книге «Память, говори» он добавил: «У меня было много другого, кроме мустангов и разноцветных перьев, у него же – ничего, кроме героической юности»57.

Устав от игрищ в духе Дикого Запада, они ложились на траву и говорили о женщинах: «Заставив меня кровью подписать на пергаменте клятву молчания, тринадцатилетний Юрик поведал мне о своей тайной страсти к замужней даме в Варшаве (ее любовником он стал только гораздо позже – в пятнадцать лет)». Владимиру с его воспоминаниями о детских балах и девочках с французских пляжей нечем было платить за откровенность друга. Но он уже заметил, что мальчишеское стало постепенно переходить в мужское, и Луиза Пойндекстер – героиня майнридовского «Безглавого всадника»[28]28
  Такой вариант перевода заглавия «Всадника без головы» дает сам Набоков в «Других берегах». (Прим. перев.)


[Закрыть]
вполне могла служить средоточием его фантазий: «и чета ее грудей (так и написано „twin breasts“) поднимается и опускается»58.

О чем Набоков не пишет в своих автобиографиях, так это о том, что именно в слиянии героического и романтического родилась его муза. В тот год он перевел «Безглавого всадника», но не русской прозой, как можно было бы ожидать, а французскими стихами в их классическом александрийском одеянии59.

IX

Набоков быстро взрослел и в других отношениях. К 1910 году его страсть к бабочкам окончательно обрела крылья. В июле он рискнул расширить свои охотничьи угодья, которые до сих пор ограничивались знакомой местностью между Вырой и Батовом, и присоединил к ним Америку – так мать и ее братья когда-то назвали таинственное и дальнее торфяное болото. Охотники другого типа могли бы найти тут самую разную тургеневскую и толстовскую дичь, но стройного мальчика в соломенной шляпе здешние места манили лишь великолепными экземплярами северных, почти полярных, бабочек. Нужно сказать также, что к этому времени он уже был немало искушен в науке. Подобно своей Аде Вин, он с большим усердием и весьма успешно разводил интересных гусениц, блаженствовал над вышедшими к тому времени томами труда Адальберта Зайтца «Крупные бабочки планеты», читал английские и русские энтомологические журналы и делал записи о пойманных им бабочках по-английски, используя термины, добытые в журнале «Энтомолог», где десять лет спустя появится его собственная первая статья по лепидоптерологии. Он уже мог судить о коренных сдвигах в таксономии и о необходимости заменить старую любительскую систему классификации бабочек, он уже живо интересовался эволюцией и мимикрией60.

Возможно, если бы не бабочки, жизнь Набокова сделала бы крутую излучину или, быть может, потекла по другому руслу в той же самой плодородной долине. Как бы то ни было, любовь к лепидоптерологии углубила каналы, по которым устремилась его мысль, и это определило направление развития гносеологических, метафизических и даже политических взглядов зрелого Набокова.

Вопреки распространенному мнению, Набоков воспринимал мир как реальный – и реальный настолько, что в нем всегда можно открыть что-то новое – чешуйку на крыле у бабочки или пушкинскую строку. Даже в юности его раздражало, что Гофман – автор лучшего справочника по бабочкам Европы – исключил из него редкие виды не потому, что они малоизвестны или недоступны, но потому, что не хотел затруднять любителя-коллекционера, наслаждающегося летним отдыхом среди природы61. Даже тогда Набоков отвергал любые ограничения для любознательного ума.

Однако, если всегда можно открыть что-то новое, вряд ли правомерно представление о мире как о некоей данности, «реальности», «известной» всем. Слишком много зависит от точки зрения каждого отдельного человека на то, что его окружает. Так, если для двоюродных братьев юного Володи Набокова лесистый склон – место стычки между полицейскими и разбойниками, для него самого это пристанище мотыльков, маскирующихся под кору деревьев. Экзотические иностранные топонимы вызывают у него в памяти не корриду или монастырь на горе, но местную разновидность нимфалид62. Позднее он сформулирует эту мысль в своих лекциях: одну и ту же поляну крестьянин воспринимает как предмет своих повседневных забот, горожанин – как путь к уютному ресторанчику в близлежащем поселке, а ботаник видит на ней травы, цветы и папоротники, «и, разумеется, можно поместить сюда многих других персонажей: слепца с собакой, собаку с хозяином, художника, бредущего в поисках заката, девушку, у которой заглох мотор в машине»63.

Тогда как мир конечно же существует, так называемая объективная реальность – это лишь каша из среднеарифметических и общих знаменателей. Набоков всегда ценил частности – как ради самого объекта (вот это насекомое – не просто «какая-то моль», а ночная бабочка рода Pronuba, опыляющая юкку), так и ради того, кто его воспринимает. Мальчиком он впервые испытал радости точного знания, выслеживая бабочек в справочниках и рощах; этим удовольствиям, вошедшим в привычку, он с не меньшим жаром предавался и в шестьдесят, и в семьдесят лет и нередко открывал своим гостям и читателям названия и повадки птиц, усеявших безмятежные, подернутые дымкой воды Женевского озера, похожего на запотевшее зеркало в ванной, засиженное мухами. Подлинное же открытие обещало еще более сильное наслаждение: мечта мальчика найти под Петербургом заблудившуюся азиатскую или средиземноморскую бабочку, открыть совершенно новый вид или же реализация мечты с некоторыми поправками, когда в сороковые и пятидесятые годы в Америке он действительно открывал новые виды, новые органические структуры, новые тайны в эволюции рисунка на крыльях.

У Набокова гносеология незаметно переходит в метафизику. Он обладал острым чувством конкретности мира, но считал при этом, что проникновение во все более и более глубокие уровни специфичного лишь подтверждает тайну сущего. В редкие моменты, когда мир кажется поразительно реальным, он тут же, с приближением мига блаженства может развернуться в бесконечность неведомого:

И высшее для меня наслаждение – вне дьявольского времени, но очень даже внутри божественного пространства – это наудачу выбранный пейзаж… – любой уголок земли, где я могу быть в обществе бабочек и кормовых их растений. Вот это – блаженство, и за блаженством этим есть нечто, не совсем поддающееся определению. Это вроде какой-то мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы заполнить ее, все, что я люблю в мире. Это вроде мгновенного трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern – не знаю, к кому и к чему, – гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца64.

Возможность бесконечно узнавать что-то новое в мире – о бабочках или, если угодно, о любом явлении – убедила Набокова, что природа или нечто, таящееся за ней, как бы припрятывает свои секреты, чтобы человек мог их открыть. Если даже самые обычные формы материи ставят в тупик своей сложностью, скрывающейся за обманчивой простотой, то в мимикрии природа, кажется, достигает вершины изобретательности. Как можно объяснить с точки зрения борьбы за существование такую защитную уловку, как «имитация сочащегося яда с помощью пузырчатых пятнышек на крыльях (псевдорефракция придает им окончательную завершенность)» – уловку, доведенную «до такой точки художественной изощренности, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага»?65 Восхищение мимикрией, этим «молчаливым, тонким, прелестно-лукавым заговором между природой» и человеком, «который один может его понять», очень рано привело Набокова к мысли об искусности природы: не скрыт ли от наших глаз где-то в глубинах вселенной некий художественный замысел?66

Эволюцию Набокова-художника можно представить как поиск все более и более действенных способов передачи в прозе тех восторгов, которые он находил в энтомологии: восхищение единичным, потрясение сделанным открытием, интуитивное ощущение тайны и лукаво-обманчивого узора. Бабочки помогли Набокову понять, что мир нельзя принимать как нечто само собой разумеющееся, что он намного реальнее и намного таинственнее, чем кажется; собственные набоковские миры созданы по этим же принципам.

Лепидоптерология также укрепила Набокова в его неприятии всяческих обобщений и давления коллектива. Страсть его к лепидоптерологии, основанная на интересе к единичному, была достаточно сильной, чтобы сделать его самого непохожим на остальных; вряд ли «обычный» человек способен испытывать сладчайшее удовлетворение, шагая по колено в холодной болотной хляби. Он всегда высоко ценил своих родителей, которые прекрасно понимали, что ему надо быть наедине с бабочками, каким бы странным и нездоровым это ни казалось его кузенам, тетушкам или учителям. Поскольку его страсть была столь жаркой, эксцентричной и всепоглощающей, он имел свои основания, чтобы принять политические принципы отца и защищать свободу в том смысле, как это понимал Пушкин:

 
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам…67
 
X

Ранней осенью 1910 года Набоковы отправились в Германию. В Бад-Киссингене Володя собрался на прогулку с отцом и почтенным Сергеем Муромцевым, недавним председателем Первой Думы, когда тот «обратил ко мне свою мраморную голову и важно проговорил: „Смотри, мальчик, только не гоняться за бабочками: это портит ритм прогулки“»68. Следующую остановку Набоковы сделали в Берлине, где Владимиру и Сергею предстояло провести три месяца: знаменитый американский дантист должен был выправить им зубы, поставив на них платиновые проволоки. У Сергея верхние зубы выдавались вперед, а у Владимира – росли как попало, «один даже добавочный шел из середины нёба, как у молодой акулы»69. Родители уехали в Мюнхен и Париж, оставив сыновей на попечении Зеленского.

Владимир не оценил «демократического» порыва своего воспитателя, который перевел мальчиков из роскошного отеля «Адлон» в просторные комнаты в стиле унылого рококо в мрачном пансионе «Модерн» на унылой улице. Поскольку Зеленский не знал, что ему делать со своими подопечными, особенно когда стало слишком холодно для тенниса, они начали регулярно ходить на роликовый каток на Курфюрстендам. Среди его завсегдатаев Владимир скоро обратил внимание на группу молодых американок и выбрал одну из них как объект для обожания: «По вполне понятным причинам – в честь Луизы Пойндекстер и четы ее грудей – я решил, что ее зовут Луизой». Мальчики также уговорили Зеленского взять их в Винтергартен, и там на сцене увидели Луизу и ее подруг – сплошь чулки и оборки: они оказались обычными танцовщицами. Владимир «понял, что все кончено, что я потерял ее, что никогда не прощу ей слишком громкого пения, улыбки слишком красного рта, смехотворного переодевания, столь не схожего с очаровательными повадками не только „гордой креолки“, но и „сеньорит сомнительного звания“»70.

И все же это разочарование помогло ему возмужать. Худой одиннадцатилетний подросток, он был, в конце концов, таким же, как и его сверстники, и, когда родители приехали в Берлин проведать сыновей, ему пришлось задать отцу вопрос относительно эрекций. «Это, мой друг, всего лишь одна из абсурдных комбинаций в природе – вроде того, как связаны между собой смущение и зардевшиеся щеки, горе и красные глаза, shame and blushes, grief and red eyes»71. Но в то же время берлинские занятия Владимира показывают, что в нем созревает совершенно уникальная личность: через день он ходит в знаменитый магазин бабочек Грубера за заказанными им экземплярами недавно открытых видов, впервые читает «Войну и мир», лежа на кушетке в комнате, выходящей окнами в темный, сырой внутренний дворик с лиственницами и гномами, которые так навсегда и остались в книге, как старая открытка, и перед сном фантазирует, «каково было бы стать изгнанником, тоскующим о далекой, грустной и неизбывной России»72.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю