355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Брайан Бойд » Владимир Набоков: русские годы » Текст книги (страница 46)
Владимир Набоков: русские годы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:09

Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"


Автор книги: Брайан Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 59 страниц)

III

К этому времени Набоков уже больше не давал частных уроков, и литература осталась единственным скудным источником заработка. Вот его доходы за 1934 год:

Процент с продажи «Камеры обскуры», «Петрополис», Берлин – 51.20

Гонорар за «Отчаяние» в «Современных записках» – 233.50

Гонорар за рассказ «Круг» в «Последних новостях» – 82.53

Гонорар за рассказ «Оповещение» в «Последних новостях» – 43.00

Гонорар за рассказ «Красавица» в «Последних новостях» – 34.19

Гонорар за стихотворение в «Последних новостях» – 10.00

Аванс за «Камеру обскуру» и «Отчаяние» для изданий Джона Лонга (за вычетом платы литературному агенту) – 250.00

Аванс за французское издание «Камеры обскуры» – 100.00

Аванс за шведское издание «Защиты Лужина» – 58.42

Аванс за чешское издание «Камеры обскуры» – 103.63

Гонорар за немецкое издание рассказа в «Vossische Zeitung» – 50.00

Стипендия от Союза русских писателей в Париже – 40.00

Итого – 1156.47 рейхсмарок 7

Теперь у Набокова уже были свои литературные агенты в Европе и в Америке, которые пытались найти издателей переводов или переложений его книг. Права на экранизацию либо перевод на чешский или шведский могли бы принести какие-то дополнительные средства, но гораздо важнее и в художественном и, в конечном счете, финансовом смысле были английские или французские издания.

В конце 1934 года Набоков получил французский перевод «Соглядатая», выполненный Денисом Рошем. В целом он остался им доволен, хотя и внес в него множество мелких исправлений. В начале февраля 1935 года Рош сообщил ему, что книгу напечатали с гранок, в которых отсутствовали исправления не только автора, но даже и самого переводчика. Набоков «издавал павлиньи крики», но было слишком поздно18. Весь год переводы доставляли ему всяческие неприятности.

В середине сентября Набоков послал в газету «Последние новости» – ее только что запретили в Германии – рассказ «Тяжелый дым»19. Молодой поэт-эмигрант лежит, задумавшись, на кушетке в полутьме, затем встает и идет к отцу за папиросами для сестры, снова возвращается к себе, и тут нараставшее в его душе волнение отливается в поэтическую строку. Этот удивительно емкий рассказ многим обязан исследованию творческого процесса, которое было проделано в «Даре». Все сливается воедино в сознании поэта, как бы погруженного в транс в полутемной комнате, освещаемой лишь уличными фонарями: краски и формы, звуки и запахи; память о прошлом, недавние впечатления, сиюминутные наблюдения, будущие воспоминания; внутреннее и внешнее, тело и душа, «я» и они, личные грезы и семейные драмы. По мере приближения к кульминации рассказ переходит от прошлого к настоящему и опять к прошлому, от третьего лица к первому и опять к третьему. В тот момент когда на героя снисходит вдохновение, мы проникаем в его сознание, чувствуем в его жилах биение настоящего. Конечно, стихи, готовые вырваться, скоро поблекнут, но

всё равно: сейчас я верю восхитительным обещаниям еще не застывшего, еще вращающегося стиха, лицо мокро от слез, душа разрывается от счастья, и я знаю, что это счастье – лучшее, что есть на земле.

6 апреля Иосиф Гессен устроил на дому литературный вечер Сирина. Послушать его пришли более ста человек: он прочел стихи, рассказ и блестящий фрагмент из недавно завершенного «Жизнеописания Чернышевского». В середине апреля Сирин ответил Иосифу Гессену тем, что выступил на банкете по случаю его семидесятилетия – это был его первый и последний застольный спич. Примерно к тому же времени относится случай, рассказанный Гессеном в его мемуарах. Он читал тогда «Подвиг» и произнес вслух запомнившуюся ему фразу: «…все щелкал исподтишка… изюминками, заимствованными у кекса». «Да, – живо отозвался Сирин, – это Вадим швыряет в Дарвина, когда Соня приехала в Кембридж». Гессен был удивлен и, чтобы проверить Сирина, открыл книгу в другом месте: «А это откуда: на щеке, под самым глазом была блудная ресничка?» – «Ну, еще бы. Это Мартын заметил у Сони, когда она нагнулась над телефонным фолиантом». И на этот раз он не ошибся. «Но почему вы эти фразы так отчетливо запомнили?» – спросил Гессен. «Не эти фразы я запомнил, а могу и сейчас продиктовать почти все мои романы от „а“ до „зет“»20.

Елене Ивановне новый роман сына дался отнюдь не так легко. Она предложила свое, символическое, прочтение, на что Набоков ответил: «Никакого не следует читать символа или иносказания. Он строго логичен и реален; он – самая простая ежедневная действительность, никаких особых объяснений не требующая». Возвращаясь к прозе жизни, он беспокоился за брата Кирилла, который несколько лет назад бросил работу в Амстердаме и с тех пор почти ничем не занимался и жил за счет матери и Евгении Гофельд. Его только что зачислили в университет Лувэн на следующий учебный год. В письме брату Набоков настаивал, чтобы тот съехал от матери и начал сам зарабатывать на жизнь: напрасно он полагает, что заниматься физическим трудом – значит «опуститься на дно», скорее это пойдет ему на пользу21.

IV

В феврале, когда был написан «Тяжелый дым», Набоков, вероятно, обдумывал те многочисленные сцены «Дара», в которых Федор то забывается в творческом экстазе, то приходит в себя, – особенно во второй главе, когда он воображает жизнь и путешествия отца. Скорее всего, именно к этой части романа Набоков обратился в середине 1935 года, завершив за Федора биографию Чернышевского.

В течение следующих трех лет совершенное владение английским языком то и дело отвлекало Набокова от работы над его главной русской книгой. В мае, вне себя от перевода «Камеры обскуры», он пишет своему английскому издателю:

Это небрежный, бесформенный, сырой перевод, изобилующий грубыми ошибками и пропусками и лишенный живости и энергии, намаран таким тусклым и плоским слогом, что я не смог его дочитать до конца; все это весьма тяжело для писателя, который стремится в своей работе к абсолютной точности, изо всех сил старается ее достичь и вдруг обнаруживает, что переводчик хладнокровно уничтожает одну благословенную фразу за другой22.

Предпринятые издательством попытки исправить текст Набоков считал безнадежным делом. Тем не менее он не хотел упустить возможность первой английской публикации и поэтому решил не препятствовать выходу книги – «если вы полагаете, что ее можно издавать в таком виде»23.

Намного более сложный стиль «Отчаяния» предвещал еще худшие неприятности, и, чтобы избежать их, Набоковы попытались было сами найти переводчика. Вера позвонила в британское посольство и спросила, не могут ли ей порекомендовать для перевода «опытного литератора с хорошим стилем». На другом конце провода пошутили: «Г. Уэллс вас устроит?» Несмотря на прозвучавший в вопросе сарказм, Вера невозмутимо ответила: «Моему мужу он бы, пожалуй, подошел». Верин муж к концу июня предпринял еще один шаг, предложив себя в качестве переводчика собственного романа при условии, если Хатчинсон исправит языковые погрешности24.

В квартире на Несторштрассе, 22, у Набоковых и Фейгиной была только приходящая кухарка. Няня или гувернантка были им уже не по средствам. Набоков добродушно помогал ухаживать за сыном и демонстрировал друзьям технику выжимания пеленок элегантным движением кисти, подобно теннисному «удару слева». В разгар лета он возил Дмитрия на автобусе в Грюневальд, расстилал под деревьями одеяло и наблюдал за тем, как ребенок ищет сосновые шишки25. Именно там он задумал рассказ «Набор», который написал уже дома, на Несторштрассе, к концу июля26.

Старик эмигрант, возвращаясь с похорон своего знакомого, вспоминает всех, кого он потерял в жизни, – сестру, жену, которая его бросила, друга, замученного в Гражданскую войну, – и несмотря ни на что, сидя на скамейке в сквере, он преисполнен необыкновенного счастья. Рядом с ним на скамейке с русской газетой в руках сидит сам автор рассказа, который выбрал этого незнакомца для эпизода в своем романе и придумал ему правдоподобное прошлое. Ему хотелось поделиться своим искрометным счастьем творчества со стариком, но он не уверен, что ему это удалось. На самом деле, чем отчетливее становится образ читающего газету «автора», тем яснее мы понимаем, что он тоже, конечно, всего лишь марионетка в руках реального автора. Предвосхищая игру миров внутри миров внутри миров в «Бледном огне», этот искусный рассказ наводит на мысль, что, возможно, бытие при всей его трогательной непосредственности – лишь порождение творческой фантазии некоей потусторонней силы, которая пытается сообщить восторг творчества всему, что она вызвала к Жизни. И быть может, по ту сторону этой силы таится и еще одна?..

Рассказ можно также рассматривать как одну из набоковских вариаций на темы «Дара», в данном случае на тему, связанную с попыткой Федора догадаться, о чем думал его отец в последней экспедиции, или заглянуть в душу друга, потерявшего рассудок после смерти сына.

Поздним летом Набоков написал нечто совершенно неожиданное – небольшой автобиографический этюд по-английски, в котором он рассказывает о своих связях с Англией в раннем детстве и который впоследствии он переработает в четвертую главу («Мое английское образование») книги «Память, говори». Этюд послужил упражнением в английском языке перед началом работы над переводом «Отчаяния», и, подчеркивая свои ранние контакты с Англией, Набоков, возможно, подготавливал ее к встрече с собой. Само название этого этюда свидетельствует о том, что, несмотря на его знания, ему будет нелегко перейти на другой язык – «It is Me», а не естественное английское «It's Me» или «It is I», которое запутавшиеся пуристы считают более правильным27. К сожалению, от набоковского опуса не сохранилось ничего, кроме этих трех слов.

Словно бы вознаграждая Сирина за успехи в английском языке, газета «The New York Times Book Review» поместила о нем статью. Он написал матери: «В „New York Times“ в статье обо мне говорится, что „our age has been enriched by the appearance of great writer“[132]132
  Наша эпоха обогатилась появлением великого писателя (англ.)


[Закрыть]
, а у меня приличных штанов нет и вообще не знаю, в чем поеду в Бельгию, куда меня читать приглашает „Pen Club“». В письме Глебу Струве он называет свое финансовое положение «до крайности бедственным» и спрашивает, не удастся ли ему найти в Англии место преподавателя русской или французской литературы28.

В начале сентября он написал рассказ «Случай из жизни»29. Единственный раз в своей практике Набоков ведет повествование от лица женщины – и делает это превосходно. Героиня, чувствительная женщина, обреченная любить тех мужчин, на которых больше никто не претендует и которые уходят от нее к другим, гораздо менее достойным возлюбленным, в очередной раз обнаруживает, что стала орудием в чужих руках, невольной сообщницей своего знакомого, пытавшегося застрелить жену, которая только что его бросила. Не впервые героиня оказывается втянутой в чужую, морально убогую жизнь и униженной собственной отчаянной потребностью в любви. Несмотря на это, она каким-то образом сохраняет доброту, достоинство, надежду. За «намеренно будничным, газетным тоном», которого Набоков добивается в изображении внешних событий, скрывается вера писателя в непреходящую ценность духа. Жизнь его героини – несчастная, даже гротескная, разумеется незавидная, все же заключает в себе некую победу.

Едва закончив рассказ, Набоков немедленно принялся за перевод «Отчаяния», который издатель ожидал получить к Рождеству. По его словам, это была «первая серьезная попытка… использовать английский язык с целью, которую можно, условно говоря, назвать художественной»30. Осень оказалась самым тяжелым временем года: присмотр за Дмитрием – «смесь hard labour'a[133]133
  Тяжкого труда (англ.)


[Закрыть]
и рая», острая нехватка времени, сомнение в собственных переводческих способностях угнетали его. «Ужасная вещь, – писал он Зинаиде Шаховской, – переводить самого себя, перебирая собственные внутренности и примеривая их, как перчатку, и чувствуя в лучшем словаре не друга, а вражеский стан»31.

29 декабря в 3 часа ночи он заканчивает перевод «Отчаяния»: «Я отворил окно, было все черно, ни одного огня, и почему-то пахло весной». Совсем иной дух учуял в рукописи некий сварливый англичанин, к которому Набоков обратился по рекомендации агентства в Берлине с просьбой проверить его английский. Набоков сам считал перевод стилистически неуклюжим, однако англичанин, обнаружив «в первой главе несколько солецизмов… отказался читать дальше, заявив, что книга ему не нравится; я подозреваю, что он, скорее всего, принял ее за подлинную исповедь»[134]134
  По странному совпадению, краткое изложение в журнале «New Yorker» киноверсии «Отчаяния» содержало неумышленное заявление (опровергнутое в целом потоке опровержений), что в основу фильма, поставленного Фассбиндером в 1979 году, положен «автобиографический» роман Набокова.


[Закрыть]
32.

V

Набокову не терпелось вернуться к «Дару» («Я уже, кажется, третий год подряжаю на него кирпичи»). Однако вначале он надеялся переработать свои английские воспоминания. Его несколько обеспокоило полученное от Зинаиды Шаховской известие, что на литературном вечере в Брюсселе в конце января 1936 года ему предстоит прочитать что-нибудь по-французски. Три года назад у него возникла идея рассказать об особой французской субкультуре русского дворянства, и теперь, когда он написал о своем английском детстве – о гувернантке, английских сказках, «Chatterbox», – он, естественно, вспомнил про свою горемычную французскую гувернантку. За два-три дня в конце первой недели января он набросал «Мадемуазель О». Рассказ был написан с такой подозрительной, по его мнению, легкостью, что он считал его третьесортной литературой33. В нем содержится завуалированная просьба извинить его французский стиль – «излишняя предосторожность, – по словам Мориса Кутюрье, главного редактора собрания сочинений Набокова в издательстве „Плеяда“, – учитывая, что его французский, хотя временами несколько тяжеловесен, в целом замечательно поэтичен»34.

Когда очередные волнения, связанные со своевременным получением визы, остались позади, Набоков отправился в литературное турне: Брюссель, Антверпен и Париж. В Брюсселе он остановился у Зинаиды Шаховской и ее мужа Святослава Малевского-Малевича и скоро с ними подружился. У них в доме он познакомился с Полем Фиреном и Франсом Хелленсом, ведущим бельгийским писателем-прозаиком, чей роман «Божье око» Набоков с восторгом прочел несколько лет назад. Он легко нашел общий язык с Хелленсом (орлиный нос, монокль), который служил библиотекарем в бельгийском парламенте и был женат на русской35.

Набоков раньше просил Зинаиду Шаховскую присматривать за Кириллом («милый молодой человек, но беспечен, ребячлив, до ужаса неопытен») и с облегчением обнаружил, что брат изменился к лучшему. Он уже успел соскучиться по Дмитрию и с тоской писал Вере: «Я чувствую, как без меня там вылупляются новые слова». Хотя Набоков и переработал «Мадемуазель О», он все же боялся, что рассказ покажется слушателям длинным и скучным. Его волнения не оправдались, и вечер 24 января в ПЕН-клубе имел потрясающий успех, хотя народу собралось не очень много. Хелленс предложил ему отдать рассказ Жану Полану для «Nouvelle Revue française»36.

26 января бельгийский Русский еврейский клуб устраивал литературный вечер Сирина в Брюсселе. Перед большой аудиторией он читал стихи, рассказ «Уста кустам» (впервые представленный на суд публики) и три последние главы «Приглашения на казнь», которые имели такой успех, что он решил включить их в свою парижскую программу. Назавтра он снова читал по-русски – на этот раз «Пильграма» – в антверпенском Русском кружке; вечер, который, по мнению Набокова, не спасло даже выступление приглашенного фокусника, прошел скучно37.

VI

Два дня спустя Сирин приехал в Париж. Прямо с вокзала Гар дю Нор он отправился на Авеню дю Версаль, 130, где в просторной новой квартире Фондаминского (Амалия Фондаминская умерла год назад) ему отвели очаровательную комнату. Около половины восьмого, когда Набоков, Фондаминский и Зензинов едва успели разговориться, явился полупьяный, в нос говорящий Бунин и, несмотря на решительное сопротивление Набокова, потащил его обедать в ресторан. На следующий день Набоков писал домой:

Сначала у нас совершенно не клеился разговор, кажется, главным образом, из-за меня. Я был устал и зол. Меня раздражало все: и манера его заказывать рябчика, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитая подобострастность лакея, так что он потом Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился, что с ним поехал обедать, как не сердился давно. Но к концу и потом, когда вышли на улицу, вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности, и когда пришли в кафе «Мир», где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело. Там же я мельком повидался с Ходасевичем, очень пожелтевшим. Бунин его ненавидит… Алданов сказал, что когда Бунин и я говорим между собой и смотрим друг на друга, чувствуется, что все время работают два кинематографических аппарата38.

Рассказывая об этом событии в «Других берегах», Набоков вспоминает только горький привкус того вечера, отравивший его дальнейшие отношения с Буниным, но не перемирие в кафе «Мир». Согласно этой более поздней версии, которую Бунин опровергал целиком и полностью, отрицая даже факт их обеда à deux[135]135
  Вдвоем (фр.)


[Закрыть]
, – к концу вечера они невыносимо друг другу наскучили. Бунин, славившийся язвительностью, сказал Набокову: «Вы умрете в страшных мучениях и совершенном одиночестве». (В другой раз Бунин жаловался, что Набоков недостаточно откровенен или, по словам самого Набокова, что он «не изливает души над котлетой»39). Выйдя из ресторана, они разыграли нелепую сценку: Бунину пришлось вытаскивать из рукава своего пальто шерстяной шарф Набокова, по ошибке засунутый туда гардеробщицей:

Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга. Закончив эту египетскую операцию, мы молча продолжали путь до угла, где простились. В дальнейшем мы встречались на людях довольно часто, и почему-то завелся между нами какой-то удручающе-шутливый тон, – и в общем до искусства мы с ним никогда не договорились, а теперь поздно40.

В Париже Набоков должен был выступать на литературном вечере вместе с Ходасевичем, который болел и сильно бедствовал. На объявлении в «Последних новостях» имя Ходасевича было набрано более мелким шрифтом, чем имя Набокова (Ходасевич вел литературную колонку в газете «Возрождение», соперничавшей с «Последними новостями», где подобную роль играл Адамович, и противники нередко вели перестрелку со страниц своих газет), Набоков пришел в ярость и настоял на том, чтобы в афише их имена были напечатаны одинаково41.

Литературный вечер состоялся 8 февраля, снова на рю Лас-Кас, и вновь зал был переполнен настолько, что пришлось ставить дополнительные стулья. Слушатели всё подходили, когда Ходасевич начал свое выступление. Давно пользовавшийся репутацией знатока поэзии державинской и пушкинской поры, Ходасевич поразил собравшихся, поведав, что он открыл никому до сих пор не известного поэта Василия Травникова, который был на четырнадцать лет старше Пушкина и еще до пушкинских непосредственных предшественников начал «сознательную борьбу с условностями литературной аффектации, унаследованной девятнадцатым веком от восемнадцатого»42. Некоторые эпизоды жизни Травникова и короткие примеры его поэтического творчества, которые привел Ходасевич, взволновали всех любителей русской словесности. Этим выступлением Ходасевич блестяще продемонстрировал близость Набокову, изобретательному мастеру литературных масок, ибо – как хорошо знал Сирин, в отличие от остальных, ничего, видимо, не подозревающих слушателей, – история Травникова была литературной мистификацией.

Сирин, посасывая таблетки от горла, сидел рядом с Буниным, который, опасаясь простуды, не снимал пальто и шляпу и прятал нос в воротник. Во втором отделении Сирин прочел три рассказа – «Красавицу», «Terra Incognita» и «Оповещение». Вечер прошел с таким успехом, что один критик счел его достаточным основанием, чтобы опровергнуть обвинения эмигрантской литературы в несостоятельности, и назвал Сирина оправданием всей эмиграции43.

После окончания литературного вечера большая группа писателей и их друзей отправилась выпить шампанского в кафе «Ла Фонтен»: Алданов, Берберова, Бунин, Ходасевич, Сирин, Вейдле сели за один столик, Фондаминский и Зензинов – за другой, рядом с ними. Разговор зашел о «Севастопольских рассказах», и Сирин заявил, что никогда не читал этого юношеского произведения Толстого (на самом деле Толстой написал его в 28 лет). Бунин от негодования стал заикаться. Алданов, которому «Война и мир» служила образцом для его собственных романов, закричал: «Вы нас всех презираете!» Ходасевич лишь засмеялся и сказал, что Набоков их разыгрывает. В другой момент вечера и в другом настроении Алданов, преисполненный русского восторга, назвал Сирина первым писателем эмиграции и убеждал Бунина отдать ему свой перстень с печаткой в знак признания его первенства. Бунин не согласился44.

В Париже Сирина пригласил к себе Ходасевич: физически и эмоционально разбитый поэт признался несколько месяцев спустя одному из своих знакомых, что Сирин был единственным, кого он пригласил за целый год. Сирин также нанес визит некоему Достокияну в надежде заинтересовать его идеей фильма «Hotel Magique» (возможного предвестника «Призматического фацета» – книги героя «Подлинной жизни Себастьяна Найта», где пансион, в котором произошло убийство, превращается в семейный загородный дом и снова в пансион). У него была назначена встреча («Not that I want it»[136]136
  Не то чтобы мне очень этого хотелось (англ.)


[Закрыть]
) с критиком Эдмоном Жалу, «абсолютно второстепенным и ужасно влиятельным». Он навестил Каминок, Кянджунцевых, Раису Татаринову, встретился с Керенским, Тэффи и Ладинским45. Он повидался с Люси Леон Ноэль, сестрой своего кембриджского друга Алекса Понизовского, с которой он встречался в 1920 году в Лондоне. Ее муж, Поль Леон, предложил Набокову еще одну, гораздо более интересную для него встречу – со своим близким другом Джеймсом Джойсом, но при этом столько раз предупреждал его, о чем можно и о чем нельзя говорить, что Набоков, сославшись на свою занятость и бессмысленность затеи в целом, отказался от встречи. Он написал Вере:

Джойс встретился с Прустом лишь однажды, и то случайно. Они ехали в одном такси, Джойс закрыл окно, а Пруст его открыл, после чего они едва не поссорились. В общем тоска, и в любом случае, в его последних вещах (Work in Progress) абстрактные каламбуры, глагольный маскарад, тени слов, болезни слов… в результате остроумие закатывается за смысл, и пока оно медленно близится к закату, небо потрясающе красиво, но потом наступает ночь46.

15 февраля Сирин выступал на поэтическом вечере вместе с Адамовичем, Берберовой, Буниным, Гиппиус, Ходасевичем, Ивановым, Мережковским, Одоевцевой, Смоленским и Цветаевой – такой букет имен было невозможно собрать в Берлине со светлой памяти 1923 года. Набоков умудрился, по собственному признанию, нагрубить Адамовичу – возможно, когда тот предположил, что Кафка повлиял на «Приглашение на казнь»47.

«Мадемуазель О» имела такой успех в Брюсселе, что Набокова пригласили приехать еще раз и прочитать рассказ в Русском еврейском клубе. Поскольку времени на получение визы у него не было, Зензинов посоветовал ему нелегально пересечь границу, прибегнув к старому способу русских социал-революционеров: выйти из поезда в Шарлеруа, перейти по рельсам на платформу подземной дороги, пересесть там на электричку до Брюсселя, в которой паспорта никогда не проверяют. Сирин выехал из Парижа 16 февраля и, следуя совету Зензинова, благополучно добрался до Брюсселя48. Он прочитал рассказ и через два дня вернулся в Париж. 25 февраля «Nabokoff-Sirine, le célèbre romancier russe»[137]137
  Набоков-Сирин, знаменитый русский писатель (фр.)


[Закрыть]
, представленный Габриэлем Марселем, читал «Мадемуазель О» в элегантном салоне мадам Ридель. Чтение прошло особенно удачно, и Жан Полан с готовностью предложил напечатать рассказ в новом журнале «Mesures»49.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю