Текст книги "Классическая поэзия Индии, Китая, Кореи, Вьетнама, Японии"
Автор книги: авторов Коллектив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
Китай
Составление и вступительная статья: Л. Эйдлин.
Подстрочные переводы: Г. Монзелера, Б. Панкратова, Е. Серебрякова, В. Сухорукова, А. Карапетянца, Тань Ао-шуан, И. Смирнова.
Примечания: И.Смирнов, В. Рифтин.
Китайская классическая поэзияКитайская поэзия известна в мире. На долю настоящего сборника пришлись века ее расцвета, века самых больших ее художественных достижений, века близости и внимания к жизни человека.
Что важно и наиболее привлекательно для нас в китайской классической поэзии? Необычность, национальная терпкость, все то, что отразила она из обычаев, из мировоззрения, из природы и что отличает ее от всех прочих поэзий Востока и Запада? Если бы было только так, то ничего, кроме любопытства, и не вызывала бы она у неродного читателя. Но мы видим, как переводы прекрасных ее образцов притягивают к себе сердца. А это означает, что главное в китайской поэзии все-таки общечеловеческое ее начало, содержащееся в ней и до перевода скрытое от неподготовленного взгляда за таинственно-завораживающей орнаментальной стеной из иероглифов.
Так ли уж много надо знать, чтобы почувствовать красоту и естественность линий здания или вазы, углубиться в смысл нарисованной картины, если их создал даже гений далекого от нас народа? Здесь нет явственных преград между зрителем и объектом его любования, здесь и чужестранец может иной раз быть не меньшим ценителем, чем соотечественник художника. Поэзия же другого народа для общения с собою требует перевода слов и передачи мыслей, что всегда нелегко и что не всегда доступно. Благодаря переводу, литературы стран и народов в совокупности своей с полным правом становятся литературой всего мира, то есть литературой общечеловеческой.
Благодаря переводу мы узнали и китайскую поэзию. И поняли, что национальное ее своеобразие есть лишь обрамление общих наших с нею дум и чувств. И, поняв это, без малейшего предубеждения, а скорее в ожидании новых радостей, склоняемся над тем, что сумел донести до нас переводчик китайских поэтов.
И вот уже мы читаем стихотворения Цао Чжи, помещая его у входа в то в достаточной мере зыбкое пространство, которое называется средневековьем и начинается в III веке: в первых десятилетиях его творил выдающийся поэт. Следующая за Цао Чжи вершина китайской поэзии, может быть, самая высокая, – Тао Юань-мин. Он потрясает нас неожиданной простотою слова, выразившего сильную мысль, определенностью и чистой бескомпромиссностью этой мысли, всегда направленной на поиски истины.
Так приближаемся мы к преддверию танского государства, с обилием поэтов, ум и искусство которых, кажется, и не могут быть уже превзойдены, но за ними следуют поэты сунские, с новым своим взглядом на мир, а там и юаньские, и минские, хотя и повторяющие многое, но одарившие историю китайской литературы свежими, самобытными индивидуальностями. На них и заканчиваем мы сборник, не переходя за рубеж первой половины XVII века, то есть в пределы, отмеченные периодом цинского государства, хотя средние века, как мы приблизительно их понимаем, все еще тянутся и в XVIII веке еще не дали себя сменить тем временем, которое называется уже новым. Но надо же где-то приостановиться в этом потоке многовековой поэзии, и поныне не подвергшейся забвению.
Не странно ли, действительно, что почти две тысячи лет от Цао Чжи и путь в тысячу шестьсот лет от Тао Юань-мина (не говоря уже о сравнительно «близком» расстоянии от Ли Бо, Ду Фу, Су Ши, Лу Ю), не странно ли, что отдаленность эта не стерла волнений, пережитых поэтами, не помешала сочетать их с тревогами наших нынешних дней? Патина старины, легшая на светлую поверхность всех этих стихов, не заслонила бьющейся в них живой жизни. Стихи не потеряли своей увлекательности и не остались по преимуществу литературным памятником, как это произошло с рядом классических произведений мировой литературы.
Поэты старого Китая перед читателем. Они не требуют подробных рекомендаций и говорят о себе своими стихами. Мы же скажем о времени и обстоятельствах их творчества, а также о главных чертах его, обусловленных временем и обстоятельствами. Мы думаем, что достаточно одного лишь нашего направляющего движения для того, чтобы с полной силой зазвучала сама поэзия и рассказала о тех, для кого она творилась.
Стихотворения записаны иероглифическими знаками. Такова первая их особенность, которую можно было бы и не отмечать, так она очевидна. Но иероглифическая письменность делает и перевод иным, предоставляя ему большую свободу в выборе понятий и слов, стоящих за иероглифом. Мы ошибемся, если будем предполагать, как это иногда делается, что китайское стихотворение представляет собою живописное зрелище и само по себе является в некотором роде картиной. Такое предположение если не окончательная неправда, то уж, во всяком случае, огромное преувеличение, особенно для современного китайского читателя, видящего в иероглифе выражение понятия, и только, и забывающего о начале происхождения знака. Но понятие, объемлемое иероглифом, «многолико» и многословно, и, таким образом, китайское стихотворение, конечно, больше подчинено фантазии читателя, чем стихотворение, записанное фонетической азбукой. Переводчик – тоже читатель, и он выбирает одно из ряда доступных ему читательских толкований и предлагает его своему читателю.
В наш сборник, охватывающий III–XVII века, вошли два основных жанра китайской классической поэзии – ши и цы. Ши – стихи с четырехсловной (чаще всего в дотанской поэзии), пятисловной и семисловной строкой, с двухстрочной строфой, с цезурой в четырехсловных и пятисловных стихах после второго знака, а в семисловных – после четвертого знака. Ши – изначальная и преимущественная форма, просуществовавшая, как и цы, до самого последнего времени. Цы появились позднее, в танское время, приблизительно в VIII веке, и тематика их вначале ограничивалась узколичными переживаниями стихотворца. Полной зрелости достигли они в сунском государстве, а Су Ши в XI веке доказал своим творчеством, что стихам цы доступны все сферы поэзии. Цы, в отличие от ши, состоят из неравных строк и сочинялись на определенные мелодии – вначале музыка, а затем стихи. Названия мелодий остались и впоследствии, когда стихи цы потеряли музыкальное сопровождение, уже теперь неизвестное нам и определяемое лишь по манере размещения неравнословных строк.
Перед умственным взором (как принято было говорить в старину) читателя нашего сборника должно пройти пятнадцать веков китайской поэзии. Поэт за поэтом свидетельствуют развитие мысли и литературы китайского общества. Сначала на малых просторах «Трех царств», «Юга и Севера», а затем в могучих феодальных государствах, по нескольку сот лет управляемых одной династией.
И каждое из времен рождало свою поэзию, нужную ему и крепкими узами связанную с предшествующей. Поэзия несла с собой и хранила традицию. Читая китайских поэтов в их последовательности, не очень трудно заметить учительную, воспитательную ее сторону. Поэзия и мировоззрение были в той нераздельности, какая диктовалась нераздельностью науки и искусства. Функции и задачи поэзии были столь серьезны, столь необходимы для самого внутригосударственного устройства, что меньше всего места могло отдаваться поэзии досуга, поэзии ленивого созерцания или, наоборот, пылкой страсти. Мы поясним это в дальнейшем.
В конфуцианском представлении о мироздании человек равен небу и земле, живя между ними и составляя вместе с ними триаду небо – земля – человек. Через всю историю китайской поэзии проходит внимание к человеку, сочувствие, а впоследствии и служение ему. Идея нравственной жизни была главенствующей в китайской литературе. (Не в этом ли также одна из причин сохранности китайской старины?).
Нравственность в ее конфуцианском понимании как труд для страны или в даосском понимании как уход от человеческого общества очень редко проявлялась в обнаженном, беспримесном виде, да и само проповедуемое даосизмом отшельничество на практике не было полным разрывом с людским окружением. В китайских династийных историях сведения о Тао Юань-мине даются в разделе «Жизнеописания отшельников». Уже одно это показывает широту трактовки отшельничества китайской исторической традицией, свободу варьирования популярного термина. Тао Юань-мин был «отшельником», окруженным семьей, друзьями и деятельными соседями, – все они так или иначе присутствуют в его стихах. Его «отшельничество» – отказ от службы и жизнь в трудах на природе. Так понимал он «естественность», в которой обязан пребывать человек. Как и следует ожидать, предметом воспевания поэзии должно было стать во всех его видах именно отшельничество, более податливое к поэтизации, чем труд для страны, выражаемый в средневековом Китае чиновничьей службой.
Природа и человек в китайской поэзии слились в нерасторжимое единство, в котором и каждодневная жизнь среди людей, и отшельничество соседствуют рядом. Была близость человека к благодатной китайской земле, с ее цветами и плодами, ее деревьями, ее птицами, знание которых завещано Конфуцием в «Беседах и суждениях». Даже обширные государства средневекового Китая с их шумными торговыми городами не в силах были оторвать поэзию от земли, от крестьянско-помещичьей основы и заставить ее воспеть беспокойный город.
Путь китайского стихотворца был долог и труден. Те замечательные поэты, которых мы знаем и сегодня, изучали конфуцианские каноны и стихи своих предшественников для того, чтобы сдавать экзамены на чиновничью должность. Каждый государственный чиновник умел писать стихи, поэтами же становились немногие. Поэты были, как правило, чиновниками, реже – людьми с неудавшейся карьерой и почти никогда не бывали крестьянами. Не то, чтобы крестьянин не допускался в официальную поэзию или на государственную службу. Сама необходимость немалых средств для десятилетий непроизводительной жизни, когда все время отдавалось учению, устраняла возможный демократизм допуска на государственную службу и определяла круг чиновников, а значит, и поэтов из помещичьей среды.
Сдав экзамены, приезжали они служить в чужой (непременно чужой!), без родных и знакомых, край, полные трогательных воспоминаний о прошлой жизни, и так возникала поэзия тоски по родной природе. Они вершили дела на службе и, сталкиваясь с человеческими несчастьями, задумывались над тем, что творилось вокруг них. Конечно, не все. Но мы говорим о поэтах, что пришли к нам через цепь веков, а значит, о лучших, о самых умных и самых человечных. Недаром же в глазах старой китайской критики моральные свойства самого поэта целиком заключены в его стихах. Да и как могло быть иначе при этой системе, когда поэт почти непременно был управителем людьми. Репутация писателя устанавливается сначала его современниками, и «хорошие» стихи дурного человека были бы немедленно разоблачены. О добром правлении в Ханчжоу танского Бо Цзюй-и и сунского Су Ши история не забыла.
Итак, поэзия природы. Поэзия воспоминаний и любования сосной и кипарисом, цветами и травами. Поэзия чиновников, видящих природу из окна присутствия, поэзия буддийских монастырей в горах и на водах, поэзия лесного сумрака и залитого солнцем крыльца. Весна и осень, соревнующиеся между собою в восприятии разных поэтов. И редко, очень редко суровая зима и знойное лето. И почти никогда в отрыве от человека: даже если природа одна и как будто сама по себе, все равно за нею следит одушевляющий ее внимательный глаз поэта, без которого нам ничего не увидеть и ничего не понять. Как ничего не увидит и сам поэт, если он живет в суете, не замечая, как сменяются времена года. И занятость монашеская здесь не предпочтительнее и не лучше суеты мирской.
В таком случае, что же представляет собою отшельник, друг и наблюдатель природы, без которого не обходится китайская поэзия? Уж он-то должен быть чист от «красной пыли» мирской. И тут мы сталкиваемся с упомянутым выше широким пониманием «ухода от мира», когда «мир» не отождествляется с людьми, а сам факт отшельничества не становится эгоистическим спасением собственной души. И о теме отшельничества в поэзии мы уже не можем говорить отдельно от темы духовного общения, а иначе сказать – дружбы. Духовное же общение людей высоких помыслов не обязательно предполагает даосский уход к одинокой жизни, и сановник, умеющий внутренне отвлечься от корыстолюбия, от жадного карьеризма и жестокости, окружающих его, находится в великом отшельничестве по сравнению с малым отшельничеством уединения в горах. Так отшельничество в китайской поэзии стало частью огромной темы верной дружбы людей, если не во всем одинаково воспринимающих мир, то уж, во всяком случае, знающих, что краткий миг человеческого существования должен быть оправдан делами на благо людей.
Миг человеческой жизни. О краткости его никогда не забывает поэт. Не отсюда ли стремление пораньше начать срок старости и так продлить время сознательного, мудрого существования, от которого были отняты годы на обучение для подготовки к деятельности чиновника и поэта. Мы привычно говорим – поэта. Но будем все время помнить, что в поэзии сосредоточились и наука того времени, и философия. Поэты и были мыслящим слоем общества. А в некоторые времена, как, например, в сунское, и самым влиятельным слоем общества, потому что стояли у кормила правления.
Поэзия была верна идее возложенной на нее учительности. Но дидактизм не мешал ее непосредственности, ее увлеченности живым миром людей и природы, не препятствовал быть ей поэзией чувства, однако же, подчеркнем, чувства, непременно проверенного разумом. Вот почему так ограниченна поэзия юности и главного в юности любовного чувства, не терпящего контроля над собой. Любовная поэзия древнего и средневекового Китая – это либо народные песни от «Шицзина» до юэфу, либо «древние стихотворения», с их любовной тоской и заботой супругов, где верность – их идеал. Любовный же лиризм жанра цы господствовал в этих стихотворениях, по масштабам китайской истории, сравнительно недолго, лишь до той поры, пока Су Ши, а вслед за ним и другие сунские стихотворцы, не приравняли цы к классическому жанру ши, расширив поле их применения. Порывы юной души редко проявлялись в китайской поэзии. Даже рано умершие поэты, ушедшие из жизни, не достигнув и тридцатилетнего возраста, не оставили стихов беззаботной юности, предпочитая им поэзию мысли.
Китайский поэт приносил в поэзию мысль, которой он учился у своих предшественников и которую почитал общей для всех, поэзия же служила ему средством общения с друзьями. Недаром так много «ответов», «подражаний», «перепевов», «посланий» встречаем мы среди китайских стихотворений. Послания к друзьям, однако, не превращались в зашифрованный обмен некими сведениями, интересными и понятными лишь посвященным. Не существовало «ордена поэтов», парящего высоко над презираемой толпой. Потому что проповедуемые поэтами мысли были для всех, потому что искусным в стихотворстве мог быть каждый, готовивший себя к чиновничьей карьере. И помимо Ли Бо трудно назвать другого поэта, который бы в своих стихах возвышал себя над людьми. Но Ли Бо возвышал себя и над природой, что имело характер не личного высокомерия, а, как мы бы сейчас сказали, романтический. Да и так, действительно, необычен и резко непохож на других этот поэт, так выходит из общего ряда, что не может он быть подвергнут ни обыденному осуждению, ни даже упреку.
Китайская классическая поэзия рядом с людьми и для людей. Высокие свои достоинства она доказала одним присутствием ее среди нас, людей XX века. Эта поэзия не сразу приобрела ясность выражения. Она долго требовала разгадки запечатленной в иероглифических знаках мысли. «Пресность» (так любила говорить старая китайская критика) Тао Юань-мина предопределила вещность китайской поэзии, но не сумела еще ни отвергнуть неопределенность ее содержания, ни устранить стереотипность ее формы. Следующие за Тао Юань-мином поколения поэтов V–VII столетий не сразу восприняли его необыкновенные достижения. И только выдающиеся стихотворцы времени расцвета танского государства впервые по-настоящему поняли кому они обязаны подаренной им мощью. Написанные для современников китайские стихи на удивление современны и в наши дни. Современны, но, может быть, не всегда понятны? Эта поэзия оставила позади себя те столетия, в которые она уже оказалась особенно трудной для понимания и потребовала дополнительных комментариев. Она не легка и сейчас, но, благодаря тем самым столетиям, осветившим ее, вполне доступна, если соответствующим образом подготовить себя к ней, – доступна, и демократизм ее (решимся здесь на это выражение) очевиден.
Поэтические беседы с друзьями – одна из причин, почему китайская поэзия стала поэзией мысли. Как мы уже говорили, поэзией мысли, не отринувшей чувства: одно не исключает другого, а скорее обогащает его. Но и беседы с друзьями имели свои причины. Эти беседы не были просто следствием стремления выразить в письменном, стихотворном виде другу чувство и мысль. Были они принудительными, вызванными обстоятельствами жизни. Пафос «древних стихотворений», создававшихся к началу и в начале нашей эры, в разлуке жены с мужем. Разлука так и осталась «неразлучной» с китайской поэзией. Но на смену разлуке любящих пришла разлука друзей. Чиновников, переезжающих на другое место службы, опальных сановников, ссылаемых в качестве правителей на окраины государства, неудачников, так и не добившихся должности и одиноко живущих в глубинах лесов и гор, монахов в затерянных буддийских и даосских храмах. И письма-стихи с размышлениями, вопросами и ответами на вопросы шли из столицы во все концы страны, и отовсюду в столицу, и писались на стенах почтовых станций, монастырей, куда ни забрасывала поэта судьба. Если можно так выразиться, китайская поэзия в значительной мере – общественная, с самого рождения своего явная, выносящаяся на люди: не себе, а всем поверяет свои мысли и чувства поэт.
Такая открытость китайской поэзии не противоречила ее «дневниковости». Воспринимаясь как нечто обыденное и необходимое, поэтическая запись применялась к каждодневным жизненным событиям, уже теперь приобретающим для нас (как всякое далекое по времени произведение искусства) окраску праздничности даже в грустных размышлениях поэта. А грусти много, особенно в танской поэзии. Грусти о себе и о людях. Есть традиция печалей китайского поэта. Но она лишь ветвь всей культурной традиции Китая, так и не отступившей в тень, а проявляющей себя и обновляющейся различным образом.
В поэзии общая культурная традиция поддерживается реминисценциями, взглядом в прошлое и опорой на него в прямых или уклончивых намеках, что создает и некую прелесть узнавания, окутывая стихотворение дымкой загадочности. Без всякой неожиданности для читателя XII века, например, укладывается строка из поэта IV века, и она определяет смысл сказанного: стоит только догадаться. А не догадаться нельзя, потому что читатель готов к этой поэтической «игре» благодаря знанию своей непрерываемой культуры, дошедшей до него хотя и не в полной целости, но все же в доброй сохранности. Непрерывность китайской культуры обеспечила обережение традиции и, следовательно, целостность поэзии, то есть плавное эволюционирование проходящих через нее тем, настроений, мыслей.
И вот как ветвь неубываемого наследия – традиция печалей. Начнем с самой значительной из них, с печали о смерти. Но печаль ли это? Скорее спокойно-грустный взгляд на «превращение» плоти, взгляд, не проникающий за черту, которая отделяет жизнь от небытия. И если даосский мыслитель Чжуан-цзы считает, что жизнь и смерть равны между собою, то он всегда найдет среди китайских поэтов конфуцианского опровергателя подобной идеи. Но и опровергатель не ужасом встречает смерть, а смотрит на нее как на неизбежность, включающую его, человека, в «таблицу предков» для почитания потомками.
Жизнь человека, в чем уверяют нас китайские поэты, не более чем недолгий постой. Мы упоминали уже о том, что краткость эта не стоит печали. Но она навевает раздумья, которые мы назвали бы тихой печалью и в которые входит наблюдение за сменой времен года и возникающая грусть при прощании с весной, а может быть, и при встрече с осенью, а затем и при уходе осени. Поэта не покидает чувство ожидаемой внезапности.
Старость – предвестница смерти. Печаль о старости. Поэт объявлял себя старцем в сорок лет, когда далеко еще ему было и до бессилия старости и до смерти. Поэтическая старость человека, полного сил, находящегося в духовном расцвете, позволяла поэту говорить о собственном своем приближении к смерти и о тяготах одряхлевшей плоти без трагизма сопричастности. Возникала поэзия старости, в которой жалобы были «эстетизированы», а на их фоне шли размышления о сути жизни и предназначении человека. Так повелось с самых ранних поэтов. Когда же надвигались беды подлинной старости, то о них уже говорилось по-иному: поэт старался не навязывать читателю личные свои несчастья. Эту последнюю истину не раз отмечали сами китайские поэты в своих стихах.
Печаль встреч и печаль расставаний. Не странно ли говорить о печали встречи? Но речь идет о китайской действительности, и печаль встречи в ней потому, что силами обстоятельств встреча поэтов-чиновников в первую очередь напоминает им о новом отъезде и, значит, о скорой разлуке, о потере старых друзей, о прошлых невозвратных днях. Надо ли комментировать печаль расставания, в которой и неизвестность будущего, и опасности переездов по необжитым местам, и длительность получения писем в те времена. (Стихотворный жанр цы первого периода его развития овеян тоскою по той, с которой в разлуке поэт.) А встречи и расставания были деталями обыденной жизни, заполняющими «дневниковые» стихи китайских поэтов. Между прочим, «дневниковость» мало затрагивала семейную жизнь поэта, каждодневный его быт: поэзия поднималась над едой и одеждой, пока еда и одежда не становились проблемой существования.
Печаль о самом человеке проделала большой путь в китайской поэзии. Путь от печали о себе до возмущения страданиями других. Пленительные стихи китайских поэтов не дают нам забыть о пережитом ими. Нам редко, очень редко, удастся найти безмятежную жизнь среди тех, чьи имена навеки украсили китайскую литературу. Теперь уже мы знаем, что от бед стихотворцев стала богаче и гуманнее китайская поэзия, но осознание этого не делает их беды легче.
Изысканность или, вернее, тонкость китайской поэзии не приводила ее к элитарности. Всегдашняя близость ее к насущной жизни определила неуклонное движение ко все большему узнаванию человека, чему помогала все большая широта кругозора китайского поэта, который в своей стране видел все. И уже в танском государстве поэт-чиновник, мучимый сознанием вины перед крестьянином, поднимается до громкого обличения несправедливости и передает эту миссию поэту следующего поколения, доходящему до открытого, мы бы сказали, всенародного протеста. Такие поэты – Ду Фу и Бо Цзюй-и. Пусть последний в своем стихотворении о халате, который согрел бы всех замерзающих, как будто повторяет первого с его домом, который вместил бы всех сирых (повторение – одна из черт китайской классической поэзии), главное же, что и тот и другой были правдивы и бесстрашны – не только поэты, но и лучшие люди времени. После них иной поэзии, отдаляющей себя от злоключений народа, существовать не могло, что история китайской литературы и доказала.
Поэты не знали и не представляли себе возможности другого строя, как тот, – во главе с Сыном Неба, по идее мудрым государем, осуществляющим отеческую власть над народом. Вину за людские несчастья возлагали они на нерадивых и корыстных чиновников, обвиняя их перед народом и государем. Естественное для того времени заблуждение не уменьшало накала гневных обвинений, прямых стихотворных воззваний против удушающих налогов и против ненужных крестьянину губительных «войн на границах». Поэтов лишали чиновничьих должностей, ссылали на дальние окраины государства, но голоса их не умолкали.
Боль за человека перерастала в боль за всех людей родной страны, а дальше – и за судьбу страны, и в XII веке в сунском государстве, подвергшемся вторжению чжурчжэней с северо-востока и захвату северных территорий, развивается патриотическая поэзия, во главе которой можно поставить Лу Ю, а в жанре цы – Синь Ци-цзи, авторов многочисленных, распространившихся в народе стихов. Подобная поэзия продолжалась и в безнадежности подавления Китая монгольской династией Юань: сунская культура не дала себя убить, ревностно храня и обновляя продолженную и в дальнейшем традицию.
Поэты-печальники, поэты-обличители, поэты-заступники, – как иначе назовешь тех великих и их товарищей и соратников, кто (в особенности в танское и сунское время), рискуя карьерой и жизнью, и теряя высокие посты, и погибая в ссылке в диких, нетронутых цивилизацией тех веков краях, выступал в защиту крестьянина и призывал к доброму обращению с человеком, – поэты эти были проникновенными лириками. Лирика старых китайских поэтов отражает сложность душевных переживаний людей их времени, но и ответствует нашим нынешним мыслям и чувствам.
Не из печалей ли соткана китайская поэзия? Но печаль искусства всегда радость для наслаждающегося встречей с прекрасным. Тем более, что и печалясь, китайская поэзия вселяет в читателя радость владения кратким мигом жизни, который одаривает нас мыслью, дружбой с достойными людьми, общением с природой, заинтересованностью в судьбе человека, радость владения тем мигом жизни, с которым жаль расставаться, не совершив доброго дела. Без нравственности и искренности нет искусства. И все же следует снова отметить эти необходимые качества, как бросающиеся в глаза в китайской поэзии и составляющие большую ее силу.
Если бы мы писали многовековую историю китайской поэзии, то нам пришлось бы следовать за изгибами ее движения и возвращениями вспять, задерживаться на битвах воззрений, отмечать сравнительные достоинства поэтов, расставлять вехи на периодах развития, останавливаться на временах подъема и упадка и в конце концов в заключение установить место, занимаемое ею в мировом литературном процессе. Мы же пишем вступление к нашему собранию китайских стихов и даем общий взгляд на китайскую поэзию как на нечто цельное, стараемся показать характер китайской классической поэзии, то преимущественное в ней, что составляет ее особенность во всем национальном наследии китайской культуры.
Китайская поэзия отдается на суд читателя. Мы верим, что, получив некое необходимое направление, он сам и почувствует и домыслит стихи китайских поэтов, которые, по мнению А. Блока, требуют читательского сотворчества в большей мере, чем европейская поэзия.
Китайские поэты предстают перед нашим читателем облаченными в русские одежды. Сохранили ли они лицо, прежней ли осталась душа? Не так уж давно забота эта затронула русскую поэзию. Первый перевод – стихотворение М. Михайлова из «Шицзина», а затем «Тень» А. Фета относятся к прошлому веку; в начале нынешнего столетия, в 1911 году, В. М. Алексеев опубликовал перевод «Стихотворений в прозе» Ли Бо, а в 1916 году – снабженный исследованием перевод «Поэмы о поэте» одного из последних танских стихотворцев Сыкун Ту. В двадцатые годы В. М. Алексеев в журнале «Восток» печатал в своем переводе стихотворения Ли Бо. Незабываема «Антология китайской лирики VII–IX веков», составленная и переведенная под руководством В. М. Алексеева учеником его Ю. К. Шуцким. Об этой небольшого объема книге можно сказать без преувеличения, что она открыла в 1923 году для русского читателя знаменитую китайскую лирику танского времени. В стихотворном отношении в восприятии читателя конца века представляющаяся уже несовершенной, работа талантливого китаиста сумела передать национальное своеобразие, глубину мысли, тонкость чувств. Прекрасны поэтичные вступления В. М. Алексеева к разделам, на которые разбита антология его верной рукой.
Таково начало ознакомления советского читателя с китайской классической поэзией. После победы революции в Китае еще более усилился интерес нашего общества к культуре и жизни освобожденного народа и, естественно, неизмеримо увеличилось и число переводов. У нас, пожалуй, знают китайскую поэзию. Издана четырехтомная антология, в которой три тома с большим количеством имен отведено классической поэзии, а выбор авторов согласован с лучшими китайскими знатоками. Полностью переведен древнейший памятник китайской поэзии «Книга песен» – «Шицзин», отдельными книгами выходили стихи Цюй Юаня, Цао Чжи, Тао Юань-мина, Ван Вэя, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и, Су Ши, Ли Цин-чжао, Лу Ю, Синь Цзи-цзи, в журналах постоянно публикуются переводы. Так что настоящий сборник не окажется некой еще не изведанной новостью. Но читатель найдет в нем немало и нового для себя.
Несколько необходимых слов о том, чем руководствовались составители при подготовке сборника, иначе говоря, о переводе стихов и о выборе их для книги.
Всем нам достаточно хорошо известно, что первейшее требование к переводчику – знание языка, с которого он переводит, и культуры народа, которому принадлежит переводимая им литература. Всем нам известно также, что не все переводчики китайской поэзии, – и хорошие поэты в том числе, – умеют ее читать в подлиннике. А мы хотим, чтобы в нашей стране знали китайскую классическую поэзию в поэтическом же переложении. Как же быть в этом, увы, нередком случае?
Нам могут сказать, что для знакомства с поэзией достаточен прозаический подстрочник, выполненный знатоком языка. Но поэзии равноценна только поэзия. Больше того, поэтическим может быть и подстрочник, если он написан поэтом. (Но тогда он не будет подстрочником?) Мы же ищем поэта, способного передать средствами русской поэзии китайский подлинник. И, понимая, что лучше самому поэту уметь читать этот подлинник, мы все-таки, ввиду трудности и длительности освоения китайской классики (вспомним бедных китайских студентов, десятилетиями готовившихся к экзаменам в чиновники!), ищем (и порою находим) такого поэта, который, не зная китайского языка, был бы покорён магией китайской поэзии, и занялся бы изучением китайской культуры, и был бы внимателен к замечаниям автора подстрочника, даже помогая последнему своей поэтической интуицией.
Наш сборник, следовательно, составлен из стихотворений, переведенных непосредственно с китайского текста и переведенных с помощью подстрочника. В задачи статьи не входит оценка достоинств каждого из переводов, но с уверенностью можно сказать, что ни один из переводчиков не сочтет себя обойденным, если мы захотим обратить внимание читателя на В. М. Алексеева и А. А. Ахматову, первого – несравненного знатока и исследователя китайской культуры и вторую – прославленного собственными стихами поэта, чей взыскательный вкус избрал для перевода произведения китайской классической поэзии. Переводы В. М. Алексеева обладают удивительной, неповторимой особенностью обнажения ткани китайского стиха, так что русский читатель ощущает себя непосредственно приближенным к поэзии китайского стихотворения. Сделанные с подстрочника переводы А. А. Ахматовой сочетают обаяние и строгость ее оригинального творчества с точностью и бережностью восприятия и передачи самих элементов существа и внешнего строя старой китайской поэзии.