Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 59 страниц)
Когда в десятых числах января 1920 года Владимир возвратился в Кембридж, с ним приехал и Сергей, который не смог прижиться в Оксфорде и теперь поступил в Крайст-колледж (предыдущий семестр ему засчитали). Вместе с Калашниковым Набоков поменял квартиру: теперь они жили в доме номер 2 по Тринити-Лэйн – узкой улице между грязной кирпичной стеной Большого двора и такой же глухой стеной Гонвилл-энд-Киз-колледжа. Восточный фасад здания был винной лавкой и имел номер 38 по Тринити-стрит – оживленной торговой улице, где чаще можно было увидеть студентов, чем горожан. Здесь располагались книжные лавки, велосипедные магазины, а в доме номер 35 – ванное заведение Alma Mater, парикмахерская и зал для бритья. Хозяевам, сдающим квартиры студентам, требовалось предварительно получить одобрение университетского начальства; миссис Элис Ньюман, сдававшая в доме номер 2 на Тринити-Лэйн квартиры по 23, 20, 12 и 11 с половиной шиллингов, а в придачу к ним – ветхую, расстроенную пианолу, на которой счастливым жильцам позволялось играть ежедневно, кроме воскресенья, разумеется, удовлетворяла всем требованиям. Но в глазах Набокова его «апартаменты» представляли собой полный контраст с той нарядностью и сказочной роскошью, с которой с детства ассоциировалось для него все английское. Реклама туалетного мыла «Перз» не предупреждала, что ему придется брести холодным утром по Тринити-Лэйн к ванному заведению31.
Когда Набоков учился на первом курсе, он познакомил Еву Любржинскую со своим товарищем по Тринити Робертом Латьенсом, сыном архитектора Эдвина Латьенса, пописывавшим стихи (сборник которых вышел позднее в том же году)32. В декабре 1920 года Ева станет миссис Латьенс, но, хотя Набоков сам едва не женился на ней, он не испытал ничего, кроме облегчения, когда она испарилась из его жизни. У него было одновременно несколько любовных связей с местными красавицами – дочерью хозяина лавки, некоей Эвелайн, какой-то Мириам, а также «Маргарет-Странное-Имя» – вдовой-датчанкой, муж которой погиб на войне33.
Иногда он находил и другие выходы своей энергии. На турнире по боксу, проходившем на Хлебной бирже в конце февраля, он дошел до полуфинала, где его послал в нокаут один из товарищей по зоологической группе – вовсе не сын раджи, как Набоков утверждал позднее, а цейлонец Пол Лейрис. Он мощным ударом серьезно повредил Владимиру носовой хрящ, после чего правая ноздря навсегда осталась деформированной34.
Не столь бесславными были его выступления за футбольную команду Тринити-колледжа, в которых он, по его собственной оценке, показал себя «неровным, но весьма артистичным голкипером». Набоков (товарищи по команде называли его «Nabokov» или изысканно «MacNab») считал, что слишком большое внимание англичан к «солидной сыгранности всей команды», их «национальный страх перед показным блеском» лишают голкипера того романтического ореола, той байронической одинокости и независимости, которую ценят в нем итальянские и испанские болельщики. И все же в набоковских описаниях футбольных матчей со сборными Сент-Джонз-колледжа и Крайст-колледжа есть какая-то трогательная притягательность. В дни, когда футбольное поле обдувал холодный восточный ветер с кембриджских болот, его вдохновляло чувство собственной отрешенности. Покуда игра велась на противоположной стороне поля, он сочинял стихи на «никому не известном наречии» и иногда выходил из поэтического транса лишь после того, как мяч влетал в сетку его ворот. По-видимому, именно в этом семестре он оставил занятия зоологией из-за того, что они препятствовали поэзии. Футбол препятствовал его работе в библиотеке – но от футбола он конечно же не отказался35.
VВ середине марта Владимир с Сергеем отправились в Лондон на пасхальные каникулы. Однако Владимир Дмитриевич, который незадолго до этого передал сыну лестный отзыв Тэффи о его стихах, все это время был в Париже на конференции кадетской партии и уже тогда планировал основать «настоящую русскую газету» в Берлине, где поселились его давние коллеги Иосиф Гессен и Август Каминка36. В Лондоне благодаря широкому кругу знакомых Константина Дмитриевича как среди русских, так и среди англичан его племянникам была обеспечена бурная светская жизнь. Вращавшаяся в тех же кругах, что и Набоковы, Люси Леон впоследствии так описывала Владимира: молодой homme du monde[68]68
Человек света (фр.)
[Закрыть] в темно-синем костюме и канареечно-желтом джемпере, красивый, «романтической внешности, немного сноб, веселый обольститель». Сергей в ее воспоминаниях – «денди, эстет, балетоман, который являлся на все Дягилевские премьеры в черной развевающейся театральной накидке, держа в руках трость с набалдашником». С Ниной Романовой, княжной императорской крови, Набоков катался в Лондоне на роликовых коньках, а позднее, в Кембридже, – на плоскодонном ялике. На одном из лондонских благотворительных балов его внимание привлекла красивая молодая женщина, продававшая воздушные шары. «Да это же Маринка!» – воскликнул Калашников. Оказалось, что Набоков с ней тоже знаком. Это была Марианна Шрейбер, которую он обожал девятилетним мальчиком в Петербурге и которая теперь, в Лондоне, танцевала в балете. Они стали любовниками и часто встречались в Лондоне или в Кембридже37.
Владимир оставался в Лондоне до дня рождения – ему исполнился 21 год – и в тот же день уехал в Кембридж, чтобы успеть к началу пасхального триместра. К этому времени он уже остановил свой выбор на французской и русской филологии. В пасхальный триместр он усердно занимался, изучая французских классиков, подробно конспектируя лекции, из которых не пропустил ни одной. Почти все курсы русского языка и литературы вел Александр Гуди, славист, который не только давал консультации по сербскому и болгарскому языкам, но и обучал студентов испанскому и новогреческому. Разумеется, преподавателей французского было гораздо больше, но среди них ни одного сколько-нибудь известного ученого. Самое главное, что дала Набокову университетская программа, – это знакомство с шедеврами средневековой литературы: он глубоко полюбил повесть «Окассен и Николетт», сочинения Кретьена де Труа, которые заняли в его сознании место рядом со «Словом о полку Игореве», восхищавшим его со школьных лет38.
Впоследствии, вспоминая свои студенческие годы, Набоков представлял себя глубоко несчастным, тоскующим по России. Он действительно тосковал и даже назвал «Ностальгией» свой новый, начатый в первый день триместра поэтический альбом39. Но о чем он забывал в своих поздних воспоминаниях, так это о том, что и тогда, как обычно, он все же чаще радовался жизни, о чем свидетельствует его письмо матери:
Стены комнатки нашей выкрашены теперь в белый цвет, и от этого она помолодела, повеселела.
У памяти моей 42° температуры: Кембридж по-весеннему тревожен, и в одном углу нашего сада пахнет так, как пахло по вечерам в двадцатых числах мая, на крайней тропинке Нового Парка – помнишь? Вчера на склоне дня мы, как бешеные, бегали по аллеям, по лугам, смеялись беспричинно и, когда я закрывал глаза, мне казалось, что я в Выре; «Выра» – какое странное слово… Я вернулся домой опьяненный воспоминаниями, с жужжанием майских жуков в голове, с ладонями, липкими от земли, с детским одуванчиком в петлице. Какая радость! Какая тоска, какая щемящая, дразнящая, невыразимая тоска. Мамочка, милая, никто ведь кроме нас с тобой не может этого понять.
Письмо не выходит, надо кончать. Я безмерно счастлив и так взволнован и печален сегодня…40
По-видимому, ощущение счастья преобладало: он играл на отменном земляном корте в теннис с Сергеем (никогда раньше братья не проводили так много времени вместе), катался на лодке по реке Кем под розовыми шатрами цветущих каштанов, дурачился вместе с Михаилом Калашниковым и князем Никитой Романовым41. Студент Крайст-колледжа, князь Никита, как и Сергей, поступил в университет на семестр позже Владимира. Набоков нашел его очаровательно робким и вместе с тем озорным, и позднее он послужил прототипом Вадима в «Подвиге»:
Он говорил скоро, отрывисто, издавая при этом всякие добавочные звуки, шипел, трубил, пищал, как дитя, которому не хватает ни мыслей, ни слов, а молчать невмоготу. Когда же он бывал смущен, то становился еще отрывистее и нелепее, производя смешанное впечатление застенчивого тихони и чудачливого ребенка. Был он, впрочем, милый, привязчивый, привлекательный человек… и отличный сквернослов… Образованием он не блистал, по-английски говорил очень смешно и симпатично, но едва понятно42.
В течение первых двух университетских лет Набоков очень ценил компанию этого веселого, наблюдательного, прямого юноши, способного и на хулиганскую выходку, и на душевную чуткость, «падкого на смешное и способного живо чувствовать». Калашников же все больше мрачнел и ожесточался, все чаще впадал в мизантропию. Впрочем, втроем они весело проводили время, и «не одному проктору знакомы наши лица… В одну буйную ночь мы сломали два хозяйских стула и облепили противоположную стену кремом ядовитых пирожных. За это приходится платить – но не дорого»43.
Когда в конце семестра наступила передышка в занятиях, Набоков напал на золотоносную поэтическую жилу: за месяц он написал семь стихотворений, которые он и шестьдесят лет спустя не постеснялся включить в сборник избранных стихов. Одно из них – «Ласточки», названное им в письме родителям «неизданным стихотворением Александра Сергеевича», в самом деле взмывает в пушкинские небеса, хотя и не на пушкинских крыльях. Он также сообщил отцу, что очень хочет немного заработать во время летних каникул, но когда он заикнулся об этом в Кембридже, то получил «самые невероятные предложения, одно из которых состояло в том, чтоб ехать на Цейлон в качестве ассистента энтомолога»44.
VIЕще раньше в том же году, когда Набоков был настроен менее прозаически, он мечтал провести лето в Соединенных Штатах, но 14 июня 1920 года, лишь только его первый учебный год в Кембридже подошел к концу, он сел в поезд и отправился в Лондон. Неделей раньше сюда возвратился и Владимир Дмитриевич, который провел месяц в Париже и Берлине, где окончательно уточнял детали своего переезда. Хотя жизнь в Берлине из-за перебоев с продуктами показалась ему мрачной, а в самой атмосфере города чувствовалось что-то враждебное, Владимир Дмитриевич понимал, что переезд туда – единственный выход для него и его семьи45.
В Лондоне они с Владимиром заговорили как-то о трудностях, которые ждут переводчика «Кола Брюньона» Ромена Роллана, стилизованного, написанного сочным раблезианским языком романа, каждое событие которого – лишь повод «для балагурья, прибауток и шуток, присказок и припевов, поговорок и заговоров. То – Везувий слов, извержение старофранцузского лексикона <…> непрерывная игра ритмическими фигурами, ассонансами и внутренними рифмами, цепи аллитераций, ряды синонимов». Набоков заключил с отцом пари, что он сможет перевести книгу на русский, сохранив ритм и рифмы оригинала. Он не был высокого мнения о Роллане как о писателе, и в этой работе его привлекала лишь сама сложность задачи, возможность испытать себя46. Для создания соответствующей исторической атмосферы романа, действие которого происходит меньше чем на полпути от средневековья к современности, Роллан использовал архаизированный французский, и Набокову, таким образом, предстояло покопаться в словаре Даля, чтобы отыскать русские эквиваленты не менее почтенного возраста. Для студента, избравшего современные и средневековые языки своей специальностью, более полезное упражнение трудно было придумать.
В начале августа Набоковы вместе с бабушкой Марией Фердинандовной, жившей с ними в Лондоне после бегства из России, поселились в берлинском районе Грюневальд на Эгерштрассе, 1. Они сняли квартиру у вдовы Рафаила Лювенфельда, переводчика Толстого и Тургенева, которая предоставила в их распоряжение большую русскую библиотеку47. Небольшой сад и глухой переулок защищали их от грохота трамваев, проносившихся по Гогенцоллерндам всего в пятидесяти метрах от их дома.
В начале августа в Берлине вышла замуж двоюродная сестра Набокова Оня (София). Фотография, сделанная по случаю большого семейного торжества, запечатлела Владимира за шеренгой чванливых крахмальных воротничков: он стоит с гордым и отрешенным видом, щеголяя новыми бакенбардами48. В Берлин тогда лишь начинали устремляться беженцы из России. Новая волна эмиграции хлынула сюда после окончательного разгрома Белой армии в ноябре 1920 года, и, поскольку жизнь в Германии быстро дешевела, в течение следующих трех лет русское население Берлина настолько выросло, что возник процветающий город внутри города, настоящий центр эмиграции, – раздолье для русских издателей.
Этот процесс еще только начинался, когда А.И. Каминка, И.В. Гессен и В.Д. Набоков приступили к переговорам с крупнейшей издательской фирмой Ульштейна, имевшей либеральную ориентацию. В течение августа и сентября они обсуждали планы организации первого русского издательства «Слово» и русской ежедневной газеты. Вначале новую газету собирались назвать «Речь», однако один из бывших редакторов бывшей «Речи», Павел Милюков, уже сотрудничал в то время в парижской газете «Последние новости», которую вскоре стал редактировать. В сентябре Владимир Дмитриевич, все еще подыскивавший газете имя, начал склоняться к «Долгу»: это короткое, как и «Речь», название напоминало бы о верности России. Владимир предложил свой вариант, в котором проявляется его отношение к родине, – «Слеза»49.
VII4 октября 1920 года Владимир и Сергей Набоковы уехали из Берлина в Кембридж: начинался второй учебный год50. Две недели спустя Владимир писал родителям:
Мамочка, милая, – вчера я проснулся среди ночи и спросил у кого-то, не знаю у кого, – у ночи, у звезд, у Бога: неужели я никогда не вернусь, неужели все кончено, стерто, погибло?.. Мне приснились черные, глазчатые гусеницы на лозах царского чая, потом те желто-красные деревянные стулья, с резными спинками в виде конских голов, – которые, помнишь, стояли под лестницей в нашем доме «step, step, no step»[69]69
Ступенька, ступенька, ступеньки нет (англ.)
[Закрыть], и я спотыкался, и ты смеялась… – мамочка, ведь мы должны вернуться, ведь не может же быть, что все это умерло, испепелилось, – ведь с ума сойти можно от мысли такой! Я хотел бы описать каждый кустик, каждый стебелек в нашем божественном вырском парке – но не поймет этого никто… Как мы мало ценили рай наш, мамочка, – нужно ведь было перецеловать все дороги (батовскую, даймишенскую, грязенскую – и все безымянные тропинки), нужно было их острее любить, сознательнее, – исповедоваться деревьям нежным, кутаться в облака! – Вошли люди в комнату, у меня душа сразу сморщилась, писать уж больше не могу. Нет собственного угла, это просто мучительно порою51.
Набоков много играл в теннис и футбол и почти не принимался за перевод «Кола Брюньона», несмотря на договор с издательством «Слово». Прочитав в письме отчет о распорядке дня Владимира, отец укорял его: «Опасность умственного переутомления тебе как будто не угрожает, конечно, 2 часа умственного труда в день – это страшно много… 7200 секунд в день!» Аванс за перевод был уже выплачен, и Владимир Дмитриевич, то поддразнивая, то обхаживая сына, пытался убедить его в необходимости закончить работу к 1 января52.
Тщетно: Владимир веселился от души. Ночью, празднуя годовщину Порохового заговора, они с друзьями кричали во все горло, пускали ракеты и били фонари: «Городские ходили толпами. Один из них ударил меня по макушке». За какую-то подобную выходку Набоков, согласно одному из источников, был даже исключен из университета и не посещал занятий, пока Гаррисон не добился отмены приказа. Михаил Калашников и Никита Романов были идеальными сотоварищами для Набокова, готовыми и промчаться с криками по улицам, и вспомнить вместе старую Россию или пушкинскую строку. В Сент-Джонз-колледже появился еще один новичок из русских – брат Люси Леон, Алекс Понизовский. Десять лет спустя он научит азам русского языка Джеймса Джойса и очень недолго будет обручен с его дочерью Лусией. Набокову понравился Понизовский, не в последнюю очередь за присущую ему «тихую эксцентричность… Однажды, например, он, как ни в чем не бывало, проглотил содержимое пузырька с чернилами, который оказался у него под рукой, когда мы сидели у камина и беседовали»53.
Осенью этого года Герберт Уэллс печатал в «Saturday Express» свои очерки о новой России54. Пробыв там две недели[70]70
Еще раньше – в конце января – начале февраля 1914 года – Г. Уэллс побывал в России вместе с Морисом Бэрингом. В цивилизованном Петербурге его принимали англофилы-либералы, и он был приглашен на обед к Набоковым. Впоследствии Владимир Набоков вспоминал «ужасный эпизод» за обеденным столом, свидетелем которого ему, тогда четырнадцатилетнему, пришлось стать. «Переводчица Г. Уэллса Зинаида Венгерова, вскинув голову, сообщила ему „Из ваших работ мне, знаете ли, больше всего нравится „Затерянный мир““ (Lost World) [Автор „Затерянного мира“ – Артур Конан Дойл – Прим. перев.]. – „Имеется в виду война, которую марсиане проиграли“ (The war the marcians have lost), – быстро сказал отец» (SO, 104). В ту зиму Набоков с жадностью прочел книги Уэллса из библиотеки отца, и с тех пор будущий создатель Антитерры навсегда сохранил уважение к Уэллсу как мастеру приключенческого романа.
[Закрыть] с сыном Джорджем, немного знавшим русский язык, он пришел к выводу, что бедственное положение страны – результат продолжительной войны, а не политики большевиков, в которых, несмотря на примитивность их марксистской идеологии, он видел единственную надежду на установление порядка среди всеобщего хаоса и которых поэтому призывал поддерживать. Его сообщениям верили как откровению. 8 ноября в гостях у знакомого студента Набоков и Калашников встретили Джорджа Уэллса, приехавшего в Тринити-колледж на этот семестр.
По рассказам молодого Wells'a, все обстоит великолепно, и если Иван Иванович не может достать ананасов, то это исключительно вина блокады <…> Заметьте, что сии путешественники… говорят по-русски хуже, чем я – по-исландски.
Горький подарил им несколько пар розовых очков, а Шаляпин (a jolly good fellow, damn him[71]71
Славный малый, черт побери! (англ.)
[Закрыть]) угостил их моэтом. Ленин, оказывается, святой – мудрый, как Соломон, и чувствительный, как институтка из повести Чарской. Смех у него, что колокольчик. «On the whole, ye know, it's not bad at all. The workmen are really happy. It was most pathetic to see their children – cheerful little chaps – romping in the school-yards»[72]72
В целом, знаете, все не так уж плохо. Рабочие просто счастливы. А как трогательны их ребятишки, веселые сорванцы, когда они резвятся в школьных дворах. (англ.)
[Закрыть]. И так далее, и так далее <…> Мы с Калашниковым просто разозлились. Дошли до того, что обозвали социалистов мерзавцами. Кончилось тем, что Мишка вскочил и заорал, бешено сверкая глазищами: бей жидов! И смешно и грустно <…><…> Я говорю ему [Уэллсу]: «Да ведь людей-то сколько погибло, сколько душ людских искалечено, уничтожено. Красота-то вся ушла из жизни. Вишневые сады вырублены…» И сынок фабианца в ответ: «А казаки? А погромы кишиневские?» Болван55.
Слышать, как кишиневский погром вменяется в вину противникам большевизма, было, наверное, особенно неприятно Владимиру – ведь именно его отец сразу после погрома резко обрушился на царское правительство в печати, а сейчас на страницах «Новой России» критиковал Герберта Уэллса.
Как же мог сын Владимира Дмитриевича Набокова, столь решительно выступавшего против притеснения евреев, мириться с обществом Калашникова? В зрелые годы Набоков будет удивительно строго и бескомпромиссно осуждать любой намек на антисемитизм (и, кстати, откажется встретиться со своим университетским соседом по квартире), но хотя к этому времени он и будет считать, что прожил с Калашниковым под одной крышей не больше одного семестра, да и то едва его выносил, на самом деле он два года делил квартиру с «Мишкой» и часто проводил с ним время, разумеется, надеясь при этом, что тот не сядет на своего любимого, закусившего удила, конька56. Когда Калашников пытался подсунуть ему пресловутую фальшивку – «Протоколы сионских мудрецов», он просто не обращал на это внимания. Кого он не мог выносить тогда в Кембридже, так это людей, подобных Джорджу Уэллсу. Эксплуатация классовой ненависти коммунистами представлялась ему более непростительным грехом, чем что-либо другое. История довольно скоро научила его, что еще более отвратительной может быть ненависть расовая.
К ноябрю «тютор» Набокова, решив, что пора начать им руководить, заставил его «чахнуть» в знаменитой Реновской библиотеке Тринити, выкапывая какие-то сведения из пыльных фолиантов. Набоков так никогда и не узнал, где находится главная университетская библиотека и даже имеется ли в Тринити-колледже читальный зал для студентов (а он, естественно, там был) 57.
18 ноября он написал матери, что в «Trinity Magazine» напечатано его новое большое английское стихотворение «Дом» и что он чувствует себя героем. Еще раньше в том же году он успел опубликовать три других стихотворения в одном русском эмигрантском журнале, но именно газета, которая в те дни рождалась в Берлине, напечатает почти все его ранние стихотворения, пьесы, рассказы, рецензии, переводы и даже крестословицы.
Наконец газете подыскали имя – «Руль»: ее нарекли так главным образом в честь газеты «Речь», с названием которой у «Руля» совпадает и количество букв, и первая буква, что позволило подчеркнуть преемственность даже в оформлении первой страницы. Больше, чем какая-либо другая газета дореволюционной России, «Речь» старалась предоставлять свои страницы подлинной литературе, и «Руль» вскоре после своего рождения последовал ее примеру. В первом номере «Руля» от 16 ноября, который продавался на улицах Берлина с четырех часов дня 15-го, литературных публикаций еще не было58. Начало было положено в номере от 27 ноября, когда газета поместила рассказ Ивана Бунина – самого известного из писателей-эмигрантов старшего поколения – и стихотворение Владимира Набокова, которого скоро признают лучшим среди молодых. Под стихотворением стояла подпись «Cantab»[73]73
Cantab – Кембриджский университет или его студент, сокр. от латинского названия города Cantabrigia. (Прим. перев.)
[Закрыть]. Его автор, уже под другим псевдонимом, сполна утолит литературный голод газеты.
«Руль» открывался ламентациями: неожиданные новости о втором исходе из Крыма, поражение генерала Врангеля, прекращение организованного сопротивления большевистскому режиму. К 7 декабря, когда Набоков приехал из Кембриджа к родителям, русское население Берлина заметно выросло, достигнув без малого ста тысяч. Все шире становился круг читателей. 7 января 1921 года, в день русского Рождества, «Руль» напечатал три стихотворения «Влад. Сирина», а на соседней странице – его же рассказ «Нежить» – событие, о котором Набоков впоследствии никогда не вспоминал, утверждая, что начал печатать свою прозу лишь три года спустя.
В этом рассказе Набоков воображает, что его в эмиграции навестил Леший из старого вырского парка. Прежде чем добраться до него, Лешему пришлось долго скитаться по разным лесам, которые вырубали, жгли, превращали в общие могилы. Никого из его племени на Руси не осталось – ни легкого Полевого, ни Водяного, ни косматого Постена, – вся непостижимая красота Руси покинула ее. Сочетая сказочный и укоризненно-ностальгический мотивы, рассказ намечает путь, по которому впоследствии Набоков откажется идти, исследуя безвозвратно ушедшее прошлое, иную реальность.
На протяжении всех лет европейской эмиграции Набоков оставался Сириным. Он взял псевдоним, чтобы его не путали с Владимиром Дмитриевичем, часто печатавшимся в «Руле» и других эмигрантских изданиях. Набоков никогда не пытался скрыть свое подлинное имя; он мог подписываться и как Владимир Сирин, и как В.В. Сирин, и даже – во французских и английских изданиях 1930-х годов – как Сирин-Набокофф или Набокофф-Сирин[74]74
«Между прочим, в 1910-е годы существовало издательство „Сирин“, выпускавшее альманахи под тем же названием, в которых печатались так называемые „символисты“, и помню, какое острое наслаждение я испытал, когда обнаружил, роясь в 1952 году в Гарвардской библиотеке, что по ее каталогам я в возрасте десяти лет активно издавал Блока, Белого и Брюсова» (SO, 161).
[Закрыть]. Разумеется, Набоков выбрал себе именно этот псевдоним не случайно. В русском фольклоре Сирин – это мифическая райская птица. Через два года после того, как Набоков взял имя Сирин, в одном английском эссе, подписанном V. Cantaboff, он рассуждал:
Я прочел где-то, что несколько веков назад в русских лесах обитала великолепная разновидность фазана: она осталась жить в народных сказках как жар-птица, и отблески ее великолепия сохраняются в замысловатой деревянной резьбе, украшающей крыши деревенских изб. Эта чудо-птица настолько поразила воображение, что трепетание ее золотых крыл стало душой русского искусства; мистицизм трансформировал серафима в длиннохвостую птицу с рубиновыми глазами, золотыми когтями и невообразимыми крыльями; ни один народ в мире не любит так сильно павлиньи перья и флюгера.
Англичанин до кончиков пальцев, Набоков мог подписываться Cantab или Cantaboff, однако гораздо дольше он называл себя Сириным, и этот псевдоним обнаруживает и его острую тоску по России, и неожиданную связь с ярким миром русской волшебной сказки59.
Во вторую неделю января Набоков уехал из Берлина, так и не признавшись, что он перевел лишь 110 страниц «Кола Брюньона». Теперь он начал работать над переводом регулярно, чувствуя себя подлецом, если к вечеру у него не было готово четырех страниц, – как он сообщает в письме матери, подписанном «Dorian Vivalcomb». В течение великопостного, весеннего триместра его стали беспокоить по ночам сердечные перебои, и, отказавшись от двадцати турецких папирос, которые он выкуривал каждый вечер за сочинением стихов, он перешел на трубку, набивая ее трижды в день60.
В письмах родителям Набоков нередко шутил над своей музой, чей образ появится позднее в его прозе. Он сообщает, что, несмотря на занятость, они с музой часто гуляют вместе по субботам. А когда Калашников уехал на выходные дни в Лондон, он «воспользовался этим, чтобы пригласить к себе музу… угостил ее чаем с клубничным вдохновеньем, тарелкой дактилей à la crême[75]75
С кремом (фр.)
[Закрыть] и жареным амфибрахием». Разумеется, в его жизни были и менее эфирные (хотя и более эфемерные) женщины: какая-то молодая итальянка, Марианна Шрейбер и еще три русские девушки. Марианна оставила его сразу, как только узнала о существовании всех остальных61.
В одном из писем Набоков рассказывает, как однажды в начале февраля к нему в комнату вошла хозяйка, «угрюмая, красная, как кумач»: «Случилась страшная вещь, сэр… Страшная вещь… Прямо не знаю, как вам признаться…» Он подумал было, что за ним пришли полицейские или что Мишка умер по дороге на лекцию. Оказалось, что его футбольные бутсы, которые он поставил сушиться в печь, сгорели. Спустя две недели Набоков и Калашников подрались с тремя пьяными студентами, которым не понравилось, что они говорят по-русски. Страсти улеглись, и они вернулись домой. В полночь их противники залезли по стене к ним в гостиную. Последовало столкновение, однако жильцам миссис Ньюмен все же удалось избежать вмешательства университетской администрации62.
Когда в середине марта Набоков приехал в Берлин на пасхальные каникулы, перевод книги Роллана, получивший русифицированное название «Николка Персик», был завершен. После этого он уже мог не бояться за свои первые кембриджские экзамены по русскому и французскому языкам в следующем триместре. В Берлине актер Владимир Гайдаров чуть было не вызвал Набокова на дуэль за то, что он закрутил роман с его партнершей Ольгой Гзовской – в недавнем прошлом актрисой МХТ, которая станет вскоре одной из звезд берлинских киностудий. Однако, по утверждению самого Набокова, к его романтической жизни со всеми ее перипетиями Ольга Гзовская не имела никакого отношения63.