Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 59 страниц)
17—26 сентября Набоков написал рассказ «Занятой человек»24. Герой рассказа граф Ит, одинокий тридцатидвухлетний эмигрант, внезапно явственно вспоминает свой отроческий сон о том, что ему суждено умереть в тридцать три года. Сон не выходит у него из головы, его охватывает паника, он воображает самые невероятные смертельные опасности, целый год он живет в преддверии ада. Лишь в день тридцатичетырехлетия ужас оставляет его.
Рассказ можно прочесть как притчу в духе черного юмора об абсурдности попыток выстроить свою жизнь или – как это делает герой – отгородиться от нее из страха смерти, однако благодаря набоковскому стилю повествование приобретает дополнительные смыслы. Мысль все бьется и бьется в стены своей тюремной камеры, наталкиваясь на одну набоковскую тему за другой: судьба, одиночество, смерть, сознание, время. Как-то ночью граф Ит «засмотрелся на твердь и вдруг почувствовал, что больше не может выдержать бремя и напор своего человеческого сознания, этой зловещей, бессмысленной роскоши». Он без устали ищет знаки приближающейся смерти, но понимает, что «чем больше уделять внимания совпадениям, тем чаще они происходят». Отпраздновав свое тридцатичетырехлетие, рано утром он наконец вздохнул с облегчением и задремал. Когда он проснулся, воспоминание о сне угасает и остается лишь ощущение, «будто он чего-то недодумал». Потом, словно герой окончательно забыл страх смерти, целый год терзавший его, жизнь возвращается в свою колею.
В финале этого непростого произведения обращают на себя внимание две детали. Множество явно пророческих знаков, число которых увеличивается к концу рассказа, указывает на то, что герою даровано продление жизни. В новом соседе по квартире, Иване Ивановиче Энгеле, можно было бы увидеть посланника Бога или судьбы, своего рода ангела-хранителя. На следующий день после дня рождения, миновав опасный рубеж, граф замечает в прихожей на столике распечатанную телеграмму, накануне полученную Энгелем: «Soglassen prodlenie». Однако теперь, когда страх оставил графа, и этот, и другие знаки ускользают от него. Может быть, по мысли Набокова, и то, что происходит вокруг нас, – это знаки судьбы; может быть, сверхъестественное ближе, чем мы думаем, но, запертые внутри земной жизни, мы не в состоянии разглядеть ключи от тайны бытия. Та же тема вновь прозвучит в более позднем рассказе Набокова «Сестры Вейн», в финале которого герой, тоже задремавший на рассвете после бессонной ночи, видит «желтые сны», оставляющие у него ощущение, «будто он чего-то не понял, не додумал»[119]119
В снах героя «Занятого человека» «было все как-то мягко, и светло, и загадочно»; во сне, который увидел рассказчик из «Сестер Вейн», «все казалось размытым, окутанным жёлтым туманом, неосязаемым».
[Закрыть].
Быть может, лучше всего можно выразить подлинный смысл этого рассказа, вспомнив две строчки из «Бледного огня»: «Мы умираем ежедневно; забытье питают / Не мертвые кости, но спелые кровью жизни»25. Забытье обступает нас каждое мгновение; каждое забытое мгновение уходит в могильный холод прошлого. Одержимый мыслью о смерти, притаившейся в будущем, которое ему не дано знать, герой рассказа игнорирует свое настоящее и отвергает прошлое, приговаривая таким образом каждый свой день к смерти забвения.
VВ конце 1931 года Берлин переживал серьезные трудности. Число безработных в Германии достигло пяти миллионов. Повсюду были открыты благотворительные столовые для бедных. Тысячи квартир пустовали, поскольку берлинцы переселялись в жилье подешевле или вовсе покидали город. В то время как страна пыталась решить, склониться ли ей вправо или влево, все больше распоясывались политические хулиганы. Фашиствующие студенты вышли на улицы; в начале октября была разгромлена – как считалось, коммунистами – редакция «Руля», весь год и без того едва сводившего концы с концами26. Когда 20 октября вышел номер «Последних новостей» с «Занятым человеком», «Руля» уже не существовало.
Между тем воображение уносило Набокова далеко на другие континенты. В конце октября – начале ноября он закончил рассказ «Terra Incognita»27. Путешественник-натуралист, гибнущий от лихорадки в тропических топях, описывает последние часы своей жизни. В его галлюцинациях навязчиво проступает спальня, и можно предположить, что он болен и лежит в постели в каком-нибудь европейском городе, а джунгли видит в бреду. В рассказе содержится, кажется, достаточно доказательств в пользу этого предположения, однако сам повествователь его отвергает: «Я понял, что назойливая комната – фальсификация… что подлинное – вот оно: вот это дивное и страшное тропическое небо…» Подобно пробудившемуся от сна китайскому мудрецу Чанг Су (Кто я? Человек, которому приснилось, что он бабочка, или бабочка, которой приснилось, что она человек?), «Terra Incognita» наводит на мысль, что постичь реальность можно, лишь шагнув за ее пределы, однако нам не дано сделать этот шаг при жизни.
Рассказ мог бы остаться головоломкой в духе Борхеса, если бы набоковская страсть к далеким путешествиям и к природе не превратила его в нечто другое – в героическую драму, которая разыгрывается на фоне пышной тропической природы, придуманной с такой изобретательностью, на которую способна лишь фантазия натуралиста. И сказочная экзотика рассказа, и его колебание между двумя реальностями – от комнаты с занавешенными окнами к непроходимым землям – служат подготовкой к той рискованной экспедиции, которая будет предпринята в великолепной второй главе «Дара».
Остановились типографские станки «Руля», закрыли двери русские кафе, все меньше и меньше зрителей собирали русские концерты и представления, но русский Берлин не сдавался28. Возможностей для публикаций почти не осталось, и, чтобы собрать хоть какие-то средства для наиболее нуждающихся литераторов, пришлось провести Бал прессы, который год назад не состоялся из-за экономических трудностей. Тонкий еженедельник «Наш век», в редакцию которого входили Офросимов и Савельев, попытался заполнить пустоту, образовавшуюся с закрытием «Руля». Пока, по крайней мере, удалось уцелеть Кружку Айхенвальда, где в середине ноября при переполненном зале Набоков прочел фрагменты «Камеры обскуры»29.
Следующие несколько недель Набоков работал над рассказом «Уста к устам», который был закончен 6 декабря30. Герой рассказа Илья Борисович, одинокий пожилой вдовец, директор фирмы и писатель-дилетант, решает написать роман. Когда он дописывает свой приторно-сентиментальный опус, его начинают обхаживать сотрудники прогорающего литературного журнала, чтобы выудить у него деньги на продолжение издания. В следующем номере реанимированного журнала они помещают отрывок из его романа – три жалкие страницы. Из случайно подслушанного в фойе театра разговора Илья Борисович узнает, что его одурачили и что редактор не принимает его роман всерьез. Вначале он бросается бежать от «чего-то стыдного, гнусного, нестерпимого», но скоро приходит в себя и предпочитает забыть о гордости: «Надо все простить, иначе продолжения не будет. И еще он думал о том, что его полностью оценят, когда он умрет».
Обман безобидного Ильи Борисовича мог, по-видимому, прийти в голову лишь гадкому человеку. Так оно и было. К сожалению, подобный случай имел место в реальной жизни. В эмигрантских кругах стало известно, что некий писатель Александр Буров собирается основать новый журнал. Когда после выхода четырех номеров парижский журнал «Числа» оказался на грани финансового краха, его редактор Николай Оцуп со своими приятелями Адамовичем и Георгием Ивановым принялись беззастенчиво льстить Бурову; в результате скоро увидел свет пятый номер «Чисел», причем три страницы в нем занимали невыносимо пылкие писания Бурова, заканчивавшиеся словами «продолжение следует».
Рассказ Сирина был принят – только на основании его литературных достоинств – «Последними новостями» и сдан в набор. Лишь после этого кто-то догадался, что объект сиринской сатиры – журнал «Числа». Набор рассыпали, и рассказ смог увидеть свет только двадцать пять лет спустя31.
Что же касается повести Бурова, то она – уже после того, как Сирин написал «Уста к устам», – была целиком напечатана в нескольких номерах «Чисел», которые поместили также рецензию на его книгу, написанную с воодушевлением, в котором можно было усмотреть либо полный восторг, либо едва прикрытую насмешку. Только в десятом – и последнем – номере «Чисел» Адамович опубликовал наконец рецензию с честной и сокрушительной критикой буровского стиля. Несколько месяцев спустя между Буровым и Георгием Ивановым вспыхнула ссора, чуть было не закончившаяся дуэлью (Иванов послал Бурову вызов, который тот не принял)32. Несколько лет спустя Буров сам написал ядовитый памфлет, высмеивающий эту ситуацию, в котором он дал понять, что по-прежнему считает себя непризнанным наследником Гоголя, Толстого и Достоевского, в чем когда-то его убедили льстецы33.
VIВ то время как отток русских эмигрантов из Берлина на Запад не прекращался, другие русские просачивались в Берлин из Советского Союза. После кампании против Евгения Замятина и его романа «Мы», послужившего образцом для «Прекрасного нового мира» и «1984», Замятину – скорее всего, благодаря вмешательству Горького – разрешили эмигрировать. В Берлине, куда Замятин приехал в декабре 1931 года, он впервые прочитал писателей-эмигрантов и среди них особо выделил Набокова, объявив его блестящим талантом и самым большим приобретением эмигрантской литературы34. Той же зимой в Западной Европе побывали и такие советские писатели, как Алексей Толстой и Михаил Зощенко. В противовес этим набегам на Запад писателей-«попутчиков» с «буржуазным уклоном» Советы посылали в Европу и своих культурных представителей – пролеткультовцев35. Одним из них был Александр Тарасов-Родионов.
В своей знаменитой повести «Шоколад» (1922) Тарасов-Родионов одобряет решение партии расстрелять одного из верных коммунистов, арестованного по явно ложному обвинению, для того лишь – мораль весьма воодушевляющая, – чтобы продемонстрировать массам, что революция может себе позволить не щадить никого (в 1937 году Тарасов-Родионов сам стал жертвой этого принципа: он был арестован по доносу и через год умер в лагере). В декабре 1931 года в Берлине он оставил Набокову записку в книжном магазине Лясковского, куда тот часто заходил полистать новинки. Сирин из спортивного любопытства согласился с ним встретиться. За столиком в русско-немецком кафе Тарасов-Родионов уговаривал Набокова вернуться на родину, чтобы воспевать там радости жизни – колхозной, партийной, деревенской. Сирин ответил, что с радостью вернется при условии, что в России «он будет пользоваться такой же неограниченной свободой творчества, как и за границей. „Разумеется, – уверил его Тарасов, – мы можем гарантировать вам лучшую из всех возможных свобод – свободу в границах, установленных коммунистической партией“». Когда к ним обратился по-русски бывший белый офицер – он всего-навсего предложил им купить у него шнурки для ботинок, – сталинский приспешник задрожал от страха, заподозрив слежку: «Так вот какую игру вы со мной затеяли»36.
Этот глоток советского воздуха, возможно, и вдохновил Сирина написать рассказ «Встреча», который был закончен к середине декабря37. Эмигрант принимает в своей берлинской квартире брата, приехавшего ненадолго в командировку из Советской России. Между ними никогда не было близости, а в последние годы – вовсе ничего общего, и, встретившись, они ведут себя напряженно-вежливо. Когда же наконец случайное – и довольно зыбкое – воспоминание обещает оживить их общее прошлое, им приходится снова расстаться.
Другое событие, которое произошло в середине декабря, кажется, дольше задержалось у Набокова в памяти. Некий русский студент застрелился на глухой аллее Тиргартена38. В «Даре» студент Яша Чернышевский застрелится в Груневальде, другом знаменитом берлинском парке. Возможно, именно это скупое газетное сообщение о реальном самоубийстве и послужило источником тщательно разработанного эпизода романа, хотя в Берлине к тому времени самоубийства уже давно привыкли считать «эмигрантским преступлением», а за последние два года они участились и среди коренного населения.
VIIВ начале 1932 года Сирин по-своему отозвался на тяжелые времена. На первой странице «Последних новостей» он в одиночку выступил со следующим необычным обращением:
Ленивый, холодный, с нежилым сердцем, человек отвернется от чужой нужды или просто ее не заметит. К счастью, таких людей не много. Невозможно себе представить, что в нынешнее, безмерно тяжелое время всякий, сохранивший здоровую совесть, не окажет предельной помощи безработным.
На следующий день Сирин встретился с человеком, который мог бы помочь ему преодолеть собственный финансовый кризис. Бывший режиссер МХТ Сергей Бертенсон, работающий теперь в Голливуде, перевел ранний рассказ Набокова «Картофельный эльф» и показал его продюсеру Льюису Майлстону. Русский по происхождению, Майлстон, недавно поставивший фильмы «На Западном фронте без перемен» (1930) и «Первая страница» (1931), находился в зените своей карьеры. Он планировал переработать «Картофельного эльфа» в сценарий – как это, по всей видимости, уже сделал сам автор после завершения в 1924 году работы над рассказом – и хотел заполучить Набокова в Голливуд в качестве сценариста. Бертенсон обсудил с Набоковым предложения Майлстона, после чего записал в дневнике: «Он очень воодушевился. Он сказал мне, что буквально обожает кино и смотрит картины с величайшим интересом». Набоков показал Бертенсону рукопись «Камеры обскуры», однако тот счел роман слишком эротическим и мрачным для Голливуда39. Набоков согласился знакомить его с кратким содержанием тех своих произведений, которые могли бы подойти для кино. В конце года он предложил Бертенсону еще один роман – «Отчаяние», и снова безрезультатно40. Тем не менее Набоков все чаще стал подумывать о будущем в Англии или Соединенных Штатах.
30 декабря он начал рассказ «Лебеда», завершив работу над ним 14 января 1932 года41. Поскольку главным героем рассказа, как и в «Обиде», выступает Путя Шишков, можно предположить, что Набоков намеревался создать развернутую литературную хронику своего детства и отрочества – идея, которая получит гораздо более яркое воплощение в первой главе «Дара». Возможно также, что этот рассказ следует рассматривать как зачаток «Других берегов», где повторяется та же история. В рассказе Путя случайно слышит в школе, что его отец вызвал кого-то на дуэль. Он мужественно сносит мучительное беспокойство и, только узнав на следующий день от одноклассников, что дуэль уже состоялась и никто не пострадал, плачет от облегчения.
В свой первый год учебы в Тенишевском училище – тот год, когда его отец должен был драться на дуэли, – Набоков защищал импровизированные ворота на школьном дворе, если позволяла погода. Сейчас он снова ненадолго стал футболистом. В ноябре 1931 года в Берлине был организован Русский спортивный клуб, а при нем – футбольная команда, в которую Набоков вошел, разумеется, в качестве голкипера. К концу месяца он вместе с остальными игроками два раза в неделю тренировался на полях Фербелинер Плац. 14 февраля команда играла свой первый матч против Немецкого клуба. Хотя на поле вышли двое запасных, в команде все же недоставало двух игроков, и голкиперу Набокову пришлось туго. Всего лишь несколько игр – и несколько недель спустя русская команда играла против очень жесткой команды немецких рабочих. Бросившегося за мячом Набокова сбили с ног, он потерял сознание, и его унесли с поля. Когда он пришел в себя, то почувствовал, что товарищ по команде изо всех сил старается вырвать у него мяч, который он держал мертвой хваткой. «После того как он сломал ребра, – вспоминает Вера Набокова, – я заняла решительную позицию», и футболу пришел конец42.
«Все эти годы глупейшей заботой моей была тщетная борьба с нищетой», – напишет он позднее своему другу43. В начале 1932 года Набоковым, которые уже некоторое время испытывали серьезные финансовые затруднения, пришлось переехать на Вестфалишештрассе, 29 (в миле на запад от дома Барделебенов), в одну комнату в перенаселенной квартире семейства Кон. Это было временное жилье: в одном квартале от них на Несторштрассе жила Верина кузина Анна Фейгина, соседка которой, тоже кузина, но по другой ветви, должна была скоро выйти замуж и освободить свои комнаты для Набоковых44. В Берлине было принято переезжать с квартиры на квартиру 1 апреля (или 1 октября)[120]120
«Дар» начинается «облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192 года». Набоков выбирает именно этот день не только потому, что один из персонажей сыграет с Федором первоапрельскую шутку, но и потому, что в этот день Федор переезжает на новую квартиру. Смелый авторский прием оказывается также точным наблюдением.
[Закрыть], и первый день апреля 1932 года побил все рекорды по числу желающих найти себе более скромное и недорогое жилье45. Однако Набоковы не могли ждать так долго.
На жизнь им кое-как хватало, но посылать деньги Елене Ивановне Набоковой в Прагу становилось все труднее. 29 февраля Набоков опробовал новый способ заработка, устроив в частном доме литературный вечер по приглашениям46. Он прочел главу из «Камеры обскуры», несколько стихотворений и новую вещь – «Музыка», бесхитростный, но захватывающий рассказ, – возможно, написанный в расчете на подобное чтение, – о том, как герой замечает среди гостей, приглашенных в частный дом на концерт, свою бывшую жену, которую он все еще любит47. Пока пианист играет, герой заново переживает свою прошлую жизнь с нею. Она, скорее всего, тоже заметила его, потому что сразу после исполнения первого номера уходит, а он вдруг понимает, что музыка, казавшаяся ему тюрьмой, в которой они принуждены были сидеть друг против друга, была в действительности счастьем: она позволила ему дышать одним воздухом с женою. Хотя музыка, кажется, объединяет всех в одном пространстве и времени – и сцена и исполнение увидены великолепно, – в сознании героя пульсирует его собственная, независимая от музыки, неодолимая страсть, изображенная писателем с огромной силой. Как заметил Саймон Карлинский, «этот рассказ написан столь же виртуозно, как и пьеса, исполняемая в нем пианистом».
VIIIБерлин сотрясал очередной приступ предвыборной лихорадки и очередная битва плакатов (Гинденбург! Гитлер!) обезобразила его улицы. Набоков, оставив Веру в одиночку решать, как ускользнуть от нескончаемой болтовни квартирной хозяйки, 3 апреля уехал на поезде в Прагу. Его оставила равнодушным красота города, который, как всегда, показался ему гнусным и грязным (к тому же он не выносил ворон, облепивших закопченные старые памятники), – однако все это время он не переставал накапливать впечатления для нового романа48. Разумеется, он приехал повидаться с семьей: сестры и Кирилл сохранили «поразительную душевную чистоту» (его особенно радовало, что Кирилл все больше отходит от реакционных правых взглядов, склоняясь влево); мать все еще была в отличной форме; Ростислав, недавно появившийся на свет сын Ольги и первый внук матери, привел его в восторг. Со своим другом Раевским он исследовал в местном музее новую коллекцию бабочек и объявил: «Летом поедем в Болгарию. Это решено». В доме философа Сергея Гессена, второго сына Иосифа Гессена и тоже бывшего тенишевца, он встретил очень понравившегося ему гарвардского историка Михаила Карповича, который станет его другом и сделает, возможно, больше для переезда Набоковых в Америку, чем кто-либо другой. Он «в сотый раз» перечитал «Мадам Бовари»49.
Разочарованный «Камерой обскурой» еще до того, как вышел из печати первый выпуск, Набоков открывает Вере план своего нового романа:
Представь себе такую вещь. Человек готовится к автомобильному экзамену по городской географии. Об этом приготовлении и разговорах, связанных с ним, а также, конечно, о его семье, человеческих окрестностях и так далее, с туманной подробностью, понимаешь, говорится в первой части. Затем незаметно переход во вторую. Он идет, попадает на экзамен, но совсем не на автомобильный, а, так сказать, на экзамен земного бытия. Он умер, и его спрашивают об улицах и перекрестках его жизни. Все это без тени мистики. На этом экзамене он рассказывает все, что помнит из жизни, то есть самое яркое и прочное из всей жизни. А экзаменуют его люди давно умершие, например, кучер, который ему сделал в детстве салазки, старый гимназический учитель, какие-то отдаленные родственники, о которых он в жизни лишь смутно знал50.
Роман на этот сюжет никогда так и не был написан. Однако Набоков будет снова и снова предпринимать попытку перенести своих героев за грань земного бытия и каким-то образом продлить их существование по ту сторону смерти.
В Праге Набоков всячески старался приобрести роман Джойса «Улисс», но смог найти его только в переводе на чешский. Как бы то ни было, он знал эту книгу достаточно хорошо, чтобы оскорбить в лучших чувствах какого-то русского эмигранта, сказав ему, что предпочитает Джойса Достоевскому51. Он также постарался продлить на два дня свою визу, но это оказалось нелегко сделать. Один бюрократ сначала отказался говорить с ним по-немецки (который Набоков знал, во всяком случае, лучше, чем чешский) потому, «что мы, дескать, оба славяне», а потом намекнул, что его брату славянину вряд ли стоит задерживаться еще на два дня. «Ежели и завтра будут пытаться ставить бревна в мои часовые колеса, я просто плюну, останусь здесь до 20-го, а там будь что будет, – писал он Вере. – Возможно, что на границе у меня из-за этого будут неприятности, но я проеду». Встревоженная мать настаивала, чтобы он ходил по инстанциям как положено, и после двух походов в канцелярию на всех полагающихся бумагах красовались полагающиеся печати52.
Поздним вечером 20 апреля поезд привез Набокова на берлинский вокзал Анхальтер. На следующий день он начал рассказ «Хват» и закончил его 5 мая53. Коммивояжер, эмигрант из бывших дворян, знакомится в купе поезда с женщиной, выходит вместе с ней на ее станции, идет к ней домой. Женщина ненадолго оставляет его одного в квартире, и в это время к ней приходят с известием, что ее отец при смерти. Когда она возвращается, сгорающий от вожделения коммивояжер ничего ей не говорит, торопливо овладевает ею – все происходит «очень неудачно, неудобно и преждевременно», – после чего, солгав ей, что, пока она накрывает на стол, он сходит за сигарой, возвращается на вокзал и уезжает.
Рассказ – блестящий портрет бойкого, бессердечного, самодовольного пошляка, увиденного изнутри, – написан в зловеще-выразительных тонах под стать пейзажам, мелькающим в вагонном окне, – в темпе, который задает ему перестук колес и нетерпение похотливого самца. Он прослеживает все малоприятные извивы мысли героя: шарлатанская скороговорка случайного знакомства, мутный поток сознания, претендующее на внушительность повествовательное «мы», которое раздражает, как и все остальное в этом человеке: «У нас темное, в пурпурных жилках, лицо, черные подстриженные усы и волосатые ноздри… В отделении третьего класса мы одни, и посему нам скучно». Нечасто встретишь у Набокова подобную драматизацию, столь глубокое проникновение в чужое «я». Чудо заключается в том, что ему удается представить бесцветные ум и повадки своего героя живописными и красочными – хотя и в отталкивающих тонах безвкусного галстука.
7 мая Сирин ездил в Дрезден, где выступал с чтением в подвале русской церкви54. Вернувшись в Берлин, он в течение всего следующего месяца работал над «Совершенством», еще одним рассказом, навеянным поездками по Германии55. На этот раз он резко меняет знак минус на плюс и вместо возмущения жизнью, в которой нет и следа нежности, пытается заглянуть в другое бытие, где нежность может пронизывать все. Нищий эмигрант Иванов кое-как перебивается уроками. Хотя он и робеет перед жизнью, он научился компенсировать одиночество своего убогого существования: со спокойной благодарностью принимает он те дары, которые мир раздает бесплатно (облака, старики на скамейках, девочки, играющие в классы), и упивается в воображении восторгом от того, что он никогда не видел и никогда не испытает:
Порою, глядя на трубочиста, равнодушного носителя чужого счастья, которого трогали суеверной рукой мимо проходившие женщины, или на аэроплан, обгонявший облако, он принимался думать о вещах, которых никогда не узнает ближе, о профессиях, которыми никогда не будет заниматься, – о парашюте, распускающемся как исполинский цветок… Страстно хотелось все испытать, до всего добраться, пропустить сквозь себя пятнистую музыку, пестрые голоса, крики птиц и на минуту войти в душу прохожего, как входишь в свежую тень дерева. Неразрешимые вопросы занимали его ум: как и где моются трубочисты после работы; изменилась ли за эти годы русская лесная дорога, которая сейчас вспомнилась так живо.
Летом Иванов сопровождает на балтийский курорт мальчика из еврейской семьи, своего ученика, которому в Берлине он давал уроки. Когда мальчик, изнывающий от скуки, притворяется, что тонет, Иванов плывет ему на помощь, но его слабое сердце не выдерживает. Ему кажется, что он вышел на песок словно в сумерках, но Давида он не видит. Представляя, как он будет оправдываться перед матерью мальчика, Иванов вдруг понимает: «что-то, однако, было не так в этих мыслях – и, осмотревшись, увидя только пустынную муть, увидя, что он один, что нет рядом Давида, он вдруг понял, что раз Давида с ним нет, значит, Давид не умер». Когда он осознает свою собственную смерть, все проясняется: «Ровный, матовый туман сразу прорвался, дивно расцвел, грянули разнообразные звуки…» Он видит Давида, перепуганного последствиями своей шутки, видит, как ищут его собственное тело,
и Балтийское море искрилось от края до края, и поперек зеленой дороги в поредевшем лесу лежали, еще дыша, срубленные осины, и черный от сажи юноша, постепенно белея, мылся под краном на кухне, и над вечным снегом Новозеландских гор порхали черные попугайчики…
Возможно, именно потому, что он так ярко представлял себе восторги бытия, ему недоступного, а может быть, просто потому, что он умер, ему кажется, что целая жизнь только что открылась перед ним, все его желания удовлетворены, на все его вопросы получены ответы.
В июле Набоков написал «Вечер на пустыре»56, первое из его зрелых поэтических произведений, находящееся на полпути от бессонницы к сомнамбулизму, подобно замечательному стихотворению «На пути в сон» («Walking to Sleep») Ричарда Уилбера. Ожидая на пустыре прихода вдохновения, поэт не может избавиться от ощущения утраты и противопоставляет нынешнему напряженному ожиданию ту легкость, с какой он складывал рифмы в юности, бродя по тропам старого парка. Он слышит свист и видит какого-то человека, который идет сквозь сумерки и зовет. Он узнает в нем своего отца:
Я узнаю
походку бодрую твою,
не изменился ты с тех пор, как умер.
В конце «Дара» Федор увидит во сне, как он идет на встречу со своим покойным отцом, и присутствие его отца, кажется, отбрасывает тень или отблеск на весь роман. Ко времени, когда Набоков написал «Вечер на пустыре», почти все материалы, которые жизнь неосознанно собирала для «Дара», уже были в его распоряжении.