Текст книги "Владимир Набоков: русские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 59 страниц)
Брожение, охватившее русскую поэзию, не оставило в стороне даже зеленую молодежь. Для подростков набоковского поколения «жуткая легкость» стихотворчества была такой же неотъемлемой частью юности, как прыщи. Когда примерно годом раньше Юрик Рауш показал своему десятилетнему кузену стихи собственного сочинения, тот ответил ему своими стихами. Юрий нашел их подозрительно хорошими и подверг сомнению их авторство. Он не ошибся. Первое стихотворение Набокова было плагиатом, и мальчики, чтобы уладить дело, в шутку дрались на дуэли. С тех пор Набоков писал свои стихи сам – по-английски, по-русски и по-французски[31]31
Он также наполнял школьные тетрадки несуразными рассказами, в которых были поцелуи, и крокодилы, и пестрые пинкертончики (см. письмо Сергею Потресову от 28 сентября 1921 г.).
[Закрыть]43.
Были и другие, более естественные, признаки взросления. Летом 1911 года Юрий не приехал в Выру, и Владимиру приходилось самостоятельно овладевать азами пробуждающейся сексуальности. Дождливыми вечерами Владимир Дмитриевич читал собравшимся вокруг него детям «Большие ожидания» – разумеется, по-английски[32]32
Едва ли В.Д. Набоков был типичным отцом семейства: через несколько месяцев он опубликует исследование «Чарльз Диккенс как криминалист», направленное против смертной казни.
[Закрыть], но Володя, улучив минуту, подкрадывался к книжной полке и на корточках листал 82-томную энциклопедию Брокгауза и Ефрона, выискивая там значения таких соблазнительных терминов, как «проституция», добытых в школе или у Чехова. Ни ловля бабочек по утрам, ни занятия всякими видами спорта в ясную погоду не могли унять физическое беспокойство, которое высылало его с наступлением вечера в путешествие по проселочным дорогам на стареньком велосипеде «Энфилд» или на новом «Свифте». В это лето каждый вечер на закате Володя проезжал мимо избы набоковского кучера, где всякий раз стояла, опершись о косяк, его двенадцатилетняя дочь Поленька. Она неизменно встречала Владимира таинственной улыбкой, выцветавшей по мере его приближения. Владимир так ни разу и не заговорил с ней, однако именно «она была первой, имевшей колдовскую способность накипанием света и сладости прожигать сон мой насквозь (а достигала она этого тем, что не давала погаснуть улыбке)»43.
В то лето 4 (17) июня у Набоковых родился пятый, последний ребенок – Кирилл, и Владимир стал его крестным отцом. В августе Елена Ивановна вместе с детьми отправилась погостить к своей золовке – Елизавете Сайн-Витгенштейн во второе имение Сайн-Витгенштейнов – Каменку, недалеко от Папелюхи в Подольской губернии на юго-западе России, – кажется, в дореволюционные годы это был единственный случай, когда Набоков, не уехав за границу, покинул Петербург и Выру, получив, кстати, редкую возможность половить бабочек, обитающих в иной российской фауне44.
Серая школьная рутина, в которую окунулся Владимир по возвращении в Петербург, не смогла заглушить чувств, разбуженных в нем Поленькой. В своей автобиографии Набоков вскользь вспоминает «раскрасневшихся, душистоволосых, в низко повязанных, ярких шелковых поясах, девочек, с которыми он играл на детских праздниках». Хотя Набоков никого из этих девочек не называет по имени, некоторые из них, несомненно, вошли в шутливый «донжуанский» список, который он, подражая Пушкину, составил в 1920-е годы, по-пушкински весьма нестрого подходя к самому понятию «победы»45. Марианна, Зина, Мария, Пелагея, Екатерина I, Екатерина II, Ольга – все они занимают в этом списке место между Клод Депрэ (Биарриц, 1909 г.) и Валентиной Шульгиной (Выра – Рождествено, 1915 г.) – теми двумя девочками, имена которых он скрыл в своей автобиографии под псевдонимами «Колетт» и «Тамара»[33]33
Возможно, Поленька в «Память, говори» и «Других берегах» – это тоже замена, скрывающая Пелагею «донжуанского» списка.
[Закрыть]. Мы никогда не узнаем, кто были эти другие и что они для него значили.
Последний взгляд, брошенный Набоковым на Колетт, вызывает у него в воображении – по логике автобиографического повествования – образ «радужной спирали внутри маленьких стеклянных шариков»; впервые он говорит с Тамарой в «беседке с радужными окнами». Эти радуги и цветные стекла служат связующим звеном между началом его поэзии и той ролью, которую играли женщины в пробуждении его воображения. В «Других берегах» и «Память, говори» Набоков впервые соединяет эти мотивы, рассказывая о неудачной затее Зеленского два раза в месяц по воскресеньям устраивать в доме Набоковых на Морской сеансы общеобразовательного характера с помощью волшебного фонаря и приглашать на них, чтобы заполнить комнату, одноклассников Владимира. Цель Зеленского – как потом понял Набоков – состояла в том, чтобы помочь немного заработать нищему приятелю-студенту, владельцу волшебного фонаря. Но в то время двенадцатилетнего мальчика занимали лишь две вещи. Во-первых, его соседка слева, непоседливая белокурая кузина, сидевшая так близко от него в темноте переполненной комнаты, что он чувствовал при каждом ее движении верхнюю косточку ее бедра, – «и это возбуждало во мне ощущения, на которые Ленский не рассчитывал». Во-вторых, скука и смущение, захлестывавшие его, когда он слушал все семьсот пятьдесят стихов лермонтовской поэмы, оживляемой – если так можно сказать – всего лишь четырьмя цветными пластинками, и предвидел месть, которую обрушат на него одноклассники на следующий день за потерянное воскресенье: ох и поиздеваются они над маменькиным сынком, у которого до сих пор еще есть домашний учитель!46
VМаловероятно, что кто-нибудь в школе мог назвать его маменькиным сынком в обычном понимании этих слов, ибо он унаследовал от отца мужественность и строгие понятия о чести. Со стороны Владимир Дмитриевич казался чуть ли не денди, в глазах же сына, который каждое утро встречал его, раскрасневшегося после тренировок – он занимался боксом и фехтованием, – он был, несомненно, человеком сильным и полным жизни. Федор в «Даре» выражает чувства самого Набокова, когда пишет, что ему больше всего нравится в отце «живая мужественность»: «…уличи он меня в физической трусости, то меня бы он проклял»47. Не удивительно, что тема мужества занимает столь значительное место в сочинениях Набокова.
Однажды в октябре 1911 года эта тема заглушила все остальные в жизни Набоковых – и отца, и сына. Хотя Владимиру Дмитриевичу запретили участвовать в выборных органах, он продолжал оставаться одним из лидеров Конституционно-демократической партии и одним из наиболее известных в России редакторов газет. Реакционная печать так часто обрушивалась на него с нападками, что Елена Ивановна с беспристрастностью ученого собрала целый альбом политических карикатур с изображением мужа48. Но от одного из выпадов он не мог просто отмахнуться с улыбкой.
Летом 1911 года его газета, либеральная «Речь», обвинила человека по имени Снесарев, сотрудника ультраконсервативной газеты «Новое время», в том, что он брал гигантские взятки от компании «Вектингхаус», поставлявшей в Санкт-Петербург новые электрические трамваи. В ответ Снесарев выступил с инсинуациями против редакторов «Речи» и намекнул, что В.Д. Набоков женился на богатой московской купчихе ради денег[34]34
На самом деле, когда Владимир Дмитриевич женился, он был хотя и не сказочно богат, но и далеко не беден, а его жена не была москвичкой и не принадлежала к купеческому сословию.
[Закрыть]. Владимир Дмитриевич с его рыцарскими представлениями о чести не мог снести подобного оскорбления. Хотя он двумя годами раньше написал две блестящие, получившие широкую известность статьи против дуэли как феодального пережитка, он считал своим долгом в данной ситуации вызвать обидчика к барьеру49. Поскольку репутация Снесарева делала его «недуэлеспособным» с точки зрения российского кодекса – негодяю не позволено защищать свою честь, – Владимир Дмитриевич потребовал, чтобы редактор «Нового времени» Михаил Суворин (сын чеховского друга Алексея Суворина) напечатал опровержение по поводу заметки Снесарева и объявил бы, что она вышла по недосмотру редакции. В том случае, если Суворин откажется выполнить данные условия, В.Д. Набоков будет расценивать это как знак солидарности с инсинуациями Снесарева и вызовет на дуэль самого Суворина.
Владимир Дмитриевич попросил своего зятя и друга адмирала Коломейцева, одного из немногих героев Русско-японской войны, передать Суворину его требования и – если понадобится – вызвать редактора на дуэль от его имени. Суворин отказался напечатать опровержение, заявив, что не несет ответственности за заметку Снесарева, и уклонился от дуэли. На следующий день В.Д. Набоков изложил суть инцидента на страницах «Речи». Вместо того чтобы скрыть тот факт, что он противоречит своим же собственным блестящим доводам против дуэлей, он разъяснял читателям, которые были с ними хорошо знакомы, что, если другие пути решения конфликта перекрыты, для него «психологически невозможно» не ответить на оскорбления вызовом, – это было смелое и трогательное публичное признание в том, что его абстрактные принципы не могут устоять даже перед его же собственными сложными инстинктами.
В ответ Суворин со страниц «Нового времени» заявил, что никакого вызова он вообще не получал, поскольку был нарушен дуэльный кодекс. Однако Владимир Дмитриевич располагал письменным ответом Суворина с отказом принять «Ваш вызов», который он и напечатал в «Речи», заметив, что, очевидно, нет смысла вновь вызывать Суворина, ибо тот, не согласившись поместить опровержение, сам нарушил кодекс чести50.
Владимир-младший, никогда не читавший газет и не заметивший ничего необычного в поведении отца, не ведал о происходящем – хотя он и обратил внимание на то, что отец в эти дни занимался фехтованием не со своим обычным французским тренером, но с еще более знаменитым специалистом. Но вот в воскресном номере «Нового времени» от 23 октября постоянный автор стишков на злобу дня расписал историю дуэльного вызова, стараясь представить В.Д. Набокова в смешном виде. На следующий день в школе Владимир перехватил экземпляр еженедельника, ходившего по рукам и вызывавшего ухмылки его одноклассников. Из весьма гладких стишков он понял лишь, что его отец может погибнуть – возможно, уже погиб – на дуэли. Остаток дня в школе он провел в мучительном напряжении, переживая все нюансы отношений с отцом, – оттенки, недоступные тем, кто видел Владимира Дмитриевича лишь как общественного деятеля: гордость безоговорочная и беспредметная («человек, лучше которого нет в мире», – думает Путя, герой рассказа, в основе которого лежит этот эпизод), чувство, что в какой бы ипостаси ни выступал его отец – редактора, криминалиста, оратора, члена комитета, – они с ним всегда связаны, и посреди любого из этих занятий, столь чуждых сыну, отец мог подать ему знак принадлежности к детскому миру, в котором они были заодно51.
Вернувшись домой к вечеру, Владимир с порога услышал доносившиеся с лестницы голоса родителей и дяди Николая Коломейцева и сразу понял, что дуэли не будет, что противник извинился, что «мир мой цел». И тогда наконец самообладание, которое он сохранял целый день, ему изменило и он не смог сдержать горячие слезы.
В автобиографии Набоков замечает, что до гибели отца было еще целых десять лет, но «ни тени от этого будущего не падало на нарядно озаренную лестницу петербургского дома, и, как всегда, спокойна была большая прохладная ладонь, легшая мне на голову, и несколько линий игры в сложной шахматной композиции не были еще слиты в этюд на доске»52. Здесь Набоков рассматривает внезапную гибель отца как некую сложную шахматную композицию, придуманную судьбой, и, по сути дела, одна из главных структурных особенностей «Других берегов» и «Память, говори» – это целый ряд предвидений рокового выстрела, что создает жуткое ощущение предрешенности. Как мыслитель, Набоков всегда выслеживал коварную судьбу, непостижимое противоречие между непредвиденностью события и тем светом, который оно отбрасывает, уже случившись, назад в прошлое, превращая прежде ничего не значившие эпизоды в неудачные попытки или необходимые приготовления к тому, что теперь уже стало очевидным. Как мемуарист и как сын, он вновь и вновь намекает на смерть отца, но он не в силах прямо взглянуть на нее и переводит эти намеки на язык шахмат и судьбы из любви к шахматным задачам и из преклонения перед судьбой, что – помимо многих других интересов – объединяло их с отцом[35]35
Петр Струве, один из наиболее талантливых либеральных политиков в России, назвал ощущение судьбы единственным метафизическим принципом, определявшим каждый шаг В.Д. Набокова («Общее дело», 7 апреля 1922 г.).
[Закрыть].
Следуя примеру отца, который фехтовал и боксировал, Владимир начал учиться английскому и французскому боксу еще за несколько лет до школы, чтобы никого не бояться и в случае чего защитить свою честь. На школьном дворе эти уроки ему пригодились. Григорий Попов, школьный силач, которого много раз оставляли на второй год, был грозой всего класса. Гориллообразный, всегда сопровождаемый тяжелым запахом, мрачно взирающий на непонятный ему мир, он был единственным человеком, которого Набоков когда-либо боялся, – до первой драки. Однажды учитель географии Николай Ильич Березин неожиданно сообщил всему классу, что он берет уроки бокса у того же тренера, что и Володя Набоков. На перемене Попов процедил с ухмылкой: «Ну-ка, посмотрим, как ты боксируешь». После этого Попов нанес своему младшему сопернику удар в живот, на который тот ответил прямым левым, до крови разбив нос. И хотя Попов продолжал задирать Набокова, чувство удовлетворения осталось. Володя даже вошел во вкус и с наслаждением дрался на кулаках с тремя главными школьными хулиганами. Уступая им в силе, он мог использовать техническое превосходство, чтобы защищать «из спортивного щегольства» более слабых товарищей, вроде Николая Шустова, мешковатого, со странным прищуром мальчика из бедной семьи, сильное заикание которого вызывало всеобщие насмешки. Здесь Набоков еще раз заслужил упреки в нонконформизме: он дрался на английский манер – наружными костяшками пальцев, а его соперники – по-русски, нижней стороной кулака53.
Набоков признавался, что даже в зрелом возрасте видел Попова в кошмарных снах и тем не менее считал его довольно добродушным парнем. После всех боев, которые они провели, Попов, как ни странно, начал вдруг выказывать страстное восхищение Набоковым как вратарем и «досаждал мне своей дружбой гораздо сильнее, чем враждебностью»54. Однако у Набокова были и настоящие друзья – двое особенно близких, – которых он сам себе выбрал и встречи с которыми во взрослой жизни оказались куда более желанными.
Одиннадцатилетний армянин Самуил Кянджунцев считался в классе гением. Самый добрый, по мнению Набокова, мальчик в школе, он был способен и на грубоватую выходку. Когда выяснилось, что скелет, стоявший в «физическом» классе, – девичий, Кянджунцев отказался от девиза мастурбатора «каждый мужчина есть собственная женщина» и объявил о своей любви к этому скелету. Толстый, ленивый, он к шестнадцати годам напрочь утратил свой блеск55.
Ближайшим другом Набокова был мальчик по имени Самуил Розов, «маленький, хрупкий парнишка с красивыми чертами лица и сердцем льва. Помню, как в изумлении уставился на него наш самый первый хулиган, стоявший как скала под ударами кулачков Р(озова). Он был первым учеником класса и великодушно всем нам помогал, разъясняя трудности, особенно по математике. Мы с ним обсуждали Чехова, поэзию и сионизм»[36]36
Обычно больше половины класса составляли евреи, и Розов, уже тогда сионист, переживал, если это соотношение нарушалось. Тенишевское училище, где в старших классах преподавались такие предметы, как бухгалтерский учет, коммерция, экономика и право, попадало под начало скорее Министерства торговли и промышленности, чем известного своими антилиберальными установками Министерства образования, и могло с большей легкостью нарушать пятипроцентный ценз, установленный для приема евреев в учебные заведения.
[Закрыть]56. Набоков немного завидовал положению Розова как веньямина училища: все любили его, а он относился к этому спокойно и, казалось, не замечал. Чувствительный идеалист, Розов разделял набоковское ощущение тайны жизни и отличался такой же острой наблюдательностью. Он особенно ценил набоковскую способность с улыбкой смотреть на людей и видеть их такими, какие они есть: «Для тебя не существовала классификация: Кянджунцев – армянин, Розов – еврей, Неллис – немец. Они все отличались только своими личными характерами, а не какими бы то ни было ярлыками»57. Не менее проницательным был взгляд Набокова на учителей. Он мог быть нетерпимым и неумолимым: он десятилетиями помнил учителя, который недолго и весьма неудачно преподавал у них историю искусств и невежественно рассуждал об «утонении колонн». Когда учитель географии попытался написать на доске слово Нил (Nil) латинскими буквами, Владимир демонстративно приписал недостающую букву «е», когда тот на минуту вышел из класса. Товарищи укоряли его за то, что он унизил учителя, но он стоял на своем[37]37
Во всяком случае, написание «Nil» верно по-немецки и по-французски.
[Закрыть]. Березин, автор популярных книг о путешествиях («Китай: страна восходящего солнца» и т. д.), был человеком самоуверенным и надменным, дразнить которого было одно удовольствие. Однако Набоков остался в стороне, когда весь класс, пользуясь слабохарактерностью другого учителя географии – Николая Мальцева, «жалкого человечка», травил его до тех пор, пока он не отходил к окну и стоял там со слезами на глазах, водя пальцем по стеклу, словно обиженный ребенок. Любимым учителем Набокова был известный историк Георгий Вебер – невысокий, сдержанный человек в неизменном старомодном пенсне, неизменно поглаживающий острую бородку, он знал все на свете и был «лучшим преподавателем истории из всех, кого я встречал за свою жизнь в разных колледжах и университетах мира»58.
Заканчивался учебный год, и с рева мотора начиналось лето: Набоковы выезжали в Выру на своем мощном красном «торпедо-опеле» с открывающимся верхом, который лихо гнал со скоростью 70 километров в час второй шофер Пирогов. Как будет вспоминать Набоков, «самая суть летней свободы – бесшкольности, загородности – остается в моем сознании связанной с экстравагантным ревом мотора, высвобождаемым открытым глушителем на длинном, одиноком шоссе». Хотя транспорт, на котором добирались в Выру, был современным, само поместье, как ни странно, в некоторых отношениях оставалось старомодным. Елена Ивановна хотела сохранить здесь обаяние прошлого, и поэтому в доме даже не было электричества59. Не удивительно, что в потерянном раю Адиного Ардиса и Антитерры электричество запрещено, а по одной и той же дороге едут маленький красный автомобиль и старинная коляска.
В то время лето означало игры, пикники, именины и чары бабочек и странно звонкие крики крестьянских девушек, купающихся в Оредежи. А однажды, когда погоня за «черными» аполлонами завела Владимира в заросли у самого края реки, он увидел картину, которая долго тревожила его: всего в нескольких метрах от него Поленька и еще три-четыре подростка полоскались нагишом у развалившихся свай на месте старой купальни60.
Примерно до четырнадцати лет Владимир – если только он не читал, не писал стихи и не обследовал поместье – «большую часть дня» рисовал или писал красками, например, кроны деревьев в оранжевом закатном свете с балкона вырского дома61.
Поскольку предполагалось, что он со временем станет художником, ему продолжали давать уроки рисования и в Петербурге[38]38
Здесь иногда стиль его живописи был другим он малевал бабочек на двери комнаты и на белом кафеле печи, обозначая таким образом свою территорию. Полвека спустя он будет делать то же самое в отеле «Монтрё-палас».
[Закрыть]. Около 1910 года мистера Куммингса, старого учителя рисования Елены Ивановны, сменил Яремич, которого Набоков охарактеризовал как «известного „импрессиониста“ (так их тогда называли)», чья манера в высшей степени претила юноше с его маниакальным стремлением к точности. Намного более подходящим оказался знаменитый Мстислав Добужинский, мастер изящной линии, сделавший для Петербурга то же самое, что Каналетто для Венеции или Беллотто для Вены. Примерно с 1912 по 1914 год он давал Владимиру уроки на piano nobile в доме номер 47 на Морской: «Он заставлял меня по памяти сколь возможно подробнее изображать предметы, которые я определенно видел тысячи раз, но в которые толком не вглядывался: уличный фонарь, почтовый ящик, узор из тюльпанов на нашей парадной двери». Набоков признавался, что, хотя он обладал воображением художника, ему не хватало техники, чтобы его выразить, и это подтвердил Добужинский: «вы были самым безнадежным учеником из всех, каких я когда-либо имел». Однако уроки зрительной точности и композиционной гармонии, которые преподал Добужинский, немало пригодились Набокову, когда он начал писать прозу62.
Театр всегда значил для Набокова меньше, чем литература или живопись, однако и он питал его воображение. Петербургские театры по-прежнему блистали, и Владимир Дмитриевич оставался завзятым театралом. Его сын, относясь с пренебрежением к очень многим спектаклям, тем не менее откликался на подлинные проблески театральной фантазии. С особым удовольствием он вспоминал «Ревизора», поставленного Николаем Евреиновым в «Кривом зеркале», – сцены из пьесы в пяти различных вариантах: в провинциальном театре, в немом кино, в постановке Эдварда Гордона Крэга, Макса Рейнхарда и Константина Станиславского. Больше всего ему нравилась пародия на МХТ: «…смысл ее состоял в том, что первое действие должно происходить в воскресенье утром, потому что в другой день чиновники вряд ли могли бы собраться в доме городничего, а если это воскресное утро, тогда колокола соседней церкви должны были звонить. А если колокола звонят, то они должны заглушать голоса на сцене – что и происходило. Это было ужасно забавно»63. Ему не нужен был Джойс, чтобы понять, что выворачивать наизнанку реализм и играть множеством точек зрения – увлекательное занятие.