Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 59 страниц)
В мае полк В.Д. Набокова перевели в Гайнаш на Рижском заливе. Тяжесть разлуки с мужем Елене Ивановне немного облегчала компания Евгении Гофельд, к концу 1914 года сменившей мисс Гринвуд, последнюю из английских гувернанток Ольги и Елены. Евгения Гофельд будет рядом с Набоковыми в Петрограде, Ялте, Фалероне, Лондоне, Берлине и Праге, станет ближайшей подругой Елены Ивановны и главной ее опорой в нищете и одиночестве эмиграции. Даже в это первое лето у Набоковых она продемонстрировала преданность семье, ежедневно поджидая почтальона на крутом берегу возле мельницы и самых старых в парке кустов сирени, чтобы как можно быстрее доставить Елене Ивановне письма от мужа7.
В жизни Владимира лету 1915 года суждено было стать переломным, но началось оно довольно неудачно. Он заметил, что шофер оставил красный автомобиль с невыключенным мотором у гаража, который находился под одной крышей с огромной вырской конюшней. Через минуту юный искатель приключений вместе с машиной оказался в ближайшей канаве. Набоков уже начал лысеть и ему исполнилось пятьдесят, когда он предпринял вторую попытку сесть за руль, которая окончилась почти столь же плачевно, как и первая8.
Кроме того, он провел часть лета в постели, в тифу, при нем неотлучно находилась сиделка, выписанная из Петербурга. Постепенное выздоравливание было для него воздушной, медленно-дремотной негой. Лежа в постели и слушая щебетанье птиц, далекий лай собак, скрип водокачки, он погружался в сладкий туман грез, представляя себя влюбленным. В то лето его мечты сбылись9.
Он еще не встретил ее, но она уже высмотрела его, высокого, худого юношу с темно-русыми волосами и быстрой летящей походкой, со своего древа познания. В начале лета к Набоковым зашел восемнадцатилетний Вадим Шульгин: он предложил Владимиру войти в футбольную команду, которая организовывалась в Рождествено, и просил разрешения провести дружеский матч с командой из Сиверской на набоковском лугу. Владимир вместе со своим учителем Сахаровым ездил на дачу Шульгиных, чтобы передать согласие родителей на проведение матча, но сам участвовать в нем отказался. Он не знал, что высоко на яблоне сидела пятнадцатилетняя сестра Вадима, Валентина, и подглядывала за красивым шестнадцатилетним юношей10.
Она была Валентиной Евгеньевной Шульгиной на пунктире бланков, «Тамарой» – в его автобиографии, «Машенькой» – в его первом романе, а у него на устах – всегда «Люсей»11. Набоков запечатлел свою первую любовь с нежнейшими деталями: сначала только ее имя, появлявшееся на стенах и заборах Выры и Рождествено (она писала или вырезала его сама), которое он находил в разных местах, словно сама судьба предупреждала его о ее появлении, затем первая встреча с ней в березовой роще – она была в компании с двумя другими – не столь прелестными – грациями, подругой и сестрой, благотворительный концерт в риге, где оперный бас из Петрограда лишь изредка отвлекал его от созерцания ее горящего татарского глаза, смуглоты щек, обнаженной шеи, темного блеска волос, те вечера, когда он, выследив, где она живет, кружил у ее дачи верхом или на велосипеде.
И вот, «9 августа 1915 года, если быть по-петрарковски точным, в половине пятого часа прекраснейшего из вечеров этого месяца», он, увидев, как она с подругами входит в радужную беседку старинного вырского парка, последовал за ними и впервые решился заговорить с ней. Он проводил ее и ее подруг до села и условился с ними, что на следующий день повезет их всех на лодке. Люсины спутницы тактично ретировались, – она явилась одна, и любовная лодка была спущена на воду12.
Осень в тот год наступила рано. Гуляя с ней по аллеям вырских парков, бросая шляпки грибов в каменные вазы, окаймлявшие тропинки Рождественской усадьбы, Владимир упивался ее юмором, ее беспечным смехом, ее быстрой речью, ее веселостью, ее картавостью, ее любимыми словечками, ее прибаутками, ее огромным запасом второстепенных стихов. Его собственные стихи обрели наконец свой предмет. Валяясь на диване дождливыми августовскими днями, когда в соседней комнате затапливали печь, он сочинял стихи с клятвами в вечной верности, а потом, показав их Люсе, читал матери, которая переписывала их в красивый альбом, ласково качая головой13.
То лето Люся проводила на даче, которую ее мать снимала в Рождествено, – между церковью и яблоневым садом, и где кроме нее с матерью отдыхали еще шестеро ее братьев и сестер. Отец Люси служил управляющим у богатого полтавского помещика и жил отдельно от семьи. «Что ж, мы мещаночки, мы ничего, значит, и не знаем», – говорила она с щелкающей усмешечкой, но, глядя назад на свое прошлое, Набоков считал, что она была тоньше, и лучше, и умнее его. Когда он твердил Люсе, что они женятся, как только он кончит училище, она отвечала спокойно, что он либо ошибается, либо нарочно говорит глупости14.
В заветных уголках среди лесов Выры и Рождествено они открыли радости плотской любви. Это не осталось незамеченным. Старый бесстыдник Евсей, садовник дяди Василия, однажды увидел, как Сахаров, спрятавшись в кустах с телескопом, пытается следить за юными любовниками. Евсей почтительно доложил об этом Владимиру, который пожаловался на Сахарова матери. Ее оскорбила слежка, и она, скрыв материнское беспокойство, встала на сторону сына. В августе и сентябре Владимир обычно каждую ночь заряжал велосипедный фонарь и катил через дождь, через парк, через мост и шоссе к Рождественской усадьбе (дядя Василий Иванович в тот год не приехал) и в одном из приютных углов под аркадой встречался с Люсей. Мать не вмешивалась – лишь велела лакею каждую ночь оставлять на освещенной веранде фрукты для сына15.
IIIВ сентябре Елена Ивановна с детьми возвратилась в Петербург, куда только что перевели с фронта и Владимира Дмитриевича16. В отличие от жены, он задал Владимиру несколько щекотливых вопросов, которые у него возникли во время чтения стихов, воспевающих последовательно ночь, велосипедный фонарь, приютный угол под аркадой и шуршание платья. «Ты случайно не обрюхатил девушку?» Затем последовала короткая лекция о средствах, с помощью которых предусмотрительный джентльмен оберегает женщину от неприятностей17. Владимир Дмитриевич работал теперь в Азиатском департаменте Главного штаба, помещавшемся прямо за углом от Тенишевского училища, в здании на Караванной улице, мимо которого теоретически его сын должен был ежедневно проходить. Но в ту зиму у Владимира были занятия поважнее школы. Люся с семьей вернулась в свою петроградскую квартиру на солидной Сергиевской улице. Пропуская – иногда по три дня подряд – школу, Владимир встречался с ней в Таврическом саду в конце Сергиевской. Лишенные тайных убежищ Выры, они нашли мучительной новую, снеговую, эпоху своей любви. Они и думать не хотели о встречах под посторонним наблюдением у него или у нее дома, не дерзали снять меблированные комнаты и страдали, скитаясь по улицам, а последние ряды кинематографа и отдаленные зальца музеев давали весьма ограниченный выход их «тайной страсти». В ретроспекции Набоков будет вспоминать постоянные искания приюта как предисловие к позднейшему изгнанию. Эта бесприютность внесла напряжение в их отношения, проявившееся в его стихах, в которых он укорял ее за то, что она любит его меньше, чем он ее, и не помнит так, как он (едва ли выполнимая задача), мгновения, которые они вместе пережили. И все же, судя по одной из многих, по-видимому автобиографических, деталей «Машеньки», в те дни, когда они не встречались, они писали друг другу пронзительно нежные письма, вспоминая «о тропинках парка, о запахе листопада как о чем-то немыслимо дорогом и уже невозвратимом»18.
IVЧастые пропуски Набоковым уроков не улучшали отношения к нему учителей. Его праздный блеск и щегольская независимость особенно раздражали одного из них – Владимира Гиппиуса, преподававшего Набокову русскую литературу в двух последних классах. Когда Гиппиус звонил Набоковым, чтобы узнать, почему мальчика не было в школе, швейцар Устин с готовностью отвечал, что у хозяйского сына болит горло. Прежде чем пойти на свидание с Люсей, Владимир всегда щедро платил Устану19.
Однажды в просторной рекреационной зале, где школьники зимой выпускали пары, Набоков метнул отломанное от стула сиденье, заменявшее им в соревнованиях с приятелем диск, прямо в живот Гиппиусу, когда тот в неподходящий момент вывернул из-за угла. Острые углы в их отношениях сохранились навсегда. Однако, несмотря на все разногласия, Набоков вспоминал его как самого доброго и доброжелательного из всех своих учителей, относившегося к ученикам как ко взрослым, а Гиппиус, в свою очередь, разглядел оригинальность под напускным мальчишеским безразличием. Однажды он задал ученикам сочинение на тему «Лень». Набоков сдал ему пустой лист – и получил хорошую отметку20.
Темпераментный господин, которому было тогда под сорок, невысокий, рыжеволосый, с острыми плечами, Гиппиус произвел сильное впечатление еще на одного тенишевца – поэта Осипа Мандельштама, проучившегося в училище с 1900 по 1907 год. Страсть к литературе, по воспоминаниям Мандельштама, сочеталась у Гиппиуса со страстной литературной злостью, от которой, как иногда утверждают, берет свое происхождение яд в критическом сосуде самого Набокова. Но поскольку набоковские суждения о науке, политике или психологии столь же решительны и провокационны, как и его суждения о литературе, и поскольку они естественно вытекают из его фактически врожденного нежелания признать чью бы то ни было точку зрения на мир или смягчить свое отличие от кого бы то ни было, то, кажется, у нас нет оснований не соглашаться с Набоковым, когда он отрицает влияние Гиппиуса. У Набокова вызвала раздражение попытка биографа Эндрю Филда приписать Гиппиусу важную роль в его литературном развитии: «Если Тенишевское училище навязало мне Гиппиуса, то это не значит, что вы должны проделывать то же самое»21.
Случалось, Гиппиус выплевывал пушкинский стих, чтобы продемонстрировать фальшивый спондей в ямбической строке, но его износившиеся представления о просодии не могли заинтересовать его ученика, в котором начинал пробуждаться поэт. Лишь через год после окончания Тенишевского, открыв новые метрические теории Андрея Белого, Набоков испытал острый интерес к просодии и начал решать новые технические задачи. Гиппиус тоже был поэтом и выпустил к 1916 году четыре книги стихов, и Набоков до конца жизни считал своего бывшего учителя намного более талантливым, чем его знаменитая кузина Зинаида Гиппиус: быть может, его стихи были туманными и высокопарными, но иногда в них вспыхивало подлинное вдохновение22.
Однако больше всего запомнилось Набокову стремление Гиппиуса воспитать из учеников сознательных граждан. Юноша приводил Гиппиуса в бешенство, решительно отказываясь
участвовать в каких-то кружках, где избиралось «правление» и читались исторические рефераты, а впоследствии происходили даже дискуссии на политические темы. Напряженное положение, создавшееся вследствие моего сопротивления этой скуке, этим бесплатным добавлениям к школьному дню, усугублялось тем, что мои общественно настроенные наставники – несомненно прекраснейшие благонамеренные люди – с каким-то изуверским упорством ставили мне в пример деятельность моего отца23.
Политическая активность Владимира Дмитриевича не только не побуждала сына заняться политикой, но и, наоборот, возможно, объясняет его политическую индифферентность. Владимир полностью полагался на отца и с раннего детства считал, что отец всегда прав, – значит, политика – это его дело. Мотивы, которыми Набоков руководствовался в школе, легко объяснимы. Ему просто-напросто не нравились ни групповая деятельность, ни политика, ни тем более всякие «бесплатные добавления» к школьному дню. С любопытством наблюдая за учителями, которые, как он понимал, из самых лучших побуждений с фанатическим упорством травили его, он, наверное, закалился в своем неприятии каких бы то ни было идеологических установок. Если же он нуждался в поддержке, то он мог обратиться к Чехову («Великие художники и писатели должны заниматься политикой лишь постольку, поскольку нужно держать оборону против политики. И без того на свете предостаточно прокуроров и жандармов, чтобы множить их ряды») или к самому Пушкину, на которого, по определению зрелого Набокова, нападали как справа, так и слева: «Притеснения и угнетения могут быть вызваны не только полицейскими законами тиранического правительства, но и… группой политически просвещенных радикальных умов с развитым чувством гражданского долга»24.
Гиппиус был одним из тех, кто каждую минуту ожидает апокалипсиса. В своих публичных лекциях и статьях он пытался пробудить религиозное чувство в современных писателях и противопоставлял радость жизни молодого поколения, непостижимо неуместную в «эти трудные дни» (шел 1913 год), суровости и твердой ответственности поколения старшего. Не удивительно, что он был не в ладах с таким человеком, как Набоков, y которого молодая энергия била через край. Однажды, например, поспорив на десять рублей со своим другом Самуилом Кянджунцевым, что он перепрыгнет через замерзший бассейн в неотапливаемой галерее второго этажа, соединявшей классы и зал, Набоков разбежался, прыгнул и, проломив корку льда, провалился в воду, к удивлению мертвенно-бледной золотой рыбки. Как раз в этот момент и появился Гиппиус. Набоков заявил, что он упал в бассейн совершенно случайно, но Гиппиус, зная, что Набоков неплохо катался на лыжах, сделал логическое заключение, что тот не мог случайно поскользнуться, и немедленно отослал его домой25.
Теперь у Гиппиуса, который хотел, чтобы юноши оценили серьезность настоящего момента, по крайней мере, были на это некоторые основания. После унизительных военных поражений в начале 1915 года в России появились подозрения, что царь и его министры не способны выиграть войну. Катастрофа в том или ином виде казалась неизбежной. Однако Набоков по-прежнему игнорировал мир политики и оставался равнодушен к нему, несмотря на все призывы Гиппиуса, даже в течение большей части 1917 года. Он не допускал никакого посягательства на свою свободу и свои интересы. Правда, его позиция изменилась, когда его разбудил большевистский переворот и он обнаружил, как легко мир политики может ущемить личную свободу. И после октября 1917 года он в основном оставался безразличен к политике, но была одна политическая проблема, которая заставляла его снова и снова в течение шестидесяти лет браться за перо. В Крыму, полуизгнанником, юный Набоков писал одно стихотворение за другим об утраченной свободе России и кровавых бесчинствах большевистского террора. Зрелым писателем-эмигрантом он в последних двух русских романах со всей страстью обрушился на идеологические установки и принудительный характер советской власти. Стареющим американцем он попытался довести до сознания более широкой аудитории, что не Сталин похоронил Ленина и свободу, которую тот якобы принес, но Ленин сокрушил свободу, завоеванную Россией в феврале 1917 года.
VДругие тенишевцы не оставались столь безразличными к проповедям Гиппиуса. В конце 1915 года группа учащихся возродила печатавшийся с помощью мимеографа журнал «Юная мысль». В шестом номере журнала, открывавшем новую серию, была напечатана передовая статья за подписью четырех редакторов, двое из которых учились в тринадцатом семестре, а двое – Кянджунцев и Набоков – в двенадцатом.
Тяжелое время переживает Россия. В страшной борьбе напрягла она все свои силы… Все те, кто верит… что на местах недавних битв взойдут богатые урожаи, что будет победа и за ней расцвет всех сил России, расцвет общественности, кто остро чувствует необходимость сплочения, необходимость единения.
Тенишевцы почувствовали то же самое. Будущей России нужны общественные силы, эти силы должны дать мы, растущее поколение; мы должны войти в жизнь честными гражданами, и в этом нам может и должно помочь товарищеское объединение. Нет у нас этого товарищеского единения… Мы думаем, это объединение, во имя лучших идеалов, возродит позабытые традиции Тенишевского училища, подготовит нас к будущей работе для Великой России, разовьет в нас общественную дисциплину. «Юная мысль» начинает работу объединения. Тенишевцы, кому еще дорого имя Училища, поддержите его! Помогите общему органу Тенишевского училища стать знаменем, объединяющим Тенишевцев… Осуществление этих надежд – работа каждого из нас и всех нас вместе.
В риторике этой статьи явственно слышен голос Гиппиуса. Очевидно, ученики тринадцатого семестра, в котором русский начинал преподавать Гиппиус, попали под его влияние; в отчаянии от апатии учеников более старшего класса, они обратились к тем, кто был на семестр младше и с кем они вместе занимались немецким, предложив Кянджунцеву и Набокову, лучшим в гуманитарных дисциплинах, войти в редакцию литературного журнала[41]41
Брат Самуила Кянджунцева, Григорий, был одним из редакторов предыдущего номера.
[Закрыть].
Однако, хотя имя Набокова и появилось под передовой статьей, у него на все были свои резоны и свой собственный голос, который невозможно было спутать с другими. В шестом номере, который вышел примерно в ноябре 1915 года, появилась первая его публикация – стихотворение под названием «Осень». Другим доказательством его исключительности даже в общем деле служит сообщение в том же номере журнала о футбольном матче между школами, после которого Набоков, выступавший в обычной своей роли одинокого голкипера, был назван наиболее перспективным из новых игроков тенишевской команды. В следующем номере, вышедшем в январе 1916 года, появился первый критический отклик на его работу: будущий философ Сергей Гессен отметил «Осень» как единственное произведение предыдущего номера, заслуживающее особой похвалы. В том же седьмом номере появился набоковский перевод «Декабрьской ночи» Альфреда де Мюссе, сделанный им в декабре 1915 года и посвященный Люсе Шульгиной (гораздо лучший вариант перевода того же стихотворения он опубликует спустя более чем десятилетие). В восьмом номере, выпущенном в феврале 1916 года тем же редакторским составом, было напечатано еще одно стихотворение Набокова – «Цветные стекла»26.
В начале 1916 года Владимир учился уже в тринадцатом семестре, и русский у него преподавал Гиппиус. Вероятно, именно на него, как на редактора школьного журнала и самого многообещающего автора, Гиппиус изливал весь свой горячий энтузиазм и возлагал самые большие надежды. Однако на восьмом номере «Юная мысль» прекратила свое существование, и Набоков, который никогда больше не подписывал ни одну редакционную статью или коллективное письмо, не только отказывался участвовать в укреплении школьного единства, но то и дело прогуливал занятия ради свиданий с Люсей. К этому времени он стал, как и мать, заядлым курильщиком. В школе – когда он там появлялся – ему позволялось как старшекласснику курить в читальном зале, и часто он выкуривал до шестидесяти папирос в день. Другие старшеклассники лучше использовали помещения школы, устраивая в ней чтения стихов петербургских поэтов. Владимир, поглощенный собственным сочинительством, посетил только одно из них – выступление Александра Блока27.
Стихам юного поэта предстояло вскоре обрести своих слушателей. Стихотворение о пионах, положенное на музыку военным врачом из лазарета Елены Ивановны, исполнила в 1916 году на большом концерте в Петрограде певица Вронская. Однажды, когда Сергей наигрывал этот романс на рояле в музыкальной гостиной набоковского дома, Владимир, разговаривавший по телефону с Люсей из кабинета матери, дал ей послушать мелодию через трубку. Продолжая писать стихи, посвященные Люсе, неизменно страстные и очень личные, временами стилизованные, временами до неловкости откровенные, он решил, что заслуживает более широкой аудитории, чем его школа:
Ощущение, что я целиком отдал себя искусству, зародилось шестьдесят лет назад, когда личный библиотекарь моего отца перепечатал для меня и послал в лучший литературный журнал («Вестник Европы») мое первое стихотворение, которое, хотя оно и было столь же банальным, как голубая лужа в марте, немедленно приняли к печати. Получив книжку журнала со своими стихами, я испытал гораздо меньше волнения, чем на предварительной стадии, – когда увидел, как машинистка ровно засеяла моими живыми строчками листы бумаги, и их лиловый второй экземпляр я сохранял много лет, как хранят локон или трещотку гремучей змеи28.
Напечататься в одном из весьма уважаемых «толстых журналов» России для шестнадцатилетнего юноши было честью, хотя, вероятно, и не столь высокой, как это могло показаться: «Вестник Европы», известный своим политическим либерализмом, был достаточно консервативным в сфере искусства и отдавал предпочтение традиционному стихотворчеству.
Возможно, именно радостное возбуждение, которое ощутил Набоков, когда «Вестник Европы» принял его стихи, и побудило его издать первую книгу – шестьдесят восемь стихотворений, написанных в период между августом 1915 и апрелем 1916 года исключительно к Валентине Шульгиной и для Валентины Шульгиной, так что их автор позднее ошибочно вспоминал, что он опубликовал их под именем «Валентин Набоков». Когда Владимир Дмитриевич с гордостью сказал своему коллеге Иосифу Гессену, что его сын пишет стихи, и неплохие, тот не придал значения этому так же, как раньше не придавал значения горделивым рассказам об увлечении мальчика лепидоптерологией. Узнав же, что Владимир собирается опубликовать свои стихи, он стал так сильно возражать против этого, что В.Д. Набоков заколебался, прежде чем ответить: «Ведь у него свое состояние. Как же я могу помешать его намерению?» Владимир осуществил свои планы и за свой счет напечатал 500 экземпляров сборника в той же типографии, которая только что выпустила книгу его отца «Из воюющей Англии». Эта была маленькая белая книжка в белой бумажной обложке, элегантно набранная, с тиснением на титульной странице: «Стихи. В.В. Набоков». Эпиграф из Мюссе задавал ей тон: «Un souvenir heureux est peut-être sur terre / Plus vrai que le bonheur»[42]42
«Воспоминание о счастье, может быть, более истинно на земле, чем само счастье» (фр.)
[Закрыть].
По оценке зрелого Набокова, с точки зрения версификации стихи в книге были сносны, но оригинальность в них напрочь отсутствовала29.
Когда остались позади опасения, что Люсина мать решит в целях экономии остаться на лето в городе и не снимать дачу в Рождествено, весна засияла для юных любовников восторгом и надеждой: на Масленицу они отправились на ярмарку и бродили по пестрой от конфетти слякоти; как-то в воскресенье она пришла на футбольный матч между школами и следила за тем, как он раз за разом спасал свои ворота. И вот наконец долгожданное лето и Выра, которая никогда не была столь желанной и столь упоительной. Владимир и Люся сразу же забрались глубоко в чащу, где поклялись друг другу в вечной любви. Однако она обратила внимание на зловещее предзнаменование в стихах своего возлюбленного, когда в конце июня он показал ей пахнувшую типографской краской книжку30, которую она вдохновила: «…банальная гулкая нота, бойкая мысль о том, что наша любовь обречена, потому что ей никогда не вернуть чуда первых мгновений»31.
В редкие минуты уныния она тоже говорила, что их чувства не справились с трудной зимой. В «Других берегах» Набоков решил возродить очарование их первой любви и лишь вскользь упомянул о разладе, возникшем между ними летом 1916 года. Кажется, что, хотя их и радовала возможность снова быть вместе, вновь обретенная летняя свобода принесла также разочарование, признаки невозможности пережить заново прошлые восторги – подобно тому как долгожданное повторение счастливого прошлого приводит к столь явному разочарованию в «Машеньке», во второй мотельной одиссее «Лолиты», во втором «Адином» лете в Ардисе. Творец Гумберта Гумберта и Вана Вина был ревнивым любовником. Особенно расстраивала его Люсина
привычка прятаться за спиной какой-нибудь из своих подруг, которой она приписывала детали романтического любовного опыта – очевидно, более богатого, чем мой собственный… Я был более или менее уверен, что она не встречается с другими молодыми людьми, но ее игривые заверения в верности были рассчитаны на то, чтобы скорее распалить мою ревность, чем рассеять ее32.
Одно несомненное отличие от предыдущего года состояло в том, что дядя Василий вернулся в Рождествено, и приютные углы под аркадой больше не могли служить безопасным убежищем33. На неделю заехал Юрий, надевший форму кадетского училища. Владимир догнал брата в стихотворчестве, приближался к нему в любовных подвигах, но теперь, когда Юрий стал солдатом, Набокову нужно было снова доказывать, что он не уступает брату в смелости. Новое испытание подлило масла в огонь их дружеского соперничества. Они забавлялись тем, что
каждый по очереди ложился навзничь на землю под низкую доску качелей, на которых другой мощно реял, проскальзывая над самым носом лежащего, и покусывали в затылок муравьи34.
Словно бы в подтверждение того, что испытание выдержано, Владимир поменялся с Юрием одеждой и прошел в его форме по селу. Когда тремя годами позже Юрий, облачившись в военную форму, на скаку встретил свою героическую, хотя и безрассудную гибель, молодой Набоков как раз предпринимал попытки записаться в его полк, и он не мог не содрогнуться при страшной мысли, что растерзанное тело в гробу вполне могло бы оказаться его телом – ведь они так часто менялись местами в испытаниях на храбрость.
В то лето Набоков слишком часто, после множества свиданий, репетировал расставание с Люсей, чтобы запомнить, как именно они попрощались в последний раз. В начале осени она переехала в город и устроилась работать, выполнив условие, поставленное ее матерью, прежде чем та согласилась снять дачу35. По возвращении в Петроград Владимир почувствовал, что их любовь прошла.
В городе ему также пришлось пережить критические нападки на книжку стихов, которую он «имел несчастие издать». Владимир Гиппиус принес как-то сборник в класс и привел учеников в безумное веселье, изливая свой сарказм на самые романтические из набоковских стихов. Стихи заслуживали этого, но Гиппиусу, наверное, особое удовольствие доставляла возможность высмеять романтическую причину прошлогодних прогулов В. Набокова. Когда Корней Чуковский получил от Владимира Дмитриевича книгу его сына, он написал юному поэту вежливое письмо с похвалой, но, словно бы по ошибке, вложил в конверт черновик, содержащий более честную оценку. Зинаида Гиппиус, один из ведущих символистских поэтов и язвительная хозяйка главного литературного салона столицы, встретившись с В.Д. Набоковым на заседании Литературного фонда, любезно попросила его передать Владимиру, что он никогда, никогда не будет писателем. Льстивый журналист Л., у которого были основания для благодарности отцу Набокова,
написал восторженную статью о моих дрянных стишках, строк пятьсот, сочившихся приторными похвалами; отец успел перехватить ее и воспрепятствовать ее напечатанию, и я живо помню, как мы читали писарским почерком написанный манускрипт и производили звуки – смесь зубовного скрежета и тонкого стона – которым у нас в семье полагалось частным образом реагировать на безвкусицу, неловкость, пошлый промах. Эта история навсегда излечила меня от всякого интереса к единовременной литературной славе и была, вероятно, причиной того почти патологического равнодушия к «рецензиям» дурным и хорошим, умным и глупым, которое в дальнейшем лишило меня многих острых переживаний, свойственных, говорят, авторским натурам36.