355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Брайан Бойд » Владимир Набоков: русские годы » Текст книги (страница 40)
Владимир Набоков: русские годы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:09

Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"


Автор книги: Брайан Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 59 страниц)

ГЛАВА 16
Светлый стол, сумрачный мир: Берлин, 1930–1932
I

В октябре и ноябре 1930 года, заканчивая «Подвиг», Набоков опубликовал три перевода из «Гамлета» – «Быть или не быть: вот в этом вопрос» (III, 1), монолог Гертруды «Есть ива у ручья» (IV, 7), сцену у могилы Офелии (V, 5) – и предполагал перевести всю трагедию1.

Однако, хотя меньше чем за два года Набоков написал два романа и одну повесть, воображение продолжало подсказывать ему все новые сюжеты. Слепец, обманутый женой и ее любовником, – этот образ неожиданно завладел Набоковым, и в конце января он уже придумал название будущего романа – «Райская птица» и приступил к работе2. В конце февраля Набоков сообщает матери, что «роман кончен, сейчас повел его в Institut de Beauté[114]114
  Институт красоты (фр.)


[Закрыть]
делать ему маникюр, личико там массирую, морщинки вывожу, то да се, – скоро увидишь его во всей красоте».

В том же письме он критикует стихи своего брата Кирилла, недавно напечатанные в «Воле России» – пражском эмигрантском журнале, который на протяжении многих лет был единственным более или менее серьезным конкурентом «Современных записок»:

Почему «воет зверь», а потом оказывается «птицей»? – какой птицей?.. что за наивная антитеза, – там звезды, тут фабрики, там розы, тут электричество – чем фабрика хуже роз, спрашивается? Все это – домашняя метафизика – и к жизни, к поэзии – к настоящим птицам и настоящим розам – не имеет ни малейшего отношения. С другой стороны, все стихи, которые мне приходилось читать в «Воле России» (Лебедева, например), на том же уровне3.

Набоков, способный подвергнуть такому критическому разбору стихи брата, видимо, пересмотрел и свое собственное детище и пришел к выводу, что оно нуждается не просто в косметических средствах, но в серьезной пластической операции. Лишь спустя еще три месяца он закончил роман, который вышел под другим названием – «Камера обскура» и который не имел ничего общего с двумя дошедшими до нас страницами «Райской птицы», кроме темы обманутого слепца.

По поводу внезапной потери зрения героем романа Набоков советовался с окулистом4, с другой же новой темой, кинематографической, он вполне мог справиться без посторонней помощи. В Берлине примерно раз в две недели они с Верой ходили в кино, предпочитая, как правило, дешевый кинематограф на углу дорогим кинодворцам в районе Гедехтнискирхе, в которых показывали только новые фильмы. Набоков любил комедию Бастера Китона, Гарольда Ллойда, Чаплина, Лорела и Гарди, братьев Маркс и спустя тридцать с лишним лет мог отчетливо, в мельчайших подробностях, вспоминать одну сцену за другой. Ему очень нравились и некоторые серьезные фильмы, например «Страсть Жанны д'Арк» Дрейера, Рене Клер, лучшие образцы немецкой готики («Руки Орлака», «Последний смех» Мурно), однако самое большое удовольствие доставляла ему гротескность кинематографических клише. Когда Георгий Гессен стал писать для «Руля» рецензии на новые фильмы, он иногда приносил Набоковым свои контрамарки. Отец Гессена, Иосиф Владимирович, прекрасно уловил характерный образ Набокова-зрителя: «Для самого Сирина нет как будто большего удовольствия, чем смотреть нарочито нелепую американскую картину. Чем она беззаботно глупей, тем сильней задыхается и буквально сотрясается он от смеха, до того, что иногда вынужден покидать зал»5.

Вполне логично, что английский вариант романа получит название «Laughter in the Dark» («Смех в темноте»), а на обложке русского издания книги будет изображена кинопленка, в каждом кадре которой можно прочесть «Камера обскура». Этот роман Набоков написал в рекордно короткий срок – от зарождения образа до его перенесения на бумагу прошло, судя по его воспоминаниям, всего шесть месяцев6. Следы спешки заметны даже в окончательном варианте книги. И все же Набокову удавалось выкроить время и для других дел.

20 марта Союз русских писателей организовал в Гутманзале вечер, посвященный Ф.М. Достоевскому, на котором Набоков выступил с докладом «Достоевский без достоевщины»; как выяснится позже, это была подготовка к «Отчаянию» – следующему в череде его романов7. Раньше Набоков выражал свое отношение к русской литературной традиции в поэтической форме, сочиняя стихи о Блоке, Гумилеве, Пушкине, Толстом, Некрасове, приуроченные к юбилейным торжествам. Теперь же в подобных случаях он стал подвергать творчество Пушкина, Достоевского или Блока критическому анализу. Переход к прозе и более глубокому осмыслению собственных литературных истоков предвосхищает роман «Дар», в котором Набоков прослеживает эволюцию героя от поэзии к прозе и его сложное отношение, с одной стороны, к традициям Пушкина и Гоголя, а с другой – к вековому требованию превратить русскую литературу в своего рода политическое слабительное или социальный бальзам.

Четыре недели спустя, в середине апреля, Набоков написал сатирическую статью, рекламирующую эликсир «Фрейдизм для всех» («Что всякий должен знать?»)8. В его искусстве стала развиваться новая тенденция – пародия, либо чисто литературная (повести Лужина-старшего, только что написанная остроумная пародия на Пруста в «Камере обскуре»), либо высмеивающая последнюю интеллектуальную моду (Маркс, Шпенглер, Фрейд). Отныне пародия станет отлично пристрелянным оружием в арсенале Набокова, с помощью которого он сможет разоблачать ставшие привычными «вещи… мертвые, но подделывающиеся под живых, крашеные-перекрашеные, но все принимаемые ленивыми умами, безмятежно не ведающими обмана»9.

Опубликовав статью о Сирине в новом французском журнале «Le Mois», Глеб Струве предложил другу написать для франкоязычной аудитории что-нибудь о Фрейде и литературе. Набоков отказался, объяснив это тем, что он не видит фрейдизма в литературе, если не считать «модных пошляков вроде, скажем, Стефана Цвейга – но ведь это не литература»10. Вместо этого свою первую работу на французском языке, написанную им в мае, он посвятил идее «современного»: своеобразию «эпохи» каждого отдельного человека и тому очарованию, которое приобретут в глазах будущего не замеченные никем мелочи нашего века11.

В конце весны Набоков нашел у кого-то из знакомых книгу Джойса «Улисс». Еще в 1922 году в Кембридже он слышал, как Петр Мрозовский зачитывал вслух отрывки из монолога Молли, но, очевидно, лишь теперь ему удалось впервые прочесть роман от начала до конца. «Какая гениальная похабель. Местами, однако, несколько искусственная. Любите ли вы эту книгу?» – спрашивает он Струве12.

В четвертую неделю мая он закончил «Камеру обскуру»13.

II
«Камера обскура»

Богатый и респектабельный знаток живописи Бруно Кречмар страстно увлечен капельдинершей Магдой Петерс, которая, руководствуясь врожденными инстинктами куртизанки, вынуждает его покинуть жену и дочь. Первый любовник Магды, Роберт Горн, одаренный, но дьявольски циничный художник, знакомится с Кречмаром и, узнав, что Магда – его содержанка, добивается дружбы с ним. Магда и Горн возобновляют тайную связь.

Через несколько месяцев Кречмар обнаруживает, что Магда изменяет ему, и пытается ее убить. Магде почти удается убедить Кречмара в своей невиновности, и он уезжает вместе с ней, сев за руль автомобиля, которым едва научился управлять, все еще полубезумный от подозрений, близкий к самоубийству. В результате неизбежной аварии Кречмар теряет зрение.

Выйдя из больницы, Кречмар приспосабливается к своей слепоте в швейцарском уединенном шале, где за ним ухаживает Магда. Он не знает, что Магда выбрала это шале вместе с Горном, который облюбовал для себя лучшую комнату, не знает, что Горн не только проводит с Магдой ночи, но и помогает ей выкачивать у слепца деньги, что он разгуливает голым по дому, греясь на солнце под невидящим взглядом Кречмара, мучительно вслушивающегося в чьи-то шаги. Приехавший без предупреждения шурин Кречмара, Макс, становится свидетелем этого порочного ménage à trois[115]115
  Сожительства втроем (фр.)


[Закрыть]
 и сообщает Кречмару о чудовищном обмане. Вооружившись браунингом, Кречмар отправляется к Магде и, перекрыв выход, пытается загнать ее в угол. Он стреляет, но не попадает в Магду, которой удается выхватить у него пистолет: мрак Кречмара пронзает второй выстрел, и мгновение спустя он умирает[116]116
  Позднее в английском переводе книги Набоков заменил немецкие имена русского оригинала на более интернациональные: Кречмар стал Albert Albinus, Магда – Margot, Горн – Axel Rex, Аннелиза – Elisabeth, Макс – Paul. Другие изменения, внесенные Набоковым в 1937 году в перевод книги, рассматриваются в главе 19.


[Закрыть]
.

Запертый в шале Кречмар, над которым потешаются и измываются Магда и Горн, – один из самых жестоких образов в художественной литературе. Кречмар не испытывает физической боли, здесь нет ничего похожего на страдания Глостера, у которого вырывают глаза, или на кровавый театр Тита Андроника. Горн лишь издевается над слепцом, выставляя перед ним свою наготу, а Магда, описывая ему комнату, забавы ради изменяет цвет мебели и обоев. Когда Кречмар прижимает Магду к груди, та с комической покорностью поднимает глаза на Горна; когда Кречмар обращает к Магде лицо с выражением безысходной нежности, она показывает ему язык. Магда и Горн надругались над его достоинством, его доверием, над его беззащитностью и над самой сокровенностью любви. Вначале Кречмара успокаивает заблуждение, что забота Магды подтверждает благородство и чистоту ее любви. Однако как только чувства его обострились, на смену спокойствию приходит страшное подозрение, что в доме есть кто-то третий. Горн с праздным восторгом наблюдает за тем, как растет напряжение, как лицо Кречмара застывает при каждом подозрительном звуке.

Кажется бесспорным, что именно ужас этих почти невыносимых сцен и вдохновил Набокова на создание «Камеры обскуры». Написанный сразу после «Подвига», этот роман словно намеренно построен на противопоставлении миру более раннего произведения. В «Подвиге» жизнь представляется благородным, романтическим, бескорыстным приключением, в «Камере обскуре» – логовищем малодушия, эгоизма и жестокости. Мартын, не способный выразить свои фантазии в искусстве, находит в самой жизни героическое воплощение тому «очаровательному и требовательному», что он в себе ощущает. Горн же, наоборот, наделен талантом художника, но развлекается тем, что отвратительно травестирует искусство, превращая живого человека в одну из своих карикатур, в мишень для издевательств. В «Подвиге» Мартын просто исчезает в пейзаже романа, но само его отсутствие свидетельствует о том, что детская мечта перешла в действительность. С другой стороны, в «Камере обскуре» слепота Кречмара развенчивает его мечту об обладании красотой Магды, оставляет его беззащитным перед взглядами людей, которых он сам увидеть не может.

От мрачного финала книги лучами расходятся несколько тем. Сцены в швейцарском шале представляют собой наиболее откровенное инверсирование Набоковым его представления о любви как частичном спасении от неизбежного одиночества души. Менее непосредственным, но не менее важным является контраст между искусством и тем, что Набоков считал его антитезой, – пошлостью, вульгарностью во всех ее проявлениях, от неприкрытой жестокости до бесчувственности фальшивого искусства, псевдонаучности, лжесентиментальности.

Магда воображает себя актрисой, Кречмар – художественный критик, Горн – талантливый художник. В то время как Мартын стремится к подвигу, таинственные связи которого с восторгами искусства он сам не в состоянии понять, мелочное воображение Магды сводит искусство к банальной мечте о положении кинодивы, о роскошных мехах, шикарных машинах и глазеющих поклонниках. При виде Магды Кречмар впервые в жизни испытал свойственное художнику желание остановить мимолетный образ прекрасного – так же как Мартын перед своей роковой экспедицией хочет запомнить и сохранить мелочи того мира, которого он почти наверняка никогда больше не увидит. Наиболее полярными являются образы Мартына и Горна. Мартын с его врожденной чистотой и благородством воображения – художественная натура, обделенная талантом. Он чувствует в жизни ту присущую ей искусность, которая преобразует повседневность в приключение. Горну, с другой стороны, при всей его художественной одаренности просто «нравилось помогать жизни окарикатуриваться».

Центральным в романе является иного рода конфликт (который служит одним из ключей к его пониманию) – борьба за власть над судьбой Кречмара между Горном и его творцом. Искусство, согласно Набокову, невозможно без любопытства, без бережного отношения ко всему хрупкому и нежному в мире, без веры в добро, лежащее в основе всего сущего. У Горна же холодное любопытство сочетается с сознательной жестокостью, со способностью получать удовольствие от эксплуатации человеческой доверчивости, с «непреодолимой тягой к разыгрыванию ближних». Поскольку Кречмар слеп, Горн может манипулировать им и глумиться над ним с такой легкостью, словно Кречмар – один из персонажей его рисунков, и одновременно испытывать гнусное наслаждение от сознания того, что Кречмар – живой, страдающий человек. Совершенно иные цели у автора, который, распоряжаясь судьбой Кречмара, стремится заставить нас сострадать беспомощному герою. Точно так же, по мысли Набокова, творцы человеческих судеб могут допустить несовершенство и боль земного бытия, чтобы пробудить нежность в невидимых нам зрителях, наблюдающих за нами из потусторонности. Хотя в первой половине романа Кречмар предстает черствым, лживым, трусливым, глупым человеком, приносящим горе своей жене, во второй половине, когда глумливый Горн втаптывает в грязь его нежность и доверчивость, он вызывает у читателя жалость.

В начале романа жена и шурин Кречмара кажутся ограниченными и флегматичными. К концу повествования оба они жалеют Кречмара – несмотря на все страдания, которые он им причинил, – и теперь лишь эти два невзрачных человека представляются единственными привлекательными персонажами во всей книге. Набоков часто становится на сторону тех, кого оттесняют более яркие центральные герои его романов. Макс и Аннелиза, которых за отсутствие воображения презирает Кречмар, в свою очередь презираемый Магдой и Горном, доказывают своей нежностью и жалостью, что они дальше от пошлости и ближе к подлинным ценностям воображения, чем те трое героев, которые извращают художественное начало.

Рисунок, живопись, кино – эти сквозные мотивы, связанные с искусством, переплетаются в романе с темами тьмы и света, зрения и слепоты в их буквальном, метафорическом или даже сверхчувственном выражении. Образы видения и видимости, в свою очередь, образуют силовое поле вокруг судьбы Кречмара, что указывает на высшую связь между моралью и художественным восприятием.

Магда, привыкшая к чужим взглядам еще в бытность свою натурщицей, мечтает полюбоваться на себя в фильме, который Кречмар, уступив ее прихоти, финансирует. Однако, увидев на экране неказистую и неуклюжую девицу, она чувствует себя «как душа в аду, которой бесы показывают земные ее прегрешения». Кажется, и Магда, и Горн в восторге от того спектакля со слепым Кречмаром, который они разыгрывают для собственного удовольствия, – быть может, по мысли автора, наступит день, когда им придется увидеть свои поступки в совершенно ином свете, когда смерть спроецирует их на иной экран. Даже в земной жизни чей-то взгляд способен резко изменить поведение человека, ошибочно полагавшего, что его никто не может увидеть. Совершенно голый Горн, усевшись напротив Кречмара, щекочет его концом былинки, как будто это надоедливая муха, и вдруг, повернув голову, замечает, что за ним наблюдает Макс, и ретируется, «словно Адам после грехопадения… осклабясь, пятерней прикрывая свою наготу».

Подслеповатый на первый взгляд Макс – словно само воплощение морального чувства – оказывается сверхъестественно чутким к нечестной игре: именно он невольно подслушал тайный телефонный разговор Кречмара и Магды, стал свидетелем сговора Магды и Горна на хоккейном матче, отвратительного пререкания Кречмара и Магды, которая не пускает его к умирающей дочери, наконец, глумления Горна над Кречмаром. Если Макс видит, не подглядывая, то Аннелиза, кажется, видит, не глядя, – она проявляет почти телепатическую чувствительность к судьбе Кречмара – в день хоккейного матча, в день, когда Кречмар разбивается в автомобильной аварии за сотни миль от нее, в день, когда Макс решает навестить Кречмара в Швейцарии.

За слепотой Кречмара – проницательность Макса, за ней – ясновидение Аннелизы, за которым, быть может, таится нечто еще. Когда Кречмар направляет свою машину к виражу навстречу катастрофе, с пригорка на него смотрит старуха, собирающая травы. Еще выше летчик видит из люльки почтового дирижабля две деревни, отстоящие друг от друга на двадцать километров, «Быть может, – размышляет автор, – поднявшись достаточно высоко, можно было бы увидеть зараз провансальские холмы и, скажем, Берлин», где именно в этот момент Аннелиза не находит себе места от недоброго предчувствия. С достаточной высоты видны все наши поступки – именно это имел в виду Гёте, когда говорил, указывая тростью на звезды: «Там моя совесть». В мире «Камеры обскуры» око нравственного судии представляется высшей и самой верной формой видения, и никто не в состоянии скрыться от его взгляда.

Кульминационные сцены романа, при всем их эмоциональном и моральном значении, ложатся слишком тяжелым бременем на остальную часть книги. Чтобы подготовиться к кульминации, Набокову приходится перегружать сюжет излишними неправдоподобными деталями, характеризующими героя или обстоятельства: Горн успевает измениться до неузнаваемости между первым и вторым своим появлением; один герой весьма кстати слышит чужой телефонный разговор, других – глухота одолевает именно тогда, когда одно услышанное слово могло бы слишком быстро разоблачить обман.

Тем не менее в романе есть блестящие психологические и композиционные находки. После того как беременную жену Кречмара увезли в клинику, его терзает мысль, что она может умереть в родах, и одновременно искушение привести в дом какую-нибудь женщину. Когда восемь лет спустя умирает дочь Кречмара и он стоит у ее постели, Магда и Горн, воспользовавшись его отсутствием, поступают так, как когда-то хотелось поступить ему. С особым мастерством написана страшная сцена, когда Кречмар узнает о своей слепоте: писатель ни разу не употребляет слова «слепой», словно боясь подменить расхожим понятием смятение своего героя, всю необычность ощущений, которые он испытывает.

Работая над «Камерой обскурой», Набоков мыслил кинематографическими образами14. Кречмар влюбляется в капельдинершу, которая мечтает стать фильмовой дивой, и с этого момента герои начинают превращать свой мир в некую киновульгарность. Сюжет развивается с поистине кинематографической скоростью, а лаконичный стиль романа позволяет перенести его на экран без особых потерь. Образы света и тьмы, зрячести и слепоты, карикатуры, кино и кабаре могли бы найти отклик у какого-нибудь талантливого и изобретательного режиссера. Всего через два года после рождения звукового кино Набоков придумывает такую кульминационную сцену (неудавшаяся попытка Кречмара убить Магду, «увиденная» невидящими глазами героя), которая при перенесении ее на экран потребовала бы затемнения, тишины, заряженной ненавистью и нарушаемой дыханием, звуками борьбы, двумя выстрелами – причем все эти звуки усилены обостренным слухом Кречмара.

Хотя «Камере обскуре» не повезло с единственной экранизацией, роман тем не менее мог бы стать основой великолепного фильма. За кинематографичность пришлось расплачиваться литературе. По сравнению с другими набоковскими произведениями роману недостает плотности материи, композиционной отточенности. Послушная хлопкам кинематографической «хлопушки», «Камера обскура», в отличие от других произведений писателя, не способна распахнуть все ставни, люки и двери сознания.

III

С приходом первых теплых дней в начале мая 1931 года на Курфюрстендам вновь появились вынесенные из кафе столики, но ненадолго – скоро вернулись дожди, холод, слякоть. Однако к концу мая Набоков уже успел загореть на груневальдском солнцепеке15. Один знавший Набокова русский эмигрант вспоминает, как встретил его однажды на берегу озера: «Кажется, мы оба солнцепоклонники», – проронил Набоков; а читатели «Дара» помнят, как в жаркие майские и июньские дни Федор «наливался пламенем» в Груневальде16.

Пошла четвертая неделя июня, когда Набоков закончил рассказ «Обида» (в переводе на английский он получил название «A Bad Day» – «Неудачный день»)17. Для мальчика-подростка именины его кузена в загородном поместье оборачиваются унижением, жгучим, как крапива. Набоков конечно же не забыл скуку летних семейных праздников у своего кузена в имении Сайн-Витгенштейнов Дружноселье, неподалеку от Выры18. Рассказ «Обида», в котором Набоков пытается запечатлеть былые ощущения во всей их полноте, вызывает в памяти светлые бунинские образы ушедшей России – недаром рассказ посвящен Бунину – и предвосхищает «Дар», «Другие берега» и игры в саду Ардиса. Чувствительность, делающая Путю столь уязвимым, в то же время превращает мир, который он созерцает, в хоровод чудес. В этот «неудачный» день Путя испытывает лишь обиду, однако рассказ, хотя и написанный с точки зрения мальчика, передает магическую прелесть всего, что его окружает и чем он, как мы понимаем, станет дорожить в будущем.

Напечатанная две недели спустя в «Последних новостях», «Обида» проложила русло для потока новых публикаций. Когда Берлин был центром эмиграции, а «Руль» – его главной газетой, Сирин регулярно питал ее читателей своими стихами. Теперь в Берлине осталось лишь тридцать тысяч русских, причем половина из них имела немецкие корни и к этому времени отделилась от русской колонии19. «Рулю» оставалось жить три месяца. Однако в Париже, центре четырехсоттысячного русского населения Франции, эмигрантские издательства пока преуспевали. Главное ежедневное издание русского Парижа и самая влиятельная газета эмиграции, «Последние новости», стали помещать на своих страницах один сиринский рассказ за другим, а также отрывки из его романов, публиковавшихся полностью и сплошным потоком в «Современных записках».

После выхода двух романов и повести, написанных Сириным за полтора года, постоянный критик «Последних новостей» Г. Адамович возобновил наступление на него с новых позиций: допуская, что Сирин пишет блестяще, он усматривал нечто неладное в том, с какой скоростью он это делает. Адамович и его окружение были убеждены, что в условиях современного кризиса – всегда остросовременного для подобных знатоков и ценителей кризисов – силы чувствительной души должны быть подорваны отчаянием. Отсюда следовало, что столь плодовитый писатель, как Сирин, – это бездушная пишущая машина. У Адамовича были свои подпевалы.

Для Сирина эти выпады не были неожиданностью. «Современные записки» еще не приступили к публикации «Подвига», а Набоков уже сказал Струве, что его новый роман будет выходить «под тихий свист Содомовича и других Жоржиков» (Георгий Адамович и Георгий Иванов)20. Он послал Струве и Фондаминскому язвительную эпиграмму на Иванова и радовался тому, что ее быстро подхватил русский Париж:

 
«Такого нет мошенника второго
во всей семье журнальных шулеров».
– «Кого ты так?» – «Иванова, Петрова,
Не все ль равно…» – «Постой, а кто ж Петров?»21
 

1 июля Набоков вновь предпринял наступление на Адамовича и его окружение, написав, не без помощи Пушкина, еще более беспощадного эпиграмматиста и литературного забияки, чем он, поэтическую мистификацию «Из Калмбрудовой поэмы „Ночное путешествие“ (Vivian Calmbrood's „The Night Journey“)». Представленное как перевод фрагмента английской поэмы вымышленного Вивиана Калмбруда (упоминание молодого Вордсворта помогает датировать ее примерно началом XIX века), «Ночное путешествие» рассказывает о том, как на пути в Лондон Калмбруд, сидя в темноте дилижанса, слушает рассказ незнакомого попутчика и собрата по перу о том, как его муза из лирической превратилась в сатирическую22.

 
К иному критику в немилость
Я попадаю оттого,
что мне смешна его унылость,
чувствительное кумовство,
суждений томность, слог жеманный,
обиды отзвук постоянный,
а главное – стихи его.
Бедняга! Он скрипит костями,
бренча на лире жестяной,
он клонится к могильной яме
адамовою головой[117]117
  Игра на фамилии Адамович и словосочетании «Адамова голова», означающем «череп».


[Закрыть]
.
 

Калмбруд выслушивает поэта и, когда рассветные лучи проникли в дилижанс, узнает его имя:

 
Тут я не выдержал: «Скажите,
как ваше имя?» Смотрит он
и отвечает: «Я – Ченстон».
 
 
Мы обнялись.
 

Своей последней строчкой Сирин приглашает в союзники Пушкина (который выдал гениального «Скупого рыцаря» за перевод из некоего вымышленного им Ченстона) и выступает как против самого Адамовича – утверждавшего, что пушкинское гармоническое искусство более не актуально в усложнившемся мире, – так и против дружка Адамовича Георгия Иванова[118]118
  В «Калмбрудовой поэме» Иванов представлен под маской Джонсона (английский эквивалент его русской фамилии), критика, побитого шандалом за «крапленую статью», – очевидный намек на злобную статью Иванова в «Числах», вызвавшую почти всеобщее негодование в литературных кругах.


[Закрыть]
. Сирин вступает в союз и с Владиславом Ходасевичем, величайшим поэтом и, по мнению многих, крупнейшим критиком русского зарубежья, который, так же как и он, был предан пушкинскому времени, пушкинскому искусству, пушкинской жизни. В своих стихах Ходасевич смог сохранить необыкновенную пушкинскую прозрачность и изящество формы, но в то же время в ужасе бежал от того светлого и яркого мира, который Пушкин славил. Хотя и не чуждый настроениям Адамовича, Ходасевич утверждал, что для создания хороших стихов требуется нечто большее, чем переполняющие сердце чувства, – мастерство, в котором Пушкин не знал себе равных в русской поэзии.

С середины 1920-х годов Ходасевич и Адамович вели между собой окопную войну, отстаивая одну свою позицию за другой в жестокой борьбе. Что касается Сирина и Ходасевича, которые тогда еще не были лично знакомы, то их сближало уважение к литературному мастерству. В своих рецензиях Сирин хвалил поэзию Ходасевича, а Ходасевич – сиринскую прозу, причем обоих возмущало, что Адамович (при поддержке Иванова) способен был разгромить работу другого только потому, что она хорошо сделана. Набоков своим «„Я – Ченстон“. Мы обнялись» давал понять, что он будет бороться вместе с Ходасевичем под знаменем Пушкина.

В «Ночном путешествии» был и еще один, не столь серьезный, игровой план. Сирин прочел его в Клубе поэтов, предварительно упомянув несколько придуманных им эпизодов из жизни Калмбруда. Потом он признался в мистификации, в которую все поверили, как поверил в подлинность «перевода» из «Калмбрудовой» драмы его отец десять лет назад23.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю