Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 59 страниц)
Набоков, как может показаться, всегда был внимателен к детали, но в молодости для его лирической поэзии была характерна некая расплывчатость, хотя, вероятно, у него перед глазами была отчетливая картина запомнившейся сцены. К 1923 году он уже научился сообщать читателю ту ясность, которой обладало его воображение, а почти три года спустя, когда он написал «Путеводитель по Берлину», он уже овладел искусством детали почти как настоящий мастер своего дела, – не цементируя дорожку рассказа сплошным слоем фактов, но укладывая то здесь, то там острые камни, на которых можно растрясти спящую душу. Зрелый Набоков окружает детали тем, что он однажды назвал «сияющим нимбом несообразности»25, ощущением, что они бесполезны, бесцельны и никчемны и великолепны лишь потому, что они есть, без человеческого смысла и чувства, словно чужеземная песнь. И в то же время его описания искрятся радостью восприятия и выводят на первый план роль сознания, познающего и изменяющего объект, усиливая или, наоборот, ослабляя резкость фокусировки.
Каковы бы ни были недостатки ранней поэзии Набокова, в ней уже проявилось присущее ему интуитивное чувство формы. Обратившись к прозе, он подходит с тем же ощущением гармонии к едва уловимым отношениям между элементами своего мира. Например, в «Путеводителе по Берлину» «по внутреннему скату, у самого жерла одной из них [труб], мимо которой как раз сворачивают рельсы, отблеск еще освещенного трамвая взмывает оранжевой зарницей». Он также начинает нарушать или усложнять те классические законы композиции – экономия, ясность, гармония, – которым сам всегда следовал. Может показаться, что «Путеводитель по Берлину» состоит из полудюжины разрозненных зарисовок, произвольно субъективных наблюдений берлинской жизни, которые никак нельзя использовать в качестве путеводителя по городским улицам. Однако за пестрой ширмой пространства Набоков позволяет нам подглядеть еще одну структуру, где пространственный мир служит лишь предлогом для исследования различных позиций по отношению к времени, и это прежде всего и определяет то новое направление его прозы, которое он открыл для себя осенью 1925 года.
В пределах этой темы самым важным является его ощущение абсурдности того факта, что мы не способны вернуться в свое прошлое, хотя и знаем, что оно было столь же реальным, как и данный момент настоящего. Именно здесь зрелое творчество Набокова отъединяется от его юношеских произведений, именно здесь происходит перелом и неоперившийся Сирин превращается во взрослую райскую птицу. В его ранней поэзии ламентации по Выре или утраченной любви были не более чем потаканием собственной сентиментальности или поэтическим попугайничаньем. В «Машеньке», в «Возвращении Чорба» и во всех последующих произведениях он заново открывает индивидуальные чувства и дистанцируется от них, чтобы найти художественную форму для своих рассказов и составить карту условий человеческого существования в промежутке между пространством, в которое можно вернуться, материей, которую можно удержать, и временем, которое уже недостижимо.
В молодые годы Набоков облекал свой мир и свои чувства в прилагательные и междометия, заимствованные у других поэтов, и одновременно пытался показать, устремляясь в небеса по соседству, что за этим миром есть мир другой, более просторный. При всей несерьезности его ангельских образов и при всем скептическом отношении к ним автора, их общая направленность наводила на мысль, что он не столько ставит проблему, сколько предлагает свое решение. Он полагал, что просто использует удобный инструмент, чтобы выкрасть из гробницы ее секреты, но на самом деле его произведения скорее напоминали склеп, наполненный жертвоприношениями образов.
Со времени «Машеньки», «Чорба» и «Путеводителя по Берлину» Набоков наметил новый путь к своей особой цели. Вместо того чтобы копить старые иконы потусторонности, он подвергает парадоксальные условия нашего существования философскому анализу. Разъединив пространство, время и сознание, он смог противопоставить абсурдные границы известного имплицитному, философски возможному, возвращению во времени и, углубляя свой анализ, отыскал пути в неизвестное, намного более доступные рациональному воображению, чем те, к которым можно было долететь на крыльях ангелов.
Что же послужило стимулом для внезапного рывка, совершенного набоковским искусством в конце 1925 года? Удивительно, но внутренние изменения в его творчестве, возможно, суть отражение важных внешних изменений, произошедших в его жизни: в тот год он женился. В конце своей литературной карьеры он написал роман «Смотри на арлекинов!», где намеренно вывернул наизнанку все, что он с благодарностью сказал о Вере в автобиографических книгах, для того лишь, чтобы отдать ей должное, – непрямо, более интимно и гораздо более щедро. Вадим Вадимыч Н., повествователь и главный герой «Арлекинов», – русско-американский писатель, чье имя, карьера и творчество представляют собой явную параллель его творцу. Набоков трижды женит своего героя, причем все три его жены – это негативные образы Веры, и только затем он вводит в жизнь Вадима еще одну женщину, которую называет лишь местоимением «Ты» (You) – точно так же, как Веру в «Других берегах». Прежде чем Вадим Вадимыч делает ей предложение, он признается ей, как и трем ее предшественницам, в том, что ему, возможно, грозит полное безумие. В реальной жизни он может легко двигаться в одном направлении, а потом, повернувшись кругом, направиться в противоположную сторону, в воображении же он этого сделать не в состоянии. В этом он почему-то усматривает симптом опасного расстройства ума, его очень шаткого равновесия. В отличие от других избранниц, которые ничего не понимают в его исповеди, но тем не менее принимают его предложение, «Ты» разрешает эту проблему. Он абсолютно вменяем, наставляет она его, он лишь путает обратимое пространство с необратимым временем: когда он представляет себя идущим по улице, его богатое воображение насыщает этот процесс определенными событиями, и он не способен повернуть в противоположном направлении не в нейтральном пространстве, но в аккумулированном времени.
На этом книга заканчивается – Вадиму предстоит скоро жениться на «Ты», и после долгих лет несчастливых браков и впустую растраченной жизни он наконец спасен, ибо в его жизнь входит женщина, которая, безусловно, должна, по замыслу автора, напоминать Веру Набокову. Поскольку сам Набоков именно в первые месяцы после свадьбы начал вновь и вновь возвращаться к противоречию между пространством и временем и поскольку героине романа «Смотри на арлекинов!», созданной по образу и подобию Веры, удается разделить пространство и время и тем самым излечить рассказчика от его страхов, у нас есть основания предполагать, что Вера Набокова подобным же образом оказала воздействие на воображение мужа. Не предположила ли она, что сознание, проходя через смерть, может совершить тот самый поворот кругом, который бы никогда не позволила сделать жизнь, и пройти назад через мир прошлого? Возможно. Мы этого никогда не узнаем26.
VIIIВ декабре 1925 года Набоков с нетерпением ждал приезда Елены Ивановны из Праги и собирался прочесть ей свой роман. В Берлине она остановилась в комнате сына, который на эти дни переехал к Вере. Тем временем из Лейпцига возвратилась двоюродная сестра Веры, Анна Фейгина. Она хотела научиться печатать, и, как только освоила машинку, Набоков доверил ей перепечатать для типографии беловик «Машеньки», который был написан от руки в двух тетрадях27.
Незадолго до Рождества Владимир и Вера Набоковы повезли Сергея Каштана и еще одного ученика кататься на лыжах в Круммхюбель, в горы Рейзенбирге, отделяющие Германию (ныне Польшу) от Чехословакии. Отправиться сюда на каникулы захотел сам Каплан. Хотя снег выпал лишь в последний день, они хорошо провели время. Пейзаж вдохновил Набокова на стихотворение, в котором он воображает, как, прыгнув на лыжах с трамплина, он долетает до России: переход через закрытую границу для него столь же рискованное и захватывающее дух предприятие, как преодоление земного притяжения28. Земное притяжение беззлобно отомстило ему. Когда наконец выпал снег, Вера и Владимир на лыжах позировали перед фотоаппаратом: Владимир стоял в небрежной позе, Вера – опершись на палки, словно вот-вот сорвется с места. Как только фотограф щелкнул, Вера упала на бок, а ее муж вспомнил этот эпизод в романе «Король, дама, валет»29[93]93
В переработанной английской версии романа имя фотографа – Mr Vivian Badlook (букв Вивиан-Дурной-на-Вид), анаграмма Владимира Набокова.
[Закрыть].
По возвращении в Берлин 3 января 1926 года Набоков отправился в «Синюю птицу», где на Рождество состоялась премьера пятой по счету программы. Он обнаружил, что скетч «Китайская ширма», который он написал вместе с Лукашем, не удался – невозможно было расслышать ни слова30.
Он зашел также к Гессену, Татаринову и Ландау в новое помещение редакции «Руля». Поскольку финансовое положение газеты было теперь весьма неопределенным, империя Ульштейна смотрела на нее как на колонию, которую вряд ли стоит сохранять. «Руль» разошелся с Ульштейном дружески, получив пятьдесят тысяч марок компенсации и независимость, и перебрался из просторного Ульштейнхауса в три тесные шумные комнаты на Циммерштрассе, 7–8. Почти все оставшееся время ее существования, весьма шаткого, газету субсидировал из собственного кармана управляющий делами Август Каминка31.
Набоков знал всех сотрудников «Руля». Каминка был ближайшим другом Владимира Дмитриевича по редакции «Руля» и его предшественницы – газеты «Речь» и не оставлял своим вниманием жену и детей своего старого товарища. Он оплатил по крайней мере одну из поездок Елены Ивановны к сыну в Берлин. После отъезда Ивана Лукаша в Ригу в 1925 году младший сын Каминки, Михаил, стал ближайшим другом Набокова, пока в мае 1931 года тоже не уехал из Германии во Францию32. Хотя Набоков и Михаил Каминка были сверстниками и оба учились в Тенишевском училище, в юности у них были разные интересы и вкусы – Михаил увлекался скорее агрономией, чем литературой, и, несмотря на то что их отцы дружили, они почти не встречались. Михаил успел уже получить диплом агронома в Берлине, когда они обнаружили, что их сближает любовь к теннису и умение просто радоваться жизни.
Набоков хорошо знал также сестру Михаила, Елену, и ее мужа Николая Яковлева, который время от времени печатался в «Руле», был образованным почитателем русской литературы и возглавлял русскую гимназию в Берлине, где в свое время учились Ольга и Елена Набоковы. Владимир иногда читал свои работы Каминкам и Яковлевым, но отказывался выслушивать их комплименты или разбор прочитанного. Он обожал разговаривать с Яковлевым о литературе и этимологии и был счастлив получить от друга список фамилий угасших русских аристократических родов, которые могли ему пригодиться для вымышленных персонажей: Барбашин, Чердынцев, Качурин, Ревшин, Синеусов – все они появятся позже в его романах, пьесах, рассказах и стихах33.
Кроме того, Набоков стал чаще видеться с Георгием Гессеном, сыном своего друга, редактора «Руля» Иосифа Гессена, – вначале на теннисной площадке и воскресных вечерах у Августа Каминки. Гессен, который был на три года младше Набокова, станет в зрелости одним из самых близких его друзей. Невысокий, некрасивый, в круглых очках в металлической оправе, он был заядлым спортсменом (боксером и теннисистом), шахматистом и донжуаном. Некоторое время он учился на инженера в Инженерном институте, но, разочаровавшись в этой специальности, занялся историей, потом бросил и ее. Менять курс – вот в чем была его подлинная специальность. В конце 1920-х годов он писал для «Руля» о новостях кино и брал у Веры Набоковой уроки английского, а в 1930-х начал сам преподавать английский и иногда подрабатывать переводами, пока в 1940-е годы не стал учеником шлифовальщика бриллиантов в Нью-Йорке и переводчиком-синхронистом в ООН34.
Фактическим преемником Владимира Дмитриевича как автора передовых статей в «Руле» стал философ Григорий Ландау, чей ум Набоков глубоко уважал. Еще одним сотрудником «Руля», которому пришлось сменить много занятий, был Савелий Шерман (псевдоним А.А. Савельев), инженер до революции, офицер Белой армии в Крыму, критик – в эмиграции. Набокову нравился этот блестящий, независимо мыслящий человек, который так никогда и не оправдал возлагавшихся на него надежд, но, по крайней мере, написал несколько наиболее глубоких из ранних критических статей о Сирине35.
Самым известным из первых рецензентов Сирина был Юлий Айхенвальд, который стал видным критиком еще до революции, главным образом благодаря неоднократно переиздававшимся «Силуэтам русских писателей» в трех книгах. В 1910-е годы он вел еженедельный литературный отдел в «Речи», а после высылки в 1922 году из Москвы и вплоть до самой смерти – в «Руле». Мягкий, смелый и добрый человек, он принадлежал к тем редким критикам, в которых восхищает способность словно бы изнутри почувствовать неповторимые извивы писательского интеллекта. Он был известен тем, что сочетал непредвзятость с благожелательностью и смелостью суждений. Он бережно относился к начинающим или слабым писателям, если обнаруживал у них хоть какой-то проблеск таланта, но беспощадно сокрушал такие раздутые авторитеты, как Максим Горький; правда, иногда он оставался безразличен к некоторым новым литературным веяниям, например к Брюсову, к Цветаевой. В эмиграции он неустанно писал рецензии, регулярно публиковал свои литературные заметки, читал на немецком и русском языках бесконечные лекции на любую тему, касающуюся вопросов русской или западной литературы и философии. Они близко подружились с Набоковым36.
Эту галерею завершают еще два портрета. Владимир Татаринов, корреспондент «Руля», который часто писал по вопросам науки и техники и изредка публиковал рассказы. Его жена Раиса была намного более сильной личностью. Одна из первых женщин в России, изучавшая право, она закончила свое юридическое образование в Сорбонне в 1900-е годы. Теперь она работала во французском посольстве в Берлине. Позднее под именем Раисы Тарр она станет хорошо известна во французских литературных кругах, и ее близким другом будет Эжен Ионеско. Широко эрудированная, общительная, гостеприимная, она обладала способностью объединять русскую интеллигенцию – людей разных взглядов и вкусов37.
XВ конце 1925 года Раиса Татаринова и Юлий Айхенвальд основали неофициальный литературный кружок: он просуществовал дольше всех других объединений, в которых когда-либо участвовал Владимир Сирин, и гораздо сильнее прочих втянул его в свою орбиту. Он начинался скромно, но вскоре стал наращивать темп, который сохранил вплоть до 1933 года, когда с приходом Гитлера к власти еще одна волна русских эмигрантов устремилась прочь из Германии. К тому времени состоялось уже сто восемьдесят заседаний кружка – в среднем по два в месяц. Члены его собирались на квартирах или в небольших кафе, чтобы побеседовать на литературные, философские, политические и научные темы или послушать поэтов и писателей, читавших свои новые произведения, после чего, за чаем, обсуждали прочитанное38. Раиса Татаринова и Юлий Айхенвальд уже много лет следили за работами Сирина и давно поняли, что перед ними отнюдь не очередной юный стихоплет. К моменту образования кружка уже не оставалось никакого сомнения в том, что Сирин – самый выдающийся литературный талант русского Берлина. Набоков активно участвовал в работе кружка – он не только читал свои стихи и прозу, но и готовил выступления о Пушкине, Гоголе, Блоке, об ужасах советской литературы, которую он однажды откровенно разгромил, а однажды иронически похвалил, о Фрейде, о Конраде, об ощущениях и о «человеке и вещи»39.
Тема его первого выступления была самая неожиданная. Посмотрев бой между «баскским лесорубом» Паолино Ушкудуном, чемпионом Европы в тяжелом весе 1926–1929 годов, и местным любимцем Гансом Брайтенштретером, чемпионом Германии 1920–1924 и 1925–1926 годов, Набоков в декабре 1925 года выступил с докладом о красоте спорта и, в частности, об искусстве бокса. Радость от игры нашими мускулами, заявил он, несомненно, напоминает тот постоянный восторг, который должен испытывать дивный жонглер планет. Спустившись на землю, он описывает боксеров, которых он видел, приятное ощущение, которое испытываешь от сокрушительного удара в челюсть, бодрость мышц и духа, ощутимую в толпе зрителей, наблюдающих за хорошим поединком: «И это играющее чувство, пожалуй, важнее и чище многих так называемых „возвышенных наслаждений“»40.
23 января 1926 года Сирин прочел «Машеньку» от начала до конца на собрании кружка. Чтение продолжалось три часа с одним перерывом и имело колоссальный успех. «У нас появился новый Тургенев», – воскликнул Айхенвальд и стал уговаривать Сирина послать роман Бунину для публикации в «Современных записках»[94]94
На самом деле «Машенька» была напечатана отдельной книгой до выхода очередного номера «Современных записок», и Сирин послал Бунину оливкового цвета томик с надписью: «Глубокоуважаемый и дорогой Иван Алексеевич, мне и радостно и страшно посылать Вам мою первую книгу. Не судите меня слишком строго, прошу Вас Всей душой Ваш, В. Набоков».
[Закрыть]. Айхенвальд признался, что он вырезал все попадавшиеся ему сиринские публикации и у него уже скопилась «целая кипа» вырезок. Чтение, успех которого даже несколько смутил автора, принесло ему еще и неожиданную радость, с литературой не связанную. Один из слушателей, профессор Макаров, который всего пять месяцев назад побывал в районе Рождествено, сразу узнал его в воспоминаниях Ганина, несмотря даже на то, что в романе село названо Воскресенским. Он смог сообщить Набокову, что в Выре теперь школа, а в Рождествено – сиротский приют и что фамильная усыпальница в Рождественской церкви не только содержится в полном порядке, но там по-прежнему горит лампада41.
Набоков стал искать издателя для «Машеньки». Между тем он перевел несколько песен для хора донских казаков под управлением Жарова и 11–12 февраля набросал небольшой рассказ «Бритва». Парикмахер-эмигрант узнает в клиенте, которого он бреет, человека, допрашивавшего его во время Гражданской войны. В то время как парикмахер проводит лезвием по намыленной шее клиента, тот, парализованный ужасом, ожидает, когда свершится месть. Однако, покарав своего врага смертельным страхом, парикмахер отпускает его, и тот уходит прочь, обезумев от испуга и неожиданного избавления42.
14 февраля Союз русских писателей и журналистов устроил ежегодный Бал русской прессы, который был главным событием сезона для русских эмигрантов и основным источником доходов Союза, распределявшихся в течение года в качестве стипендий и субсидий среди нуждающихся членов. В тот год была выпущена специальная иллюстрированная «Хроника Бала прессы» с набоковским стихотворением «Рояль» – ныне одно из редчайших изданий набоковианы, за которым охотятся коллекционеры. На балу присутствовали послы и видные представители немецкой культуры – издатели, художники, писатели. До избрания «Королевы русской колонии 1926 года», кульминации бала, состоялось состязание в остроумии: жюри из пяти человек, включая Татаринова и Сирина, должно было определить лучший ответ на вопрос: «Что такое современная женщина?»43
XI15 февраля Сирин подписал с издательством Гессена «Слово» договор на публикацию «Машеньки», и 21 марта его первый роман увидел свет. Когда появились отклики в печати, Набоков не скрыл от матери своего удивления, что его «Машенька» так понравилась читателям44.
Первые рецензии были напечатаны 31 марта и 1 апреля 1926 года45. В романе «Дар» пресса встретила первую книгу Федора абсолютным молчанием, но 1 апреля 1926 года, в день, когда начинается действие романа, знакомый Федора, человек весьма неуравновешенный, сыграл с ним первоапрельскую шутку, уверив его в том, что вышла восторженная рецензия на его сборник. То общее, что есть между Набоковым и Федором, – как, например, эта первоапрельская рецензия, – лишь оттеняет различия между ними.
Федор – одиночка, который стоит в стороне даже от эмигрантской жизни Берлина. Набоков также представляет себя одиночкой, однако, судя по письменным свидетельствам, его жизнь в апреле 1926 года не имела ничего общего с образом жизни его персонажа. 1 апреля он пишет матери, что проведет этот вечер у Каминки, вечер 2 апреля – в Союзе писателей, а 3 апреля пойдет в кинематограф с Татариновыми. Он только что посмотрел неплохой спектакль по пьесе Островского в новом театре «Группа», основанном Юрием Офросимовым, режиссером, поэтом, театральным критиком «Руля» и хроникером театральной жизни эмиграции. Встретив Сирина на спектакле, Офросимов предложил ему написать для своего театра пьесу. Спустя неделю, подробно обсудив с ним это предложение, Набоков его принял. На представлении Островского он встретил также своего старого учителя рисования, художника Мстислава Добужинского, приехавшего в Берлин со своей выставкой, открытие которой должно было состояться в конце месяца. Посмотрев выставку, Набоков написал стихотворение в честь рисунков и картин Добужинского с видами Петербурга. В апреле он был одним из сорока участников сеанса одновременной игры, который давал в кафе «Экитабль» гроссмейстер Нимцович, основатель ультрасовременной шахматной школы. Набоков продержался с 8.00 до 12.30, но в конце концов проиграл. (Во время другого подобного сеанса – или того же самого? – он чуть было не одержал над Нимцовичем победу, но когда вдруг какой-то зритель потянулся через его плечо, сделал глупый ход, и Нимцович немедленно воспользовался ошибкой.) Неделю спустя он играл с Алехиным, ставшим вскоре чемпионом мира. 22 апреля энтомолог Николай Кардаков, знакомый Набокова, пригласил его в Институт энтомологии в Далеме (в то время пригород Берлина). Набокова очаровал богатый русский язык ученого по имени Арнольд Молтрехт, который, несколько заикаясь, но тем не менее «так чудесно, так трогательно, так романтично говорил о бабочках». «Я просто влюбился в этого старого, толстого, краснощекого ученого, – писал он, – смотрел на него, как он с потухшей сигарой в зубах небрежно-ловко перебирает бабочек, картонки, стеклянные коробки, – и думал о том, что вот он месяца два тому назад ловил огромных зеленых бабочек на Яве… На днях опять поеду, поблаженствую…» Обычно Набоков занимался по утрам плаванием с Александром Заком, днем давал уроки, а затем играл в теннис с Сергеем Капланом, который был членом теннисного клуба в Далеме, одного из лучших в Берлине. Благодаря тому что Набоков был первоклассным теннисистом, ему позволили вступить в этот клуб и играть на его кортах за символическую плату. Среди всего этого разнообразия у него находилось время еще и для радостей творчества и семейной жизни, аккуратный реестр которых он приводит на единственной странице рукописи рассказа «Иван Верных»: Набоков начал писать его 26 апреля, но когда Вера, ненадолго выходившая, вернулась в комнату, оборвал повествование и превратил рассказ в шутливое письмо к ней46.
В мае или начале июня 1926 года Набоков написал новеллу «Сказка»47. Черт в обличье дамы средних лет дает робкому Эрвину шанс осуществить свои фантазии наяву. В его распоряжении один день, в течение которого он может отобрать женщин для своего гарема, но при одном условии: число их должно быть нечетным. К вечеру в воскресенье Эрвин отобрал взглядом ровно дюжину соблазнительных женщин, и ему приходится гнаться по быстро пустеющим улицам за последней добычей – незнакомкой, которая даже со спины выглядит самой привлекательной из всех. Наконец в полночь ему удается взглянуть ей в лицо, и тут оказывается, что это самая первая из его избранниц, и, таким образом, игра проиграна[95]95
«Главная прелесть этого рассказа, – пишет Набоков Эндрю Филду (26 сентября 1966 года), – в том, что герой получил бы свой гарем, если бы он не добавил к своему списку нимфетку (№ 12), поскольку нечетное число 11 не изменилось бы на четное от прибавления к нему последней, уже выбранной раньше девушки (№ 1)».
[Закрыть]. Своей занимательностью этот рассказ – явно гофманианский, с отголосками толстовского «Много ли человеку земли нужно?» – обязан главным образом комической интерпретации повседневного и потустороннего: даме-черту надоело нынешнее обличье, ее раздражает то, что ее принято представлять в виде мужчины с рогами и хвостом, хотя она всего раз появилась в этом образе. Рассказ сочетает чистую фантастику и психологическую детализацию, форму сказки и реалистическую тему полового влечения. Особенно характерны для Набокова те мельчайшие знаки, по которым Эрвин догадывается, что сделанный им выбор учтен. Например, его взгляд останавливается на девушке с розой на отвороте жакетки, и тут же он замечает рекламу («светлоусый турок в феске и крупное слово „Да!“ – а под ним помельче: „Я курю только Розу Востока“»), словно бы этот случай был запланирован заранее, словно бы каждая деталь мира составляла часть узора, ключа к которому мы обычно лишены.