Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 59 страниц)
У правительства не было выбора: ему приходилось преследовать отдельных офицеров за беспорядки, но при этом все же полагаться на защиту Белой армии. Однако именно из-за своей связи с белыми Симферопольское правительство лишилось той широкой поддержки населения, которой оно пользовалось четыре месяца назад. С усилением большевистской агитации белые стали еще более подозрительными. Поскольку в Белой армии оставалось мало свободных войск, не занятых в боевых действиях, и поскольку она не могла принять либеральные принципы Краевого правительства, ее помощь краю была скудной и весьма ограниченной. В отчаянии С.С. Крым и В.Д. Набоков обратились к французам, чьи военные корабли контролировали Севастопольский порт с тех пор, как оттуда ушли немцы72. Войска, обещанные французами, так и не материализовались.
16 (29) марта, когда красные теснили белых на Перекопе, Деникин телеграфировал ультиматум: если Крымское правительство не объявит военного положения и не передаст власть армии, войска будут выведены. Правительству ничего не оставалось, как принять эти условия. Но меньше чем через неделю – 21 марта (3 апреля) войска красных прорвали оборону противника и начали быстро продвигаться в глубь полуострова.
Был получен приказ эвакуироваться. 26 марта (8 апреля) Набоковы покинули Ливадию, где Владимир оставил собранную в Крыму коллекцию из двухсот экземпляров бабочек и мотыльков. Дорога, по которой они ехали, петляла по склонам Крымских гор; Елену тошнило у одной дверцы, Сергея – у другой. Севастополь, через который лежал единственный путь к спасению, был запружен багажом и людьми. Многим приходилось ночевать прямо на улице. Для министра Набокова и его семьи были забронированы номера в гостинице «Метрополь». Владимиру предназначался седьмой номер:
Не то кровать, не то скамья.
Угрюмо-желтые обои.
Два стула. Зеркало кривое.
Мы входим – я и тень моя.
За два дня в Севастополе у него была возможность исследовать знаменитые гранитные пласты ступеней на спуске в бухту, пулеметы и мешки с песком, приготовленные к защите порта, белые от пыли улицы. 28 марта (10 апреля) министры Крымского временного правительства и члены их семей сели на греческое судно «Трапезонд», которое уходило в Константинополь. Эта почерневшая, отслужившая свой срок посудина все же сулила спасение73.
Но путь к спасению оказался перекрыт. На следующий день около пяти часов французское командование пожелало узнать, почему в севастопольском банке не осталось фондов правительства, и потребовало передать ему все деньги в 11 часов следующего дня. В назначенный срок Крымское краевое правительство предоставило полный отчет о том, на что ушел севастопольский фонд (расходы на эвакуацию, уплата жалованья чиновникам – все «во исполнение закона, которого Правительство не могло не исполнить»). И тем не менее французы стояли на своем: «Дайте деньги – иначе не уедете». Вечером того же дня, 30 марта (12 апреля), министрам и их семьям приказано было покинуть «Трапезонд», который должен был уйти в Константинополь, – через день-другой судно действительно вышло в море с Сергеевичами и Дмитриевичами на борту74.
Министров с семьями тем временем перевели на «Надежду» – еще меньшее и «неимоверно грязное» греческое судно с грузом сухих фруктов, стоявшее на рейде. 31 марта (13 апреля) французскому командованию была передана вся информация, которую оно требовало, но ни в этот день, ни на следующий, ни еще через день оно не дало разрешения на выход «Надежды» в море. Семь министров и их близкие – всего 35 человек – вынуждены были спать на деревянных скамьях в одной, лишенной удобств каюте. К концу третьего дня красные захватили высоты, окружающие Севастополь, и начался пушечный и пулеметный обстрел. Пять часов отстреливались французские и греческие войска, пока наконец «Надежде» не был отдан приказ уйти в море. С берега доносились пулеметные очереди, а судно зигзагами выходило из бухты и скользило по зеркальной глади залива. Владимир сидел с отцом на палубе, стараясь сосредоточиться на шахматной партии, и думал о том, что Люсины письма будут по-прежнему приходить в Ялту. 2 (15) апреля 1919 года, около 11 часов вечера, он простился с Россией75.
Часть 2
ЕВРОПА: СИРИН
Гетто эмиграции, по сути дела, было средой более культурной и более свободной, чем те страны, в которых мы жили. Кому захотелось бы расстаться с этой внутренней свободой, чтобы выйти наружу, в незнакомый мир? Что касается меня, я чувствовал себя вполне уютно там, где я был, – за своим письменным столом, в комнате, снятой внаем. Но впрочем, я не типичный эмигрант. Я очень нетипичный эмигрант, который сомневается в том, что типичный эмигрант вообще существует.
В. Набоков. Из интервью 1966 года1
ГЛАВА 8
Превращение в Сирина: Кембридж, 1919–1922
Не знаю, поедет ли кто-нибудь и когда-нибудь в Кембридж, чтобы отыскать следы шипов, оставленные моими футбольными бутсами…
«Память, говори»
I
Беженцев на борту «Надежды» не кормили, и им пришлось довольствоваться собственными припасами – колбасой, яйцами, хлебом. На исходе второго дня вдали показался Константинополь и «пропал в сумраке ночи, опередившей судно». На следующий день – 17 апреля 1919 года – Владимир, рано поднявшись со своей жесткой скамьи, увидел восход солнца над Босфором, корабли, застывшие, словно в янтаре, и далекие минареты. Поскольку Константинополь уже был переполнен беженцами, пассажиры «Надежды» не получили разрешения сойти на берег. Лишь после двухдневной стоянки, когда минареты стали казаться фабричными трубами, судно двинулось дальше, через Мраморное море2.
Еще два дня спустя «Надежда» вошла в афинский порт Пирей. Хотя у пассажиров кончились продовольствие и вода, корабль на двое суток поставили на карантин в Пирейской бухте, и лишь в день двадцатилетия Владимира Набокова он и его близкие сошли на берег Греции. Там их уже ждали Сергеевичи и Дмитриевичи, и все три семейства двинулись вдоль берега – подальше от закопченных угольных суденышек и минных тральщиков, мимо сверкающих яхт – к белым отелям Фалерона, фешенебельной приморской окраины Афин. Несколько недель Владимир Дмитриевич с женой и детьми провели – несмотря на отчаянную нехватку денег – в отеле «Новый Фалерон» – трехзвездном, судя по набоковскому путеводителю, а две другие семьи – в «Актеоне». Владимиру Дмитриевичу удавалось объясняться с лакеями на древнегреческом3.
В день приезда Набоковы отправились на «электрическом поезде» мимо сонных домишек в центр Афин. Акрополь показался юному поэту «священным», и он тут же написал о нем стихотворение, сидя на мраморной плите среди бледных маков, пробивающихся из древнего мусора4. В одном из двух других стихотворений, посвященных Акрополю, он оживляет удивительно романтическую сцену, реальность которой подтвердили – независимо друг от друга – несколько свидетелей. Компания молодых Дмитриевичей и Сергеевичей отправилась ночью в Акрополь. Там, в лунном свете, они услышали прекрасный женский голос: еще одна беженка, оперная певица Марианна Черкасская, звезда не только русской оперной сцены, но и «Ла Скала», пела арию из «Аиды» и какую-то русскую песню, по-своему отзываясь на ту красоту, которая открывалась перед ними. Младшие Набоковы, стоя слушавшие пение, заметили, как их кузен Владимир вышел из тени Парфенона и направился к Эрехтейону с хорошенькой молодой дамой5.
Ее фамилия была Новотворцева[54]54
Имени Новотворцевой никто вспомнить не смог.
[Закрыть], она была русской и такой же «белой», как залитые лунным светом руины, словно написанные на театральном заднике. Замужняя дама, на несколько лет старше Набокова, Новотворцева писала стихи для своих невзыскательных друзей. Она стала героиней одной из трех любовных историй, на которые Набоков нашел время за три с половиной недели, проведенные в Греции. Не удивительно, что впоследствии ему казалось, что он прожил там гораздо дольше6.
Кроме Акрополя, все в Греции разочаровало Набокова – и выжженные солнцем ландшафты, и местные жители, оказавшиеся довольно скучными. Одной из причин его досады были бабочки. Он пробовал ловить их в Кефизии, на середине марафонской дистанции от Афин, и в окрестностях: «Два проведенных в Греции весенних месяца я посвятил, снося неизменное негодование пастушьих псов, поискам оранжевой белянки Грюнера, желтянки Гельдриха, белянки Крюпера: поискам напрасным, ибо я попал не в ту часть страны»7.
IIОтъезд из Греции был гораздо роскошнее, чем приезд. 18 мая Набоковы отправились в Марсель на кунардовском пароходе «Паннония», следовавшем в Нью-Йорк. На большом трансатлантическом лайнере, где палубы были надраены и вся медь начищена до блеска, имелась и своя выставка картин, и просторный танцевальный зал, в котором Владимир освоил фокстрот и тустеп. Проскользнув между Африкой и «лиловой чертой Сицилии», потом между Корсикой и Сардинией, 23 мая «Паннония» пришла в Марсель. Из Марселя Набоковы на поезде приехали в Париж, где прожили трое суток в отеле «Терминюс» у вокзала Сан-Лазар. Владимир отправился вместе с Евгенией Гофельд к парижскому ювелиру Картье, чтобы продать жемчужное ожерелье Елены Ивановны, но Набоков был «невероятно одет», и приказчики, заподозрив неладное, задержали их и вызвали полицию. Им, однако, удалось убедить приказчиков, что они именно те, за кого себя выдают, и их отпустили, не дожидаясь прихода жандармов8.
27 мая Набоковы отправились в Гавр, пересекли Ла-Манш и из Саутгемптона поездом выехали в Лондон. На вокзале Виктория их встречал дядя Владимира, Константин Дмитриевич. В.Д. Набоков шагнул навстречу брату, по-русски широко раскрыв объятия. Чопорный уранит Константин охладил его пыл: «Мы в Англии, мы в Англии». Chargé d'affaires[55]55
Управляющий делами (фр.)
[Закрыть] в посольстве России в Англии, Константин Дмитриевич представлял правительство, свергнутое полтора года назад. Каждый месяц Англия меняла свое отношение к большевистской и антибольшевистской России, заметно склоняясь к признанию нового режима, и в этих условиях положение Константина Дмитриевича напоминало положение персонажа мультфильма, который, сорвавшись со скалы в пропасть, продолжает работать ногами в воздухе, пока сила земного тяготения не берет свое[56]56
К.Д. Набокова освободили от должности в сентябре 1919 года.
[Закрыть]9.
В.Д. Набоков приехал в Англию в надежде занять такой пост, который позволил бы ему влиять на общественное мнение, убеждая англичан в необходимости сопротивления большевистскому правительству, – задача, оказавшаяся невыполнимой. Набоковы сняли четыре комнаты на Стэнхоуп-Гарденз, 55, в Южном Кенсингтоне – в элегантном оштукатуренном доме по соседству с музеем естествознания. За квартиру платили из денег, вырученных от продажи драгоценностей Елены Ивановны, – их хватило на год жизни в Лондоне. Одна нитка жемчуга обеспечила сыну Набоковых два года учебы в Кембридже10.
Если Владимиру Дмитриевичу трудно было найти работу, то Владимир без труда находил развлечения. Лишь очень недолгий период своей жизни Набоков был завсегдатаем балов, и в то лето выпускник танцкласса «Паннонии» танцевал фокстрот с самой Анной Павловой. Через одну или две недели после приезда в Лондон на каком-то благотворительном балу он совершенно случайно встретил Еву Любржинскую – по его описаниям, капризную, стройную девушку, – и она со смехом вспомнила их общее прошлое. Вскоре они уже скользили в танце – щека к щеке, и их любовная связь возобновилась. Хотя Набоков все еще был увлечен Евой, он замечал, что она постоянно чем-то недовольна и сама не понимает, чем именно, что она несчастна и все время терзает себя11.
В Кенсингтоне на плохоньком корте Владимир с Сергеем играли в теннис – единственную игру, которая нравилась им обоим. И тому и другому предстояло поступление в университет. Вместе они поехали в Оксфорд к Глебу Струве (сыну Петра Струве, соратника Владимира Дмитриевича по борьбе за свободную Россию еще до революции 1905 года), чтобы обсудить с ним выбор университетов. Г. Струве – в будущем историк русской эмигрантской литературы, которая тогда только начинала свое существование, и первый, кто представил Сирина английскому читателю, – готовился поступить в Бейллиол-колледж и жил в Оксфорде, совершенствуясь в английском языке. Набоковы – в белых теннисных брюках – и Глеб Струве сидели на лужайке напротив его дома, Владимир читал свои стихи и говорил о своей страсти к энтомологии и литературе. Струве порекомендовал ему поступить в Кембридж, где особый упор делался на естественные науки, а Сергею, интересовавшемуся главным образом французской литературой, посоветовал остановить свой выбор на Оксфорде12.
В конце июня Набоков встретил еще одного друга из прошлого – Самуила Розова, только что приехавшего в Англию и собравшегося поступать в Лондонский университет. Они играли в бильярд вместе с еще одним школьным товарищем – в то лето Лондон заполонили знакомые призраки. Розов одолжил Набокову свой аттестат об окончании Тенишевского училища. Набоков показал его в Кембридже и объяснил, что у него есть точно такой же. Члены комиссии, которые не могли прочесть по-русски ни слова, решили, что Набоков показывает им свой собственный аттестат, и зачислили его в университет без предварительных экзаменов[57]57
У обоих тенишевцев были одинаковые оценки – «пятерки» по всем предметам, правда, «у Набокова стояла четверка по физике, а Розов, не принадлежавший к православной церкви, не был аттестован по Закону Божьему, тогда как Набоков заработал по нему пять с минусом» (письмо В. Набокова Э. Филду от 20 февраля 1973 г. – ABH).
[Закрыть]13.
В то лето Владимир Набоков сократил выпуск поэтической продукции до двух стихотворений в неделю, причем эти стихи гораздо бледнее многих крымских, кроме одного, в котором он пишет о бессоннице, мучившей его всю жизнь:
Я задыхаюсь в беспрерывной,
невыносимой темноте.
Самосознанья ужас дивный
качает душу в пустоте.
В начале июля Набоковы переехали в Челси – юго-западный район Лондона – в дом номер 6 по Элм-Парк-Гарденз, улице, отходящей от Фулем-роуд. Четырехэтажный дом с узким фасадом из тускло-красного кирпича, в котором они поселились, ничем не отличался от других домов на этой улице. Здесь Владимир перевел на русский несколько английских стихотворений (Лэндор и некий Сеймас О'Суливан[58]58
Псевдоним Джеймса Старки (1879–1958) – ирландского поэта, удостоившегося упоминания в «Улиссе» Джойса.
[Закрыть], отыскавшийся в какой-то антологии), перевел на английский одно из своих стихотворений и, кроме того, написал первое, удручающе пресное стихотворение по-английски. После отъезда из России метрические схемы А. Белого исчезли из набоковских альбомов, зато в его лондонской тетради практически на каждое стихотворение приходится по шахматной задаче14.
1 октября 1919 года «Vladimir Nabokoff» – именно так он писал свою фамилию до переезда в Америку – был официально зачислен в Тринити-колледж Кембриджского университета. Он был «a pensioner» – студентом-нестипендиатом, который должен содержать себя сам, хотя впоследствии и вспоминал о какой-то стипендии, «выданной скорее в качестве компенсации за политические испытания, чем как признание его интеллектуальных заслуг». Ему отвели «апартаменты R6» (лестница R, квартира 6) в юго-западной части Great Court – Большого внутреннего двора, самого большого и самого величественного в Кембридже и Оксфорде. В северо-западном крыле жил сэр Дж.Дж. («Атом») Томсон, открыватель электрона и новый Мастер Тринити-колледжа. В угловом доме северно-восточной части – по диагонали от Набокова – когда-то жил сам Ньютон. И, согласно легенде, именно здесь, в юго-восточном углу Большого двора, Байрон держал на цепи своего медведя, издеваясь таким образом над правилом, запрещавшим держать на территории университета собак. Итак, обойдя весь двор, мы возвращаемся к Набокову. Когда «толстомордые колледжевые швейцары в котелках» пригрозили ему штрафами за преступления вроде «гулянья по мураве», он не сумел поверить, что посторонние люди вправе ему что-либо запретить или разрешить, и принял их угрозу за традиционную шутку15.
Опыт показал, что он ошибался. Первый – и наиболее постоянный – контакт с кембриджской администрацией Набоков установил, встретившись с Эрнестом («Шпионом») Гаррисоном (1877–1943), своим «тютором», или наставником, в обязанности которого входило не учить студентов, но действовать in loco parentis[59]59
Вместо родителей (лат.)
[Закрыть] – следить за посещением лекций, предоставлять в течение семестра «отпускной билет», выносить выговор, если студент получал штраф (за возвращение домой после полуночи, за неношение мантии в вечернее время и за множество других мелких провинностей). Когда Набоков, пройдя через Большой двор, впервые зашел к Гаррисону, он умудрился навсегда испортить отношения со своим «тютором», опрокинув в слабоосвещенной гостиной стоявшие на ковре чайные принадлежности. В течение последующих трех лет Набокова будут вызывать сюда «с унылой регулярностью» за штрафы, которые он на себя навлекал. Его раздражала неизменно мрачная улыбка Гаррисона, известного филолога-классика, и он считал своего «тютора» «поганым господином» и «необыкновенно глупым человеком»16.
В Тринити-колледже студентов обычно расселяли по двое в «квартире». В R6, расположенной на третьем этаже (или втором, по британскому стилю), у каждого студента была своя спальня, выходившая окнами на запад – на крыши зданий, окаймлявших Новый двор; из спальни можно было попасть в общую гостиную с видом на Большой двор. Поскольку Гаррисону показалась «блестящей» идея дать Набокову в сожители другого «White Russian»[60]60
Белого русского (англ.)
[Закрыть], его соседом стал Михаил Калашников, изучавший в Кембридже историю. Вначале Россия и юношеская восторженность объединяли их, но вскоре их несходство вышло наружу. Калашников, который был на два года младше Набокова и не отличался большим умом, оказался пошляком и черносотенцем17.
В Кембридже Набоков – в отличие от Джойса в Дублине или Сэмюэля Джонсона в Оксфорде – не собрал вокруг себя поклонников и почитателей. Ему не помогла семейная англофилия: Англия его детства осталась в детской, и он ощущал между собой и английскими студентами некую стену. «Вдохновенные вихри» души, столь естественные для русского, вызывали недоуменную мину на гладковыбритом лице англичанина; любое ослабление самоконтроля – когда «сболтнешь по простоте душевной, что вот, кажется, всю кровь отдал бы, чтобы снова увидеть какое-нибудь болотце под Петербургом, – это просто дурной тон». Поэтому самых близких друзей Набоков нашел среди русских, и круг их был неширок: Калашников; «очень умный и очень тонкий» Михаил, брат Евы Любржинской, который поступил в Питерхаус-колледж на семестр раньше Набокова; Петр Мрозовский, еще один первокурсник Тринити-колледжа, изучавший химию; граф Роберт Луис Маголи-Серати де Калри, тоже новичок в Тринити и русский только по крови – по материнской линии18.
С другой стороны, Набоков не чувствовал себя обделенным вниманием англичан. Футболист, игравший за команду своего колледжа, теннисист и боксер, да еще русский, он неизменно вызывал интерес: «В Кембридже ко мне все так и льнули». В автобиографических книгах Набоков нарисовал стилизованный портрет кембриджского студента своей университетской поры – Бомстон из «Других берегов» и Несбит из «Памяти», – которого никак не удавалось убедить, что большевизм – не более чем «новая форма жестокой тирании, такой же старой, как пески пустыни». За стилизацией проглядывает индивидуальность – молодой человек, который был на фронте, писал стихи без рифм и стал видным ученым. Этот долговязый, посасывающий трубку молодой социалист и его «несколько упадочные» друзья познакомили Набокова с основами студенческого этикета: никогда не здороваться за руку, не кланяться и не желать доброго утра, приветствовать знакомого – даже если это профессор – широкой улыбкой и развязным междометием, никогда не ходить по улице в пальто и шляпе, как бы холодно ни было, но и не становиться рабом этих правил. Набоков внешне ничем не отличался от большинства и не носил пальто, но при этом он брезгливо отверг и колючее шерстяное белье, которое согревало большинство его английских товарищей. Простуды постоянно преследовали его19.
Все считали должным говорить с ним о России, но больше других – Р.А. Батлер, будущий заместитель премьер-министра от консервативной партии, которого Набоков впоследствии вывел под маской Несбита и назвал «ужасным занудой». Мысленно возвращаясь к своей университетской жизни, Набоков с удивлением вспоминал, как много он говорил тогда о политике. 28 ноября – через шесть недель после приезда в Кембридж – он даже участвовал в обсуждении резолюции дискуссионного клуба «Мэгпай и Стамп» «Об одобрении политики союзников в России». Владимир, естественно, спорил с противниками интервенции:
Мистер Набокофф выступал исходя из личного знания большевизма, который он назвал отвратительной болезнью. Ленин – сумасшедший, остальные – негодяи. Он привел пример с роялем, который делили среди нескольких претендентов, – аналогия с судом Соломона. Он рекомендовал Англии оказать незамедлительную помощь Деникину и Колчаку и не вести никаких дел с большевиками.
Предусмотрительно заучив написанную по-английски статью своего отца, Набоков выступал 18 минут 50 секунд. Как только оратор продекламировал все, что помнил, он иссяк: «И это была моя первая и последняя политическая речь»20.
После этого случая Набоков избегал не только публичных политических дебатов – хотя на бумаге он продолжал свои атаки на большевиков, – но и в своей прозе воздерживался от той логически выверенной системы аргументации, которой столь виртуозно владел его отец. Набоков ясно мыслил и высоко ценил право на критику («следующее по важности после права на творчество… самый драгоценный дар, который только может предложить свобода мысли и слова»), и он любил разоблачать логические ошибки в чужих произведениях, пользуясь для этого не размеренным шагом силлогизма, а внезапным сальто контрпримеров[61]61
«„Реальность – это долговременность“, – бухал один из голосов, Болотова, „Никак нет, – восклицал другой. – Мыльный пузырь так же реален, как зуб ископаемого!“» (В. Набоков, «Пнин»).
[Закрыть]21. Однако он редко прибегал к рациональным объяснениям для того, чтобы развить свои доводы. Отсюда некоторые читатели делают неверный вывод, что своих идей у Набокова не было и он ничего не мог предложить, кроме язвительных суждений. Считать так – значит не понимать роли аргументации в человеческом мышлении.
Набоков, по-видимому, всегда интуитивно понимал то, на что указывал Юм, поставив в тупик философов двух столетий, и что в конце концов объяснили революционные открытия в гносеологии, совершенные Поппером: как ни важна логика для изобличения лжи, она не в состоянии обнаружить правду или придать идее неуязвимость. Избрав безопасный путь, ведущий от известного к неизвестному, логика вдруг обнаруживает, что она лишь ходит по кругу. Только свобода двигаться в направлении, противоположном тому, которое избрала для себя логика здравого смысла, – а часто это просто привычка и скудость воображения, не способного увидеть альтернативный путь, – может приблизить нас немного к неизвестному и определить новый взгляд на известное. Соответственно, в таком контексте, где скорее всего можно было бы ожидать от писателя аргументированных рассуждений (будь то критика или откровенно философские пассажи его прозы), стиль Набокова становится демонстративно неупорядоченным, он переворачивает логику с ног на голову, ерошит ей волосы, бросает ей вызов в лицо, он проносится по крепостям разума на детской лошадке фантазии[62]62
«Я с большим успехом перемешиваю метафоры», – написал В. Набоков в один из таких моментов.
[Закрыть]. Однако мы забежали вперед, а пока Набокову еще предстоит учиться в Кембридже.
День он обычно начинал с «паломничества в ванное заведение при колледже», облачившись в пурпурный халат, купленный в Лондоне и плохо защищающий от кембриджской туманной стужи. В «царственной столовой», под портретом Генриха VIII, он завтракал овсяной кашей, такой же серой и скучной, как небо над Большим двором, и, схватив в охапку книги, вскакивал на велосипед или поспешно топал в какую-либо из аудиторий, рассеянных по городу, куда гуськом входили студенты, чтобы слушать, «как с кафедры мямлит мудрая мумия», и «выражать одобрение переливчатым топаньем», уловив вдруг шутку или красное словцо. После ленча можно было заняться – в зависимости от времени года – теннисом или футболом или покататься в лодке по реке Кем, а в середине дня пить у друга крепкий чай с кексами, а затем, возможно, поспеть еще на пару лекций перед ужином в Тринити22.
Какие же лекции слушал Набоков? По его словам, он начал с
зоологии. <…> Целый семестр я препарировал рыб, пока наконец не сказал своему университетскому «тютору» (Э. Гаррисону), что это мешает мне писать стихи, и спросил, нельзя ли мне переключиться на русскую и французскую филологию.
В более поздних воспоминаниях он называет уже не зоологию, а ихтиологию, однако единственный курс, хоть как-то соответствующий этому ярлыку, – «Жизнь в море» – профессор Стэнли Гардинер читал только во втором семестре23. Поскольку журналы успеваемости, которые вел «тютор», считались в то время его личной собственностью и не сохранялись в архивах колледжа, нам, вероятно, так никогда и не удастся разгладить эту измятую страницу в кембриджском досье Набокова.
Несомненно, Набоков и в самом деле препарировал рыб. Он ненавидел их запах, он в шутку говорил, что они потом попадают в пищу студентам, они наводили на него тоску24. Во время первых двух учебных семестров Набокова студентам, выбравшим зоологию в качестве «трайпоса» по естествознанию («трайпос» – экзамен на степень бакалавра в Кембридже), предлагались курсы по зоологии позвоночных и беспозвоночных, а также по эволюции и генетике. В соответствии с кембриджской системой Набоков, вероятно, мог сдать часть первую «трайпоса» по естественным наукам, а затем имел право выбрать для второй части экзамена либо естествознание более высокого уровня, либо какие-нибудь другие предметы (например, современные и средневековые языки), которые тогда становились основной специальностью при получении степени. Так или иначе, к третьему семестру Набоков окончательно выбрал курс филологии, для которого требовалось сдать два иностранных языка, в его случае – русский и французский. Поскольку часть первая «трайпоса» по современной и средневековой филологии включала только перевод с французского и русского на английский и наоборот, а также сочинения на двух «иностранных» языках, Набоков, вероятно, решил, что ничего нового для него в этом нет. Скорее всего, он с самого начала намеревался получить степень по французской и русской филологии, сдав часть вторую этого «трайпоса», – что потребовало бы от него минимальных усилий и позволило бы большую часть времени уделять своим собственным занятиям, – но прежде прослушать часть первую курса по естественным наукам, чтобы получить необходимую подготовку для серьезного изучения лепидоптерологии.
Какие бы предметы ни выбрал для себя Набоков в первых двух семестрах, один аспект его занятий зоологией несомненен. Во время первого семестра в Тринити он написал свою первую энтомологическую работу «Несколько заметок о лепидоптере Крыма». Она вышла в свет в самом начале его второго семестра и была его первой публикацией на английском языке25. Характерно, что эта статья не имела ничего общего с его учебой. На протяжении пребывания Набокова в Кембридже его интеллектуальное развитие следовало своим собственным курсом: «Что до учебы, я мог с таким же успехом посещать Инст. М.М. в Тиране»[63]63
Куда посылали дочерей белых офицеров.
[Закрыть]. Истинная жизнь Владимира Набокова в Англии представляла собой «историю моих потуг стать русским писателем»26. Боясь растратить единственное наследство, вывезенное им из России, – родной язык, – он, к своей радости, нашел на книжном лотке на рыночной площади в центре Кембриджа[64]64
Книжные лотки в Кембридже заготовили для Набокова еще один курьез. Когда-то в Лондоне он увидел во сне зеленую стену (по-английски «green wall»), а на следующий день его познакомили с человеком по фамилии Greenwall. «Я ни разу его больше не встречал, да и эта встреча никак не повлияла на мою жизнь, но несколько лет спустя, взяв с лотка книгу, я прочел „A. Greenwall. Сны и их значение“» (The Nabokovian, 20, 1988, 13).
[Закрыть] подержанный «Толковый словарь» Даля в четырех томах и читал по крайней мере по десять страниц ежевечерне, «отмечая прелестные слова и выражения»[65]65
Этот словарь усердно изучал и А. Солженицын, которому удалось провезти с собой в экибастузский лагерь одну-единственную книгу – 3-й том Даля (см.: Michael Scammell. Solzhenitsyn: A Biography N.Y.: Norton, 1984).
[Закрыть]27.
Не зная, что ему предстоит стать крупным англоязычным писателем, Набоков внимательно вслушивался в язык, на котором говорили вокруг: слово «skoramus» (ночная ваза), услышанное им от кембриджских донов, через сорок с лишним лет попало в «Бледный огонь» вместе с глаголом «to knackle» (сталкиваться, стукаться), который он подхватил где-то на скачках в Кембриджшире. В октябре 1919 года он написал пару английских стихотворений, одно из которых даже удостоилось быть напечатанным в следующем году в «English Review», хотя, на наш вкус, оно слишком банально («Like silent ships we two in darkness met…»[66]66
Как беззвучные корабли, мы двое встретились во тьме (англ.)
[Закрыть]). Он также читал Руперта Брука, любимца соседнего Кингз-колледжа, А.Э. Хаусмана, чье угрюмое лицо с густыми длинными усами он видел за «высоким столом» Тринити-колледжа почти каждый вечер, и Уолтера Деламара. Высокое мнение о поэзии А.Э. Хаусмана он сохранил на всю жизнь. Позднее он говорил, что ритмы этих модных английских поэтов настолько прижились у него, «шныряя по моей комнате и по мне самому, словно ручные мыши», что незаметно проникли даже в его русские стихи28.
Несмотря на этот флирт с английским языком и английскими стихами, именно верность русской поэзии определяла его образ жизни в Кембридже, когда он ночи напролет проводил без сна, в каком-то поэтическом экстазе, рассеянно куря турецкие папиросы или вглядываясь в тень оконного переплета, проступающую на залитом лунным светом полу. Рядом не было никого, с кем он мог бы разделить то единственное, что имело для него значение. Калашников не выносил вида читающего человека, а тем более поэта, высматривающего в пространстве свои рифмы, и не раз грозил своему соседу спалить его книги и стихотворные тетради29.
Лишь родителям Набоков мог излить душу, и не тогда, когда приезжал к ним в Лондон на уикенд (дорога на поезде занимала чуть больше часа), но главным образом в письмах. Переписка была такой регулярной, что трехдневный перерыв в ней мог вызывать волнение и упреки с обеих сторон. Часть их теплых писем друг другу сохранилась. Называя сына Володюшкой, иногда Пупсом или Пупсиком, Владимир Дмитриевич обращает его внимание на трудную шахматную задачу в «Morning Post», упоминает о смерти какого-то французского писателя, обсуждает соревнования по боксу или демонстрирует юмор, которого нет в его политических статьях и о котором всегда так живо вспоминали его близкие. В ответ Владимир забрасывал родителей стихами.
В конце Михайлова триместра[67]67
В Кембридже и некоторых других университетах и школах – осенний триместр, который начинается в сентябре – октябре. (Прим. перев.)
[Закрыть], в середине декабря, Набоков приехал в Лондон на Рождество. Его связь с Евой Любржинской еще продолжалась, несмотря на свидания с кембриджскими девушками, и он провел с ней выходные дни на вилле ее дяди в Маргите, графство Кент, где в первый – и «предпоследний» – раз летал на аэроплане – небольшой дешевой штуковине. В Лондоне Владимир Дмитриевич участвовал в создании английской газеты «Новая Россия», однако, поскольку стоимость жизни в Англии была высока и страна не хотела больше втягиваться в русские дела, он начал понимать, что ему придется строить будущее где-нибудь в другом месте30.