Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 59 страниц)
Отец преподал сыну и другие уроки. В школе либерально мыслящие наставники Володи Набокова не смогли внушить ему чувство социальной ответственности прежде всего потому, что он унаследовал от отца чувство ответственности личной.
По крайней мере со стороны, уверенный в себе В.Д. Набоков казался холодным, почти высокомерным. Более близкие ему люди знали, как он сочувствовал всякому нуждавшемуся в защите. Блестящий О.О. Грузенберг, выступавший защитником Владимира Дмитриевича на суде, где он обвинялся в причастности к Выборгскому воззванию, наблюдал во время процесса хладнокровие и невозмутимость своего подзащитного, не желавшего скрывать презрение к судьям, которые лишь выполняли волю властей. Но в 1913 году Грузенберг увидел этого человека с другой стороны.
В тот год Грузенберг был главным защитником Менделя Бейлиса, еврея, обвиненного в убийстве (хотя все улики достаточно ясно свидетельствовали о том, что преступление совершила шайка воров) только лишь потому, что печально известный министр юстиции Щегловитов решил разжечь антисемитские настроения, прибегнув к испытанному средству – запугиванию еврейским ритуальным убийством. Дело Бейлиса – российский аналог дела Дрейфуса – вызвало возмущение по всей России и за рубежом. Хотя «Речь» послала на процесс своих лучших журналистов и хотя в Петербурге у Владимира Дмитриевича были неотложные редакторские, партийные и комитетские дела, он, как последовательный враг антисемитизма, счел своим долгом поехать в Киев, чтобы лично присутствовать на суде в качестве репортера.
Во время слушания дела Грузенберг заметил, насколько менялся В.Д. Набоков, когда решалась не его собственная судьба, а судьба другого человека. Через несколько дней после начала судебного разбирательства Грузенберг беседовал с Владимиром Дмитриевичем и, заметив, как заострились черты его лица, с какой болью и с каким волнением смотрели его широко открытые глаза, понял, что он не одинок и что есть человек, который вместе с ним участвует в защите, ведет дело и вместе с ним страдает.
С того дня стало для меня потребностью, затяжкою крепкого табаку отыскивать в особенно тяжелые минуты процесса его глаза. Я ловил в них ужас, боль. Но как только Набоков чувствовал мой взгляд, он мгновенно опускал завесу – и выталкивал впереди нее иронию, скучающее презрение к происходящему и подхлестывающее братское одобрение. Все минуты до и после заседания во все перерывы Набоков с бесконечным терпением, сердечной теплотою старался меня поддержать, поделиться ценными наблюдениями, мыслями, успокоить. А сам меж тем он становился все бледнее и печальнее[39]39
Все, кроме самых оголтелых антисемитов, испытали облегчение, когда Бейлиса оправдали, но правительство стало преследовать тех, кто помог сорвать его планы. Журналист, чье расследование, проведенное годом раньше, подтвердило невиновность Бейлиса и выявило подлинных преступников, был приговорен к году тюремного заключения за то, что он не встал во время исполнения в киевском парке национального гимна. В.Д. Набокова оштрафовали за репортажи из зала суда.
[Закрыть]64.
Это напряжение между холодным внешним апломбом и внутренней теплотой будет также характерной чертой и Владимира Набокова. Человек, который, по мнению многих читателей, выразил себя в высокомерных Ване и Аде Вин, на самом деле гораздо больше сочувствовал их младшей сестре и жертве, оттесненной и подавленной ими, нежной Люсетте.
Однако в юности он иногда подражал отцовскому высокомерию, но не отцовской чуткости, и Владимиру Дмитриевичу пришлось преподать сыну урок. Когда Володе было тринадцать лет, Владимир Дмитриевич однажды стал свидетелем того, как его сын, развалившись на стуле, ждет, чтобы слуга снял с него ботинки. После этого случая Набоков-старший строго предупредил сына, что подобное не должно повториться65. Это никогда и не повторилось. Как и отец Федора в «Даре», Владимир Дмитриевич «был наделен ровным характером, выдержкой, сильной волей, ярким юмором; когда же он сердился, гнев его был как внезапно ударивший мороз»66 – чудодейственное средство для воспитания в сыне принципов, которым сам он следовал. Как раз тогда, когда наиболее широко бытовало представление о высокомерном равнодушии Владимира Набокова, в те годы, в которые он, прославленный писатель, жил в «Палас-отеле» в Монтрё, вся обслуга отеля знала его в действительности как человека деликатного, веселого, щедрого, старавшегося никого не обидеть и не требовать слишком многого.
В воспитании Набокова одинаково важную роль играли и пример отца, и строгость его принципов. На пасхальные каникулы 1913 года Владимир и Сергей с отцом и Зеленским отправились в Выру покататься на лыжах. Сельский учитель Василий Мартынович Жерносеков пригласил их после утренней прогулки по ослепительному снегу, как он сам выразился, «закусить» – на самом деле закуска оказалась любовно приготовленным им самим пиршеством – в его квартире при школе, выстроенной Владимиром Дмитриевичем. Как только они уселись за стол, вошел батовский слуга и внес
большую корзину с торчащими бутылками и всякой снедью, которую бабушка, зимовавшая в своем Батове, по бестактности сочла нужным послать нам на тот случай, если бы Василий Мартынович нас недокормил. Раньше, чем хозяин мог успеть обидеться, отец велел лакею ехать обратно с нераспакованной корзиной и краткой запиской по-французски, удивившей, вероятно, бабушку, как удивляли ее все поступки сына67.
В тот год коренастый добродушный швейцарец Нуссбаум (Нуазье «Других берегов») был приглашен на лето вместо Зеленского, который женился и проводил медовый месяц на Кавказе68. Снег давно сошел, нежно зеленели листья и сережки берез, и Выра вновь стала желанным заказником для страстного охотника на бабочек. Законченное выражение эта страсть приобретает в эпизоде с Николаем Шустовым, кротким заикой, который был одним из ближайших школьных друзей Набокова и лучших товарищей его игр:
Его отец недавно умер, семья была разорена, и, за недостатком денег на железнодорожный билет, бедняжка проделал верст сорок на велосипеде. На другое утро, встав спозаранку, я сделал все возможное, чтоб покинуть дом без его ведома. Отчаянно тихо я собрал свои охотничьи принадлежности – сачок, зеленую жестянку на ремне, конвертики и коробочки для поимок – и через окно классной комнаты выбрался наружу. Углубившись в чащу, я почувствовал, что спасен, но все продолжал быстро шагать, с дрожью в икрах, со слезами в глазах, и сквозь жгучую призму стыда представлял себе кроткого гостя с его большим бледным носом и траурным галстуком, валандающимся в саду, треплющим от нечего делать пыхтящих от зноя собак – и старающимся как-нибудь оправдать мое жестокое отсутствие69.
Когда героиня романа Джейн Остин «Эмма» в Боксхилле обижает своей заносчивостью мисс Бейтс, нужна суровая критика Найтли, чтобы она поняла всю жестокость своей бесчувственности, но она переносит его упреки так, «как не могла бы их перенести ни одна другая женщина в Англии». В душе у Набокова, оставившего Николая Шустова одного «валандаться» в чужом доме, жил свой Найтли – пример отца с его щепетильной заботливостью обо всех, нуждающихся в его защите, – который заставлял его испытывать муки совести. Набоков на всю жизнь запомнил пережитый стыд: пройдет время, прежде чем он преодолеет юношеский эгоизм, но, преклоняясь перед отцом, он готов был скорее, чем любой другой мальчик в России, овладеть и отцовским моральным кодексом.
Сохранилось одно подробное и непредубежденное описание характера юного Набокова, подтверждающее, как сильно Владимир старался следовать заповедям и примеру отца. В начале 1914 года один из его учителей – имя его, к сожалению, неизвестно – столь же внимательно наблюдал за учащимися, как Владимир за учителями. Его отчеты о набоковском классе представляют собой проницательный, глубокий и откровенный анализ характеров учеников. Один – хотя и «очень способный, работящий, серьезный, но до болезненности самолюбивый мальчик». Другой – «ленив, запустил все курсы. Сотни всяких оправданий, отговорок. Задира и жалобщик. Хитрит, лукавит, может обмануть; сделает дурное и смотрит в глаза как невинный». Друг Набокова Самуил Кянджунцев «очень хороший работник», но «с дозой лукавства, шалостей и развязности». Еще более близкий друг, Самуил Розов, предстает образцовым учеником: «Очень серьезный, сознательный, способный, выдержанный, самостоятельный мальчик. Хороший ученик!» На другом полюсе класса находится Григорий Попов: «Простодушно-ограниченный, житейски-опытный, чуждый и даже враждебный к школьным научным интересам, грубый в выходках, шутках, остротах, всегда готовый к кулачной расправе – Попов является тяжелым в воспитательных отношениях. В трудные моменты экскурсий, несмотря на физическое здоровье, оказался очень слабым духом, распускался и раскисал».
Набоков вспоминает себя в школе этаким щеголем с изящными швейцарскими часами, полным презрения к угнетающему общественному духу школы. Однако школьный учитель видел его иначе: «Ярый футболист, отличный работник, товарищ, уважаемый на обоих флангах (Розов – Попов), всегда скромный, серьезный и выдержанный (хотя он не прочь и пошалить), Набоков своей нравственной порядочностью оставляет самое симпатичное впечатление»70.
IXИ тем не менее ему еще предстояло получить уроки морали и испытать муки совести. Его брат Сергей с десяти лет страстно любил музыку. Он брал уроки музыки, ходил с отцом на концерты, часами играл фрагменты из опер на рояле в комнате второго этажа. Владимир не раз подкрадывался к младшему брату (который хотя и был уже крупнее его, но по-прежнему оставался робким, застенчивым заикой), чтобы «ткнуть его пальцами под ребра – горестное воспоминание»71. Однажды он увидел у брата на столе страничку из его дневника и, прочитав ее, обнаружил, что Сергей – гомосексуалист. Из «дурацкого восторга» – вспоминает Набоков – он дал ее прочесть своему наставнику, который тут же показал ее отцу. Дневник «вдруг задним числом прояснил некоторые странности в поведении» Сергея. Быть может, запоздалые угрызения совести Владимира, который заглянул в дневник и не подумав раскрыл чужую тайну, объясняют тот горячий протест, который вызывало в нем впоследствии любое вмешательство в личную жизнь.
Позже Набоков вспоминал, как мало у него было общего с Сергеем в детстве и в юности. Это отчасти выглядит стремлением подавить постыдные воспоминания. Набокову казалось впоследствии, что Сергей продержался в Тенишевском лишь два «злополучных года». На самом же деле он учился там пять лет до весеннего семестра 1916 года, когда его забрали оттуда и перевели в Первую гимназию72.
Тем временем дома произошли некоторые перемены. Мадемуазель Миотон возвратилась в Швейцарию. Она не раз театрально укладывала чемоданы в ответ на воображаемые обиды – особенно со стороны Зеленского, чье незнание французского языка она считала злонамеренным притворством. Однажды, когда она не поладила с гувернантками девочек, ей наконец дали доуложиться73.
Весной 1914 года Зеленский также окончательно покинул Набоковых. К этому времени Владимир и Сергей уже не нуждались в учителях, но молодой человек по имени Николай Сахаров (Волгин «Других берегов»), неимущий студент из обедневших дворян, получил место по настоянию своего патрона-оптимиста, хотя его учебная помощь сводилась лишь к тому, что он играл с мальчиками в теннис и выполнял за них задания, которые они получали в школе на лето (на самом деле их за него делал какой-то его родственник). Не имея других достоинств, кроме прекрасных манер, Сахаров оказался не только худшим из всех учителей, но и мерзавцем и сумасшедшим. Впервые заговорив со старшим подопечным, он сообщил ему между прочим, что «Хижину дяди Тома» написал Диккенс. Набоков заключил с ним пари и выиграл у него великолепный кастет. С тех пор, осмотрительно обходя литературные темы, Сахаров держался более безопасных предметов, потчуя Набокова неприличными сплетнями и пошлыми историями – при этом без единого грубого слова – о людях, которых мальчик любил74.
Изменения произошли и в загородных поместьях. Чтобы рассчитаться с долгами, бабушка Мария Набокова была вынуждена осенью 1913 года продать Батово. С тех пор охотничьи угодья Владимира сузились75. Но в других отношениях жизнь раскрывалась перед ним все шире.
В июне на неделю заехал Юрий. В свои шестнадцать с половиной он мог с легкостью поразить пятнадцатилетнего кузена формулой 3x4=12, выгравированной на внутренней крышке портсигара «в память о трех ночах, проведенных им наконец-то с графиней Г.». Когда они возвращались, лузгая семечки, из сельской лавки, кузен признался Набокову в том, что он «твердый „монархист“ (скорей романтического, чем политического толка)», и высказал сожаление по поводу приписываемого им Владимиру (совершенно абстрактного) «демократизма». Он также читал отрывки из своей гладкой альбомной поэзии и сослался на комплимент, который какой-то модный поэт сделал поразительно длинной рифме в одном из его стихов. Здесь наконец Владимир смог с ним посостязаться, предложив свою – хотя и не использованную – находку: «заповедь» и «посапывать»76.
Месяц спустя Владимир впервые ощутил в «цепенящем неистовстве стихосложения» нечто, что, казалось, выходило за рамки мальчишеского подражания77. В то время как в Европе нарастало предвоенное напряжение, Россия переживала липкий от жары июль, оставивший незабываемый след в поэзии Ахматовой и Ходасевича. Спасаясь от грозы, Владимир зашел в беседку старого вырского парка, и, когда дождь пролетел и он вышел из своего укрытия, его приветствовала радуга и охватила странная дрожь:
Следующий миг стал началом моего первого стихотворения. Что подтолкнуло его? Кажется, знаю. Без единого дуновения ветерка, один только вес дождевой капли, сияющей в паразитической роскоши на душистом сердцевидном листке, заставляет его кончик кануть вниз, и подобие ртутной капли внезапно соскальзывает по его срединной прожилке, и лист, обронив яркий груз, взлетает вверх. Лист, душист, благоухает, роняет – мгновение, за которое все это случилось, кажется мне не столько отрезком, сколько разрывом времени, недостающим ударом сердца, сразу вернувшимся в перестуке ритма…78
Он бродил по парку в поэтическом трансе. Поздно вечером он, закончив стихотворение, прочел его матери – отца неожиданно вызвали в город в связи с угрозой войны – и, когда замолчал, увидел, что она «блаженно улыбалась сквозь слезы, катившие по ее лицу. „Как удивительно, как прекрасно“», – сказала она79, – оценка, которую взрослый Набоков первым же будет оспаривать.
Несмотря на массу подробностей в обстоятельном рассказе Набокова о его «первом стихотворении», это в значительной степени стилизация реального события. В своей автобиографии он представляет стихотворение как гром среди ясного неба, как событие неожиданное и необычное, тогда как на самом деле к тому времени он уже около пяти лет сочинял стихи на трех языках. Стихотворение, которое он вспоминает, было написано не в 1914-м, а в мае 1917 года, спустя сотни других:
Дождь пролетел и сгорел на лету.
Иду по румяной дорожке.
…………………………………
Кончиком вниз наклоняется лист
И с кончика жемчуг роняет80.
Одно стихотворение, действительно написанное в июле 1914 года, но утраченное (правда, речь в нем шла не о разгаре дня, как в автобиографической книге, а об одном из эмоционально заряженных вырских закатов), кажется, и в самом деле стало для юного Набокова краеугольным камнем – если не благодаря своим поэтическим достоинствам, то, по крайней мере, благодаря новому чувству вдохновения, от которого его более ранние опыты превратились просто в детскую забаву. Отныне поэзия стала его страстью и его призванием. На следующее утро он написал еще два стихотворения, и хлынул поток81.
То, что Набоков остановился на стихотворении 1917 года, чтобы передать опыт 1914 года, можно объяснить двумя фактами: оба стихотворения были написаны в Выре и отражают вырские пейзажи, и стихи 1917 года – самые ранние из включенных им в сборник – служат началом его поэтического канона. Что касается беседки, то ей уделяется столь большое значение в этом эпизоде автобиографии вовсе не потому, что в ней Набокова посетило вдохновение, – будь то в 14-м или 17-м году, а потому, что она предвосхищает появление Тамары, девушки, с которой он в 1915 году преступил черту невинности детской любви. В описании генезиса этих стихов ее имя появляется среди других имен, нацарапанных на беленых стенах беседки; год спустя он впервые заговорил с ней на этом самом месте. Набоков стилизовал факты, чтобы показать, что для него искусство и любовь к женщине неразрывны[40]40
По Фрейду, разумеется, художественные устремления сублимируют устремления сексуальные. Набоков переворачивает эту взаимозависимость. Как биолог и страстный почитатель Бергсона, он чувствовал, что в эволюционном смысле секс выявляет природу в ее самых творческих, наиболее имажинативных началах. «Не талант художника является вторичным половым признаком, как утверждают иные шаманы и шарлатаны, а наоборот пол лишь прислужник искусства».
[Закрыть].
Пейзаж также услужливо предлагает радуги и цветные стекла, которые всегда наготове в «Память, говори». Беседка с разноцветными ромбами белых оконниц вырастает над оврагом, как свернутая радуга, а когда Владимир выходит из нее после дождя, радуга, которая, изгибаясь, дотягивается до леса, превращает в «бедных родственников ромбовидные цветные отражения, отброшенные возвратившимся солнцем на дверь беседки»82. Сам мотив цветных стекол здесь намекает на связь между его одинокими поисками в области секса и в области просодии. Ибо в до странности роскошном клозете детского крыла дома, сквозь расписное окно которого (копьеносец с квадратной бородой и могучими икрами) он мог видеть вечернюю звезду и слышать соловьев в тополях за домом, он сочинял свои «посвященные необъятым мною красавицам юношеские стихи, пасмурно наблюдая за мгновенным воздвижением странного замка посреди неведомой мне Испании»83. Стихи, которые он писал в то время, по его словам, «были… не более чем знаком того, что я жив, что мною владеют, владели или, уповательно, будут владеть некие сильные чувства», – особенно такие, как «утрата нежной возлюбленной – Делии, Тамары или Леноры, – которой я никогда не терял, никогда не любил, да и не встречал никогда, – но готов был повстречать, полюбить, утратить»84.
ГЛАВА 6
Любовь и поэзия: Петроград, 1914–1917
Жадное, необузданное воображение Мартына не могло бы ладить с целомудрием.
«Подвиг»
…во всякой книге, где описывалось постепенное развитие определенной человеческой личности, следовало как-нибудь упомянуть о войне… С революцией было и того хуже. По общему мнению, она повлияла на ход жизни всякого русского; через нее нельзя было пропустить героя, не обжигая его, избежать ее было невозможно.
«Защита Лужина»1
I
В то время как Набоков знойным летом 1914 года входил в роль поэта, надвигалась война, которая позднее привела Россию к революции и навсегда изменила ход жизни юного стихотворца.
28 июня 1914 года в Сараеве сербский террорист застрелил австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда. Австрия, видевшая в Балканах желанную добычу, обвинила в убийстве сербское правительство и потребовала предоставить ей фактический протекторат над своим соседом. Россия, которая сама была не прочь вонзить зубы в Балканы, воспылала негодованием по поводу того, что другая страна столь грубо потянулась через Европу за лакомым кусочком. В течение июля 1914 года, когда в Санкт-Петербурге все сильнее ощущалось приближение войны, министры Николая II все с большим неодобрением читали редакторские статьи Павла Милюкова в «Речи», где он предостерегал Россию от участия в европейском конфликте. Владимира Дмитриевича Набокова вызвали из Выры в столицу: «Речь» была в опасности. 17 (30) июля – в день объявления войны – газету закрыли2.
Но лишь на три дня. Националистический угар быстро свел на нет радикальные настроения, которые неуклонно набирали силу в России начиная с 1910 года. Рабочие, еще в июле готовые начать всеобщую стачку, теперь открыто признали свою верность царю. Патриоты, среди которых был дядя Набокова Василий Иванович Рукавишников, провели демонстрацию у немецкого посольства, всего в нескольких шагах от набоковского особняка. Некоторые из демонстрантов ворвались внутрь, сломали декоративную решетку над фасадом, выбросили из окон бумаги и мебель и подожгли их; один из служащих посольства был убит. Хотя в целом кадеты и те, кто стоял слева от них, были противниками подобного грубого шовинизма и обозначали свою позицию, продолжая по-прежнему называть столицу Петербургом, а не Петроградом, как это теперь было официально принято, Милюков вскоре возглавил кампанию, раздувающую милитаристские настроения3. Появившийся повод для волнений, легко возбудимая толпа, с готовностью откликающаяся на призывы к насилию, переход на империалистические позиции виднейшего российского либерального политика – такое сочетание служило недобрым предзнаменованием для страны.
Как прапорщик запаса Владимир Дмитриевич был мобилизован 21 июля (3 августа). Облачившись в серую пехотную шинель, он отправился со своим полком на север, в Выборг, а его семья вернулась в Петербург. По примеру других светских дам Елена Ивановна занялась тыловой работой, добросовестно, но довольно неумело соорудив собственный лазарет для раненых, надела ненавистную ей серую с белым форму сестры и при этом до слез расстраивалась из-за неэффективности досужего милосердия4.
Когда начался учебный год, в голове у Владимира была одна поэзия. Не проходило и дня, чтобы он что-нибудь не сочинял. Одно короткое и «чудовищное» стихотворение о «первом из залитых лунным светом садов с эпиграфом из „Ромео и Джульетты“» было переплетено в нарядную лиловую обложку и подарено нескольким друзьям и знакомым. Судя по единственной строчке, запомнившейся Набокову («Над рододендроном вьется она»), лепидоптерология проникла в его стихи уже в ту раннюю весну его длинной литературной карьеры5.
Возможно, именно весной 1915 года Владимир после экзаменов принял участие в недельной поездке в Финляндию, организованной училищем. Каждый год в мае тенишевцы участвовали в подобных тщательно подготовленных экскурсиях, которыми славилось училище. Пока война не ограничила географию поездок, один класс, бывало, отправлялся на Волгу, другой – в Новгород, а третий, младший, мог просто посетить какой-нибудь из петербургских музеев. В тот год пришла очередь Набокову увидеть Финляндию; группа, составленная из учеников двух классов, на поезде доехала из Петрограда до Иматры, где вода в озере словно бы поднимается до уровня глаз, а потом по рыжевато-серым скалам выливается водопадами, прокладывая себе путь к Ладожскому озеру. Пешком и на пароходе мальчики добрались до самого центра озерного края Саймаа, где на фоне озер и лесов выслушали познавательный рассказ о жизни и обычаях финнов. Набокову групповой духовный подъем мало понравился: «Это было чудовищное, чудовищное путешествие. Поистине чудовищное. Помнится, впервые за свою более или менее сознательную жизнь я провел целый день без ванны. Это было ужасно. Мне казалось, что я весь в грязи. Судя по всему, никого, кроме меня, это не заботило». Еще больше волновало его то, что рампетка, захваченная им, оказалась практически бесполезной в это время года далеко на севере. Хотя возглавлял поход учитель естествознания, его раздражал интерес юного Набокова к лепидоптерологии: «Ему бы радоваться, что есть в его группе мальчик, знавший все о бабочках. Но он был недоволен. Все было бы ничего, если бы я был группой ребят, собирающих бабочек. Один же подросток, одержимый коллекционированием бабочек, – нет, это ненормально»6.