355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Брайан Бойд » Владимир Набоков: русские годы » Текст книги (страница 49)
Владимир Набоков: русские годы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:09

Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"


Автор книги: Брайан Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 59 страниц)

VII

Спустя день в Каннах появилась Ирина Гуаданини. Хотя Набоков просил ее не приезжать, она, поддавшись на уговоры матери, решила рискнуть.

Она приехала ночным поездом, отыскала их дом и пошла по направлению к пляжу. С площади Фредерик Мистраль ей видны были окна квартиры и три купальных костюма, развешанные на веревке.

Потом женская рука сняла детские и мужские купальные трусики. Ирина ждала; сердце ее часто билось. Увидев Набокова, который вел Дмитрия купаться, она кинулась к нему, быстро стуча высокими каблуками. Он отпрянул от неожиданности. Он сказал Ирине, что любит ее, но слишком многое связывает его с женой. Он попросил ее уехать, она отказалась и, когда он с Дмитрием расположился на пляже, села в отдалении. Через час Вера присоединилась к мужу и сыну. Когда вся семья пошла обедать, Ирина осталась на пляже. Позднее Набоков рассказал Вере о том, как Гуаданини их сторожила. Это была его последняя встреча с Ириной49.

В заключительной сцене «Евгения Онегина» герой, стоя на коленях, признается в любви Татьяне, но она отвергает его:

 
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана; Я
 буду век ему верна.
 

Размышляя о том, какой предстает Татьяна в финальной сцене, Набоков, вопреки обыкновению, обсуждает вопросы, связанные с характером и поведением героев:

Татьяна, как бы то ни было, стала гораздо лучше по сравнению с той романтической девочкой, которая (в третьей главе) пьет яд эротических желаний и тайком посылает любовное письмо молодому человеку, хотя она видела его только один раз… Недавно обретенные ею изысканная простота, зрелое спокойствие и бескомпромиссная твердость сполна компенсируют в моральном смысле утраченную ею наивность50.

Выслушав Татьяну, Евгений поднимается с колен и стоит, как «громом поражен»: в этот момент Пушкин неожиданно покидает своего героя и заканчивает поэму. Для Набокова вся эта сцена была одним из величайших мгновений в литературе. В конце «Дара» он оставляет Федора и Зину на пороге их совместной жизни и завершает книгу онегинской строфой: «Прощай же, книга! Для видений – отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, – но удаляется поэт». В предисловии к английскому переводу «Дара», который Джулиан Мойнахан назвал «великой свадебной песней»51, Набоков писал: «Интересно, как далеко последует воображение читателя за молодыми возлюбленными после того, как их оставил автор?» Намек на то, чего именно он ждал от нашего воображения, можно увидеть в его более позднем замечании, что Федору «ниспослана верная любовь»52.

К сентябрю 1937 года Набоков уже набросал третью и пятую главы «Дара», но в окончательной форме они еще не были написаны. Любопытно, что Набоков завершит работу, где он отдает дань верности, намекая на пушкинскую Татьяну, почти сразу после того, как он, проявив ту же твердость духа, что и Татьяна, изгнал из своей жизни Ирину Гуаданини.

Отметим, правда, и одно существенное различие. Когда Онегин приходит к Татьяне, она в слезах перечитывает – и не в первый раз – его письмо. Татьяна, как намекает Пушкин, понимает, что должна отвергнуть Онегина, но будет по-прежнему его любить. Решение же, принятое Набоковым, было совершенно однозначным. Он отослал Ирине ее письма к нему и попросил вернуть письма, которые он писал ей: в них столько надуманного, что их не стоит хранить. Она сохранила у себя все старые письма, а уничтожила только самое последнее. Когда пришло еще одно, на этот раз заказное письмо, она отказалась даже расписаться в его получении53.

Набоков решительно разорвал с прошлым, и они с Верой вскоре восстановили свои отношения. Впереди их ждали сорок лет безмятежного семейного счастья. Тем, кто близко наблюдал Веру и Владимира Набоковых, они казались молодыми возлюбленными и в шестьдесят, и в семьдесят.

VIII

Жара оказалась благотворной для Набокова, и на Лазурном берегу он работал как никогда много. Завершив вторую главу «Дара», он тут же, без перерыва, перешел к третьей.

Однажды в сентябре, когда Набоков сидел с сыном на пляже, к ним подбежала Вера, размахивая телеграммой: «Мы разбогатели! Мы разбогатели!» Американское издательство «Боббз-Меррилл» было готово купить права на издание «Камеры обскуры» в Америке и предлагало выплатить аванс в 600 долларов. К концу сентября Набоков подписал договор, по которому обязался представить текст романа к 1 января. Тогда же он заключил договор с нью-йоркским литературным агентом Алтаграцией де Жаннелли, дававший ей исключительное право представлять его интересы. «Боббз-Меррилл» обещало выплатить половину аванса в течение трех месяцев, а остальное – по представлении рукописи54. Поскольку Набокову очень нужны были деньги, а до сдачи рукописи «Дара» в «Современные записки» оставалось еще несколько месяцев, он немедленно принялся переписывать «Камеру обскуру», чтобы она больше понравилась ему самому, Америке и Голливуду.

Он не воспользовался переводом Уинифред Рой, сделанным в 1935 году, а начал все заново. Он перебрал несколько новых, более прозрачных, названий романа: «Blind Man's Buff» («Игра в жмурки»), «Coloured Ghost» («Цветной призрак»), «The Magic Lantern» («Волшебный фонарь»). Имея в виду образ мотылька и свечи, он придумал также «The Clumsy Moth» («Неловкий мотылек») и «The Blind Moth» («Слепой мотылек») и наконец остановился на «Laughter in the Dark» («Смех в темноте»). Он изменил имена персонажей, устранив их немецкую специфику55. Он написал новое начало, где подчеркнул кинематографическую банальность сюжета, словно бы завлекая непонятливого продюсера. Теперь поводом для знакомства героя со злодеем служат не комические картинки злодея, а идея создать мультфильмы из шедевров старых мастеров, словно бы для того, чтобы сразу же ввести в роман тему кино и тем вдохновить понятливого режиссера. Он улучшил сюжетный механизм, приводящий к встрече героя со злодеем, и изменил обстоятельства, благодаря которым герой узнает о том, что он стал жертвой козней злодея и героини. Переработка привела и к некоторым потерям – картинки, изображающие морскую свинку Чипи, блестящая пародия на Пруста, – но приобретений было гораздо больше.

IX

В середине октября в воздухе запахло осенью, и Набоковы переехали в Ментону, защищенную с севера скалистыми утесами, оберегавшими лето. Они сняли комнаты в пансионе «Лез Эсперид» (сейчас «Ле Шантемерль») на рю Партонё, 11, – в настоящее время это самый центр Ментоны, застроенный в XVIII–XIX веках, когда разросся старый город. Оранжевая, пальмовая, синяя Ментона понравилась Набоковым гораздо больше, чем Канны. Они купались и загорали на пляже «дез Саблет» или наблюдали, как Дмитрий собирал на берегу осколки глиняной посуды, круглую розовую гальку и обточенные волной бутылочные стеклышки. Иногда приезжали друзья: Фондаминский, Николай и Наталия Набоковы с сыном Иваном, Малевские-Малевичи, Анна Фейгина, Никита Романов с женой. Всей семьей Набоковы совершали прогулки в долины Горбио и Борриго, на плато Сан-Мишель, в Гарёван. Кудрявый Дмитрий резво взбирался на горы и умолял родителей перейти через границу в Италию. Они действительно нелегально пересекли границу – захватывающе приятный опыт для обладателей нансеновских паспортов56.

С прежним пылом Набоков продолжал работать ежедневно с семи утра до десяти, потом проводил два часа на пляже до полуденного залпа пушки, снова садился за письменный стол в три часа и работал до половины двенадцатого, после чего возобновлял еженощную борьбу с жалобно воющими зимними комарами57. Наверное, он испытывал странное чувство, когда дописывал последние главы «Дара» (самого значительного из его русских произведений, прославляющего русское литературное наследие), сознавая, что после «Отчаяния», «Смеха в темноте» и английской автобиографии он скоро совсем уйдет из русского языка, чтобы стать англоязычным писателем. Он, однако, не был расположен падать духом или прощаться со своими русскими замыслами.

В начале ноября, отослав третью главу, он направил свои усилия в иное русло. Зимой 1936–1937 года Илья Фондаминский дал деньги на новое начинание в Париже – Русский театр. Скоро должен был начаться сезон, и Фондаминский призывал писателей сочинять для него пьесы. В ответ на его призыв Набоков уже несколько месяцев обдумывал одну идею. В середине ноября он приступил к своей первой за десять лет пьесе – «Событие» (см. гл. 21). Четыре недели спустя все три акта были закончены, в Париже начались репетиции, премьера была назначена на февраль58.

Дописав «Событие», Набоков сразу принялся за последнюю и лучшую главу «Дара», представляющую собой блестящий сплав всех причудливо-разнообразных тем романа. После пяти лет исследовательской и творческой работы, после перерывов, во время которых были написаны один роман, одна пьеса, одиннадцать рассказов и небольшая автобиография и сделаны два перевода, – в январе 1938 года он закончил «Дар».

ГЛАВА 20
«Дар»
I

В «Улиссе» Джойс вмещает всю бьющую ключом жизнь Дублина в одну книгу. В «Даре» Набоков, словно в ответ на это, предлагает нам не только столицу, но и континент – Берлин и Евразию – в романе, который так же многолюден и переменчив, как городская улица, так же огромен и разнообразен, как самая большая часть суши1. Трогательная история любви, портрет художника в молодости, скрупулезный реестр социальной среды, яркий рассказ о воображаемых путешествиях, исследование судьбы, напряженный диалог со всей литературной традицией, оригинальный анализ отношений между искусством и жизнью, пол книжной полки биографий, ностальгических, панегирических, трагических и полемических, – все это и еще многое другое и есть «Дар».

Основная фабула романа охватывает три года (1926–1929)2 из жизни Федора Годунова-Чердынцева, молодого эмигранта в Берлине: быстрый рост его литературного дара от почти никем не замеченной книжки изящных ностальгических стихов к яркой, жестоко-непочтительной биографии почтенного исторического лица и, наконец, к самой идее создания «Дара». Постепенно мы начинаем понимать, что книга с самой первой ее страницы – это также и дань благодарности Федора судьбе, подарившей ему встречу с Зиной Мерц, его будущей женой.

Мало найдется романов, в которых сознание главного героя было бы объектом столь пристального внимания, как в «Даре». Однако вокруг Федора вращается множество других персонажей – героев своих собственных полноценных сюжетов из разных времен и мест (сибирские ссыльные, тибетские ламы, русские староверы с берегов Лоб-Нор), петербуржцы, эмигранты, немцы, исторические лица, маски, за которыми скрываются реальные прототипы, персонажи, вымышленные автором или его героем, второстепенные, вспомогательные, чисто периферийные, – одним даруется жизнь всего в двух-трех строках, другим посвящены сотни страниц. В одной из глав Федор рассказывает историю жизни своего знаменитого отца, натуралиста, который, по всей вероятности, погиб десять лет назад во время последней своей экспедиции в Среднюю Азию. Другую целиком составляет написанная Федором скандально-неуважительная биография Н.Г. Чернышевского. В рассказ о собственной жизни Федор вплетает историю Яши Чернышевского (однофамильца писателя), тоже молодого эмигранта, которого Федор даже никогда не встречал и который покончил с собой, после чего его отец, друг Федора, Александр Яковлевич Чернышевский, сходит с ума.

II

При всей своей разноплановости «Дар» вначале представляется таким же затянутым и расплывчатым, каким казался своим первым читателям «Улисс». Набоков намеренно усугубляет это впечатление. Вот как он начинает свой роман:

Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192… года (иностранный критик заметил как-то, что хотя многие романы, все немецкие например, начинаются с даты, только русские авторы – в силу оригинальной честности нашей литературы – не договаривают единиц), у дома номер семь по Танненбергской улице, в западной части Берлина, остановился мебельный фургон, очень длинный и очень желтый, запряженный желтым же трактором с гипертрофией задних колес и более чем откровенной анатомией. На лбу у фургона виднелась звезда вентилятора, а по всему его боку шло название перевозчичьей фирмы синими аршинными литерами, каждая из коих (включая и квадратную точку) была слева оттенена черной краской: недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение.

Сбивчивое и непоследовательное, первое предложение служит прообразом всего грандиозного романа. Указание часа и дня, по идее, должно бы предварять некое важное событие, но прежде, чем мы успеваем дойти до объекта или действия, нам преграждает дорогу баррикада скобок. Правда, ради авторских отступлений стоит пойти в обход. Многоплановое сознание Федора, ясное и одновременно лабиринтоподобное, всегда готовое на игру и неизменно серьезное, обогащает мир, воспринимаемый им до чрезвычайности остро. Объявляя себя торговцем шарлатанским снадобьем «реализма», он сам же дает понять, что он невысокого мнения об этом товаре. За иронией скрывается его преданность идеалам правды русской литературы: но только истинной правды, а не подделкам реализма. За банальным приемом маляра, оттенившего краской буквы на боку фургона, он видит «недобросовестную попытку пролезть в следующее по классу измерение»; противопоставляя ей свою собственную, «добросовестную» попытку сделать то же самое, Набоков продолжает:

Тут же перед домом (в котором я сам буду жить), явно выйдя навстречу своей мебели (а у меня в чемодане больше черновиков, чем белья), стояли две особы. Мужчина, облаченный в зелено-бурое войлочное пальто, слегка оживляемое ветром, был высокий, густобровый старик с сединой в бороде и усах, переходящей в рыжеватость около рта, в котором он бесчувственно держал холодный, полуоблетевший сигарный окурок. Женщина, коренастая и немолодая, с кривыми ногами и довольно красивым лжекитайским лицом, одета была в каракулевый жакет; ветер, обогнув ее, пахнул неплохими, но затхловатыми духами. Оба, неподвижно и пристально, с таким вниманием, точно их собирались обвесить, наблюдали за тем, как трое красновыйных молодцов в синих фартуках одолевали их обстановку.

«Вот так бы по старинке начать когда-нибудь толстую штуку», – подумалось мельком с беспечной иронией…

Будь «Дар» по старинке написанной «штукой», ни один герой книги, конечно, не смог бы вот так запросто из нее выйти; разные люди, въезжающие в один и тот же дом на первой странице, несомненно, оказались бы персонажами одного и того же сюжета, а столь дотошное описание мужчины и женщины, которые наблюдают за разгрузкой мебели, означало бы, что им будет отведена в повествовании важная роль. На самом деле Федор так никогда с ними и не познакомится, а его переезд ни к чему не приведет: начало романа – это первоапрельская шутка, которую автор сыграл с читателями.

Откровенная иррелевантность начала книги предвосхищает принципы ее построения. Несмотря на тонкую наблюдательность Федора и его акробатическое воображение, несмотря на всевозможные великолепные неожиданности – словесные, изобразительные, психологические, философские, – роман вполне может вначале озадачить читателей кажущейся бесцельностью.

Например, хотя книга в целом – это история любви, Зина впервые появляется в ней, чтобы положить конец унылому одиночеству Федора, ровно в середине романа, через двести страниц после его начала.

Как же тогда историей любви становится весь «Дар»? Ответ на этот вопрос можно найти за три страницы до конца книги, когда Федор рассказывает Зине свой план автобиографического романа, в котором он хочет показать, как судьба не раз пыталась их свести. Первая глава «Дара» начинается с первой такой попытки, ибо судьба вселяет Федора в один дом с Маргаритой Лоренц – женщиной со лжекитайским лицом, – у которой Зина брала когда-то уроки рисования и которую она иногда навещает. Однако один из ближайших друзей Лоренцев так сильно раздражает Федора, что он станет их избегать, «так что все это громоздкое построение пошло к черту, судьба осталась с мебельным фургоном на руках, затраты не окупились». Заканчивается первая глава литературным вечером, на котором адвокат Чарский предлагает Федору помочь одной барышне с переводом каких-то документов на немецкий язык. Хотя Федору нужны деньги, он отказывается от работы, потому что Чарский ему неприятен, – и лишь позднее он узнает, что той самой незнакомой барышней была Зина. «Тогда-то наконец, после этой неудачи, судьба решила бить наверняка, т. е. прямо вселить меня в квартиру, где ты живешь», – событие, отграничивающее первые две главы – когда Федор живет на Танненбергской улице, 7, от трех последних – когда он поселяется на Агамемнонштрассе, 15. (Даже этот тактический ход чуть было не закончился провалом, поскольку Зины не было дома, когда ее малосимпатичный отчим демонстрировал Федору квартиру, и лишь подсунутое судьбой и замеченное Федором голубоватое бальное платье – как потом выяснится, его оставила даже не Зина, а ее кузина – побуждает его снять комнату.) Наконец в середине романа Федор и Зина встречаются, и ее горячий интерес к его поэзии довершает дело. В конце романа, когда их любовная история близится к кульминации, Федору открывается в прошлом некий повторяющийся узор, указывающий на настойчивую работу судьбы[144]144
  Тема, взятая Набоковым из собственной жизни см. выше, с. 250–251. О связях Набокова с Федором см. ниже.


[Закрыть]
.

Внезапно все, что казалось бесцельным в начале романа, наполняется смыслом, и его нервную систему электризует заряд удовольствия, который передается и читателю. Первоапрельская шутка возвращается, но теперь уже она радует своей осмысленностью, поскольку сама беспричинность появления Лоренцев в романе становится ключом. За всем, что представлялось бесцельным, обнаруживается тонкая, скрытая цель, причем цель двойная – одновременно и план судьбы, и благодарение за дарованную Федору любовь. Как кажется, роман намекает на то, что за раздражающей суматохой жизни таится некая необъяснимая благожелательность.

III

Неожиданный переход от неудовлетворенности жизнью к восторгу перед ее щедростью – такова модель «Дара». За каждую неудачу Федора жизнь – если он достаточно внимателен к ней – вознаграждает его бесплатным проездом – надо только знать, где совершить посадку. В начале романа он идет из своей новой квартиры за папиросами. Однако тех папирос, которые он курит, в табачной лавке не оказалось, и «он бы ушел безо всего, не окажись у табачника крапчатого жилета с перламутровыми пуговицами и лысины тыквенного оттенка. Да, всю жизнь я буду что-то добирать натурой в тайное возмещение постоянных переплат за товар, навязываемый мне».

Как и другие герои «Дара», Федор остро чувствует «гибельное несовершенство мира, в котором [он] все еще пребывал». Однако в последней главе романа, когда он обдумывает идею самого «Дара», ему на мгновение приходит в голову мысль, что он мог бы написать практическое руководство «Как быть счастливым?». В каком-то смысле «Дар» и есть такое руководство.

Набоков смело идет на риск, позволяя своему роману почти до самого конца прикидываться неряшливым, нескладным увальнем, потому что сама жизнь часто кажется бесформенной, мешковатой и скроенной совсем не по фигуре. Однако, несмотря на все тяготы жизни Федора – несмотря на изгнание, нищету, одиночество, необходимость переезжать с одной негостеприимной квартиры на другую или простые бытовые огорчения, вроде отсутствия привычных папирос в лавке, – он предрасположен к счастью. Мир полон ненайденных сокровищ, если воспринимать его с доверием ко всему, что он предлагает, и не уподобляться Лоренцам, всегда опасающимся, что их обсчитают.

Характерное для «Дара» особое сочетание тягучести и внезапной радости свойственно даже текстуре отдельного момента, структуре отдельного предложения. Задолго до этого романа Набоков уже выработал подвижный, стремительный стиль и научился его модулировать – достаточно вспомнить элегантную экономность «Защиты Лужина», лаконизм «Камеры обскуры», маниакальную энергию Германа в «Отчаянии». Он умел быстро рассказать любую историю, но знал также, что если жизнь человека, увиденная со стороны, раскручивается с быстротой кинопленки, то наше собственное самосознание, в каждый момент расширяющееся во всех направлениях, – это до краев заполненное пространство с почти неизменной глубиной и объемом, которое ничем не напоминает тонкую кинопленку, быстро соскальзывающую с бобины. В «Даре» Набоков – более непосредственно, чем когда-либо, – создает ощущение «себя» в настоящем, передает плотность и статичность момента. Федору требуется целая страница, чтобы дойти от табачной лавки до аптеки на углу: одно длинное предложение сменяется другим, еще более длинным и более разветвленным:

Переходя на угол в аптекарскую, он невольно повернул голову (блеснуло рикошетом с виска) и увидел – с той быстрой улыбкой, которой мы приветствуем радугу или розу, – как теперь из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад.

Он пошел дальше, направляясь к лавке, но только что виденное, – потому ли, что доставило удовольствие родственного качества, или потому, что встряхнуло, взяв врасплох (как с балки на сеновале падают дети в податливый мрак), – освободило в нем то приятное, что уже несколько дней держалось на темном дне каждой его мысли, овладевая им при малейшем толчке: вышел мой сборник; и когда он, как сейчас, ни с того ни с сего падал так, то есть вспоминал эту полусотню только что вышедших стихотворений, он в один миг мысленно пробегал всю книгу, так что в мгновенном тумане ее безумно ускоренной музыки не различить было читательского смысла мелькавших стихов, – знакомые слова проносились, крутясь в стремительной пене (кипение сменявшей на мощный бег, если привязаться к ней взглядом, как делывали мы когда-то, смотря на нее с дрожавшего моста водяной мельницы, пока мост не обращался в корабельную корму: прощай!), – и эта пена, и мелькание, и отдельно пробегавшая строка, дико блаженно кричавшая издали, звавшая, вероятно, домой, – все это вместе со сливочной белизной обложки сливалось в ощущение счастья исключительной чистоты…

В «Даре» Набоков создает для Федора особый стиль, где почти каждое длинное извилистое предложение разбухает скобками, подобно тому как змея раздувается, проглотив слишком много толстых, аппетитных мышей. Предложения растягиваются, чтобы вобрать в себя богатую добычу – своеволие и трудноуловимую красоту неисчерпаемого мира. Здесь Федор, как ему свойственно, подмечает великолепные, странные подробности окружающего мира – белый параллелепипед неба в зеркале, человеческое колебание отражающихся в нем ветвей, – или напоминание о пережитой радости, заставляющее его испытать вспышку гордости за свой литературный дар. Однако после нескольких таких периодов, несмотря на все блестящие наблюдения, стиль Федора начинает казаться все более тяжеловесным и словно буксовать на месте, как буксует и собственно роман. Мы испытываем некое беспокойство оттого, что ничего не происходит, – и это чувство часто разделяет с нами сам Федор. Однако роман задуман таким образом, что даже более жестокие разочарования оборачиваются неожиданным вознаграждением.

Вскоре после того, как Федор возвращается домой, хозяйка зовет его к телефону. Его друг, Александр Яковлевич Чернышевский, зачитывает ему отрывок из восторженной газетной рецензии на его первую книгу «Стихотворения», но обещает назвать источник, только если Федор придет к нему на литературный вечер. Весь день Федор перечитывает свой сборник стихов, посвященных далекому прошлому: он оживляет в памяти воспоминания, которыми навеяны стихи, он мысленно бродит среди пленительных образов детства и Петербурга, досадует на себя за неумение передать все то, что стоит у него перед глазами, и воображает одобрение чуткого рецензента. Сам его сборник начинается с огорчения (мяч сначала закатывается за комод, а потом, выбитый оттуда, исчезает под неприступной тахтой) и заканчивается маленьким триумфом (когда в доме переставляют мебель, повзрослевший герой обнаруживает свой мяч, «живой, невероятно милый»). Когда Федор наконец закрывает свою книгу, в голове у него вспыхивают первые строки нового стихотворения, полные благодарности за признание его труда, но тут же гаснут, не успев разгореться. После этого он приходит к Чернышевскому, и тот показывает ему на дату в сегодняшней газете – первое апреля! Восторженная рецензия оказалась всего лишь розыгрышем.

Первая глава продолжается: повествование перескакивает с одного предмета на другой. Горечь по поводу недоброй шутки, которую сыграл с Федором Александр Яковлевич, остается, но Федор вызывает в себе сочувствие к другу, стараясь проникнуть в его помутившееся сознание и вообразить, что тот среди собравшихся в комнате видит своего погибшего сына Яшу. Федор восстанавливает историю соглашения о тройном самоубийстве, завершившуюся смертью Яши, – своего рода анамнез летальной болезни. Двое юношей и девушка (а + b + с) связаны близкой дружбой, при этом «а» любит «b», «b» любит «с», а «с» влюблена в «а»; таким образом, в тесном дружеском круге устанавливаются отношения, которые Яша назвал в своем дневнике «треугольником трагедии». Постепенно ими овладевает мысль о тройном самоубийстве. Они должны исчезнуть, «дабы восстановился – уже в неземном плане – некий идеальный и непорочный круг». Яша выполняет условия соглашения и убивает себя, но двое его друзей нарушают договор, решив, что какое бы счастье ни ждало их по ту сторону гроба, его нельзя завоевать силой оружия.

Набоков рассказывает трагическую историю Яши очень быстро – целая драма на нескольких страницах. Но эта быстрота лишь подчеркивает то, как мало мы узнали о жизни самого Федора: прочитав пятьдесят насыщенных подробностями страниц, мы оставили позади лишь несколько часов одного небогатого событиями дня из его жизни.

Федор возвращается домой от Чернышевских в тяжелом настроении: он не может забыть жестокой шутки, его мучает какая-то недодуманная мысль, которую он никак не может вспомнить, и страшит неизбежная бессонная ночь на новом месте. Тут он обнаруживает, что забыл ключи от квартиры, которая сразу же представляется ему гораздо более желанной, чем минуту назад. Он бродит по улице, не зная, что ему делать, как вдруг колебание фонаря «что-то столкнуло с края души, где это что-то покоилось, и уже не прежним отдаленным призывом, а полным близким рокотом прокатилось „Благодарю тебя, отчизна…“, и тотчас, обратной волной: „за злую даль благодарю…“. И снова полетело за ответом: „…тобой не признан…“». Поэтические строки начали складываться у него в голове, и тут дверь его дома неожиданно открылась, выпуская кого-то, он кинулся к себе и первую ночь на новом месте провел в блаженной лихорадке, сочиняя свое стихотворение.

Стихи, которые Федор не мог поймать в волнах радости, выбрасывает на берег пережитое им разочарование, которое они полностью окупили. Меньше чем одна романная глава об одном небогатом событиями дне из жизни героя дает, как теперь становится понятно, гораздо лучшее представление о нем как о писателе, чем многие законченные портреты художников: Набоков показал нам, как действует сознание Федора, преобразующее окружающий мир, показал его профессиональную гордость и его профессиональное разочарование, представил многочисленные образцы его первого литературного труда и размышления о его источниках и его недостатках и, наконец, весь процесс создания нового произведения – от неуверенного начала до стремительного порыва к завершению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю