
Текст книги "Повесть о старых женщинах"
Автор книги: Арнольд Беннет
Соавторы: Нина Михальская
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 51 страниц)
На этом кончились романтические приключения Софьи во Франции. Вскоре после этого немцы, по обоюдному соглашению с французами, вошли в Париж{88}, полюбовались Лувром и ушли из безмолвного города{89}. Для Софьи завершение осады выразилось, в основном, в падении цен. Задолго до того, как в Париж могли прибыть обозы с продовольствием, витрины наполнились провизией, а откуда она взялась, знали одни лавочники. Софья при ее запасах могла бы продержаться еще месяц, и ей было досадно, что она не распродала свою снедь, когда та еще ценилась на вес золота. После подписания договора в Версале{90} цена двух оставшихся у Софьи окороков упала с пяти фунтов за штуку до нормальной стоимости ветчины. И все же к концу января она оказалась владелицей капитала примерно в восемь тысяч франков, всей обстановки в квартире и хорошей репутации. И все это заработала она сама. Ничто не могло до основания разрушить ее красоту, но вид у Софьи был усталый, и она заметно постарела. Она часто думала, когда же вернется Ширак. Она могла бы запросить газету или Карлье, но не сделала этого. О катастрофе с воздушным шаром Ширака вычитал в газете Ньепс. В первый момент известие вообще не произвело на нее впечатления, но через несколько дней Софья ощутила неясную боль утраты, которая становилась все сильнее, хотя так и не сделалась острой. Софья твердо верила, что Ширак никогда по-настоящему не нравился ей. Изредка она принималась мечтать о той страсти, которая оказалась бы ей по нраву, о страсти пылкой, но не выходящей из берегов, подобной огню в камине богатого и ухоженного дома.
Софья размышляла о том, как сложится ее будущее и обречена ли она вечно так и прозябать на рю Бреда, когда зазвучал голос Коммуны. Коммуна больше раздражила, нежели испугала Софью – раздражило ее то, что город, нуждавшийся в успокоении и прилежном труде, пустился в какое-то скоморошество. Для многих Коммуна оказалась временем более суровым, чем осада, но не для Софьи. Ведь она была женщиной и иностранкой. Ньепсу было несравненно хуже, чем ей: он боялся за свою жизнь. Софья же рисковала ходить на рынок. Правда, одно время все население дома пряталось по погребам, и заказы мяснику и другим торговцам передавались через ограду, на соседний двор, откуда был выход в переулок. Странная, а иногда и опасная жизнь! Но женщины, испытавшие эту жизнь, а до того пережившие осаду, не слишком робели, если только их мужья или любовники не были активно замешаны в политику.
На протяжении всего 1871 года Софья не переставала зарабатывать и копить деньги. У нее был на учете каждый су, и теперь она склонна была требовать у постояльцев все, что они могли заплатить. В собственное оправдание Софья демонстративно предупреждала заранее обо всем, что она поставит в счет. От этого ничего не менялось с той лишь разницей, что оплата счетов проходила как по маслу. Трудности у Софьи начались, когда Париж, наконец, полностью вернулся к нормальной жизни и восстановил свой обычный облик, когда женщины и дети вернулись на те самые вокзалы, с которых уезжали суматошными, истерическими толпами, когда вновь открылись стоявшие пустыми квартиры и мужчины, в течение целого года проклинавшие и смаковавшие холостяцкое житье, вновь стали на приколе у семейных очагов. Теперь Софье не удавалось сдавать одновременно все комнаты. Она могла бы без труда сдать комнаты по высокой цене, но только людям с дополнительными требованиями. Чуть не каждый день она отказывала хорошеньким претенденткам в шикарных шляпках и приятным господам, которым нужна была комната при условии, что им будет позволено принимать там своих франтоватых подружек. Громко заявлять, что у нее «порядочный» дом, было бесполезно. В цели большинства ее жизнерадостных посетителей как раз и входило обосноваться в «порядочном» доме, ибо в глубине души все они считали себя «порядочными» людьми, совершенно непохожими на всех остальных жизнерадостных квартиросъемщиков. Квартира Софьи, вместо того чтобы отталкивать неподходящих претендентов, неизменно их привлекала. У них в груди не угасала надежда. Им говорили, что у Софьи их ждет фиаско, но они все-таки являлись. А иногда Софья допускала ошибку, и прежде чем удавалось ее исправить, случались большие неприятности. Суть заключалась в том, что ей не подходила рю Бреда – мало кто поверил бы, что на этой улице может находиться порядочный пансион. Этому не верила и полиция. Даже красота Софьи была против нее. В это время рю Бреда пользовалась, быть может, самой дурной репутацией в центре Парижа, славилась как рассадник непристойности и всячески укрепляла это предубеждение, которое более тридцати лет спустя заставило власти переименовать эту улицу по требованию лавочников. Когда около одиннадцати утра Софья выходила со своим ридикюлем за покупками, улица была полна женщин, которые тоже шли со своими ридикюлями по магазинам. Но в то время как Софья была полностью одета и в шляпке, другие женщины выходили в халатах и шлепанцах – они вылезали прямо из своих неописуемых постелей, даже не причесавшись и не протерев заспанных глаз. В лавочках на рю Бреда, рю Нотр-Дам-де-Лорет и рю де Мартир вы вплотную сталкивались с первобытными инстинктами человеческой натуры. Это было удивительно, забавно, чарующе живописно, а свойственные большинству повадки делали нравственное негодование нелепым. Однако в подобном квартале трудно было заработать на жизнь и даже просто существовать женщине такого происхождения, воспитания и характера, как Софья. Она не могла вступить в бой со всей улицей. Софья, а не улица, была не на своем месте. Не удивительно, что, говоря о Софье, ее соседи пожимали плечами! Какой красивой женщине, кроме чокнутой англичанки, взбредет в голову обосноваться на рю Бреда, чтобы вести здесь монашескую жизнь и принуждать к этому других?
Посредством непрестанных ухищрений Софье удавалось получать небольшой доход, но она постепенно приходила к выводу, что такое положение долго не продлится.
И вот однажды в «Вестнике Галиньяни»{91} она прочла объявление о том, что на улице лорда Байрона, в кварталах Елисейских полей, продается английский пансион. Он принадлежал какой-то паре по фамилии Френшем и до войны пользовался известной популярностью. Хозяева, однако, несколько недооценили изменчивость французской политики. Вместо того чтобы, пользуясь популярностью пансиона, копить деньги, они обратили их в меха на плечах и золото на пальцах миссис Френшем. Осада и Коммуна подвели их к черте разорения. Имея капитал, они могли бы восстановить былую славу, но капитал был растрачен. Софья откликнулась на объявление. Она произвела впечатление на Френшемов, которых обрадовала перспектива вступить в сделку с честной англичанкой. Как многих британцев за границей, их одолевало удивительное убеждение, что они простились с островом, населенным честными людьми, и поселились среди воров и грабителей. Они то и дело повторяли, что в Англии жульничества нет. Они предложили Софье, если она арендует пансион, продать ей всю мебель и репутацию в придачу за десять тысяч франков. На это Софья не согласилась, сочтя цену нелепой. Когда они попросили ее назвать свою цену, она заявила, что от этого воздержится. В ответ на повторные просьбы Софья предложила четыре тысячи. По мнению Френшемов, Софье лучше было бы не называть своей цены, ибо цена эта, которую она назвала не сразу, смехотворна. Казалось, вера Френшемов в честность англичан была поколеблена. Софья ушла. Вернувшись на рю Бреда, она испытала облегчение оттого, что дело ничем не кончилось. Она, конечно, не могла точно предвидеть собственное будущее, но, во всяком случае, ответственность за пансион Френшема она на себя не взвалит. На следующее утро Софья получила письмо, в котором Френшемы соглашались на шесть тысяч франков. Она ответила отказом. Ей все безразлично, и больше четырех тысяч она не даст. Френшемы сдались. Они были уязвлены, но сдались. Слишком манили их блеск четырех тысяч наличными и свобода.
Так Софья стала владелицей пансиона Френшема на холодной и респектабельной улице лорда Байрона. Здесь нашлось место для всей ее старой обстановки, так что в отличие от большинства пансионов мебели тут было более чем достаточно. Сперва Софья сильно робела, потому что одна только рента составляла четыре тысячи в год, а цены в этом квартале разительно отличались от цен на рю Бреда. Софья почти не спала. Прожив на улице лорда Байрона недели две, она несколько ночей подряд не смыкала глаз и не взяла в рот ни кусочка. Она сократила расходы до минимума и за покупками часто ходила на рю Бреда. Платя по шесть су в час поденщице, Софья со всем справлялась. И хотя жильцов было немного, подвиг Софьи был на грани чуда, ибо ей приходилось готовить.
За статейки, которые Джордж Огастес Сала{92} публиковал под названием «Париж, опять Париж», владельцы гостиниц и пансионов должны были бы платить ему золотом. Эти статьи пробудили в англичанах любопытство и стремление своими глазами посмотреть на сцену, где разыгрались ужасные события. Статьи быстро сделали свое дело. Меньше чем через год после своей рискованной покупки Софья приобрела уверенность в себе и наняла двух служанок, требуя с них очень много, но платя мало. У нее появились манеры хозяйки. Знали ее под именем миссис Френшем. На фасаде между двумя балконами Френшемы оставили позолоченную вывеску – «Пансион Френшема», и Софья не стала ее снимать. Она пыталась объяснить, что это не ее фамилия, но напрасно. Кто бы ни пришел в пансион, Софью неизбежно и настойчиво именовали в соответствии с вывеской. Никто не понимал, что владелица пансиона Френшема может носить другое имя. Однако со временем в пансионе Френшема некоторым старым постояльцам стало известно подлинное имя владелицы, и они гордились своей осведомленностью, отличавшей их от плебеев. Софью изумляло необыкновенное сходство всех клиентов друг с другом. Все они обращались к ней с одними и теми же вопросами, издавали одни и те же возгласы, отправлялись на одни и те же экскурсии, приходили к одним и тем же мнениям и обнаруживали одну и ту же несравненную убежденность в том, что иностранцы, право же, диковинные создания. Впоследствии их скромный кругозор не расширялся. Поток любопытных англичан, которым то и дело приходилось объяснять, как добраться до Лувра и больших магазинов, не прекращался.
Все интересы Софьи сосредоточились на прибылях. Ее пансион был великолепен. Росло великолепие, понемногу росли и цены. Часто ей приходилось отказывать приезжим. Разумеется, делала она это с долей холодной снисходительности. В ее обращении с жильцами появлялось все больше чопорной вежливости, а с нежелательными постояльцами она была чрезвычайно строга. Софья всерьез уверовала, что лучше пансиона на свете нет, не было и не будет. Ее пансион – верх совершенства и респектабельности. Любовь ко всему респектабельному превратилась у нее в страсть. Недостатков в ее пансионе не было. Даже когда-то подвергавшаяся презрению претенциозная мебель мадам Фуко таинственным образом превратилась в идеальную, а трещины на ней вызывали только почтение.
Софья ничего не знала ни о Джеральде, ни о своей семье. Из тысяч людей, останавливавшихся под крышей ее идеального пансиона, никто не упоминал ни Берсли, ни кого-либо, с кем когда-то была знакома Софья. У нескольких мужчин хватило сообразительности, с большей или меньшей ловкостью, добиваться ее руки, но ни у кого из них недостало ловкости, чтобы взволновать ее сердце. Софья забыла, как выглядит любовь. Она стала хозяйкой, настоящей хозяйкой – деловитой, элегантной, дипломатичной и обремененной опытом. Не было такой подлости или низости в жизни Парижа, с которой она не была знакома и против которой не нашла бы оружия. Ее нельзя было ни взять врасплох, ни обвести вокруг пальца.
Шли годы, и за спиной у нее осталась череда лет. Иногда в свободную минуту Софья думала: «Как это странно, что я здесь и всем этим занимаюсь!» Но ее сразу же поглощала монотонная повседневность. В конце 1878 года, года международной выставки{93}, ее пансион занимал уже два этажа, а не один, и двести фунтов, украденные у Джеральда, превратились в две тысячи.
Что есть жизнь
Глава I. Пансион ФреншемаМэтью Пил-Суиннертон сидел в длинной столовой пансиона Френшема на улице лорда Байрона, в Париже; здесь он был не на месте. Столовая представляла собой помещение примерно в тридцать футов длиной, по ширине комнаты размещалось два окна, света которых хватало на половину длинного стола с закругленными концами. Мрак на противоположном конце комнаты рассеивался благодаря большому зеркалу в тусклой золоченой раме, занимавшему большую часть стены напротив окон. У зеркала стояла высокая четырехстворчатая ширма, из-за которой то и дело раздавался скрип открываемой и закрываемой двери. Слева от окон находились две двери: одна – темная и солидная парадная дверь, через которую дважды в день проходила вереница голодных и вереница насытившихся, исполненных важности и достоинства людей, и другая застекленная дверь поменьше, с розанами, намалеванными на стекле, не предусмотренная архитектором, а недавно пробитая в стене; за ней, казалось, кроется что-то опасное и неприятное. Обои и занавески на окнах, дорогие и безобразные, были темных оттенков и с загадочными орнаментами. Над парадной дверью были прибиты оленьи рога. Под потолком, не привлекая слишком пристального внимания, темнели через равные промежутки продолговатые пятна гравюр и писанных маслом картин. Они держались на громадных гвоздях с фарфоровыми шляпками и изображали людей и природу в самом величественном духе. На гравюре, висевшей над камином и расположенной ниже прочих, в весьма добродетельных позах красовались Луи-Филипп и его семейство. Под королевской семьей располагались большие золоченые часы, показывавшие точное время – четверть восьмого, а по бокам от них – колонки той же эпохи.
Через всю комнату простирался громоздкий и длинный белый стол, над которым виднелись склоненные головы и спинки стульев. За столом сидело больше тридцати человек, и еле слышное постукивание ножей и вилок о тарелки доказывало, что здесь собрались деликатные и респектабельные люди. Их одеяния – блузы, корсажи и пиджаки – не радовали глаз. Только двое или трое были в смокингах. За столом говорили мало и, как правило, с опаской, словно здесь принято было помалкивать. Если кто-нибудь отпускал замечание, его сосед, рассеянно скатывая хлебный шарик и глядя перед собой в пустоту, добросовестно вдумывался в сказанное, после чего шепотом отвечал: «Вот именно». Однако несколько человек говорили громко и не стесняясь, и потому все остальные, завидуя, сожалели об их невоспитанности.
В центре внимания, как и следовало ожидать, находилась еда. Постояльцы ели, как все, кто платит условленную цену за питание, – стремились съесть побольше, но не нарушая правил игры. Не поворачивая головы, они краешком глаза следили за манерами трех накрахмаленных горничных, разносивших ужин. Их представления о меню ограничивались теми порциями, которые были рядами разложены на больших серебряных блюдах, и когда служанка почтительно склонялась к постояльцам, придерживая поднос, они в мгновение ока обводили взглядом блюдо и тут же прикидывали, сколько можно взять, не нарушая приличий в пределах допускаемой свободы выбора. И если по каким-то причинам блюдо не соблазняло их или решительно не соответствовало их пожеланиям, постояльцы огорчались. Ибо, согласно правилам игры, выбирать они не могли, зато они были вправе, как укрощенные тигры, либо схватить то, что окажется у них под носом, либо воздержаться. Таким образом, для постояльцев, которые знали только, что из хлопающей двери за ширмой выносят полные подносы и чистые тарелки и что опустошенные блюда и грязные тарелки бесконечной чередой уплывают в ту же дверь, ужин представлял собой цепочку сильнейших переживаний. Все ели одновременно и одно и то же, все вместе садились за стол и вместе вставали. Даже мухи, налипшие на клейкую бумагу, которая свисала с люстры и концом касалась вазы с цветами, были свободнее. Единственным событием, которое изредка вносило разнообразие в плавный ход ужина, было появление бутылки вина, заказанной кем-либо из постояльцев. В обмен на бутылку ее обладатель подписывал клочок бумаги и крупно надписывал свой номер на этикетке бутылки, потом, вглядевшись в номер и боясь, как бы его не перепутала бестолковая служанка или бесчестный сосед, обладатель бутылки надписывал свой номер еще раз на другом ее боку и еще более крупными цифрами.
Мэтью Пил-Суиннертон явно не принадлежал к этому миру. Он был молодым человеком лет двадцати пяти, не красивым, но элегантным. Он сохранял элегантность даже вопреки тому, что был не в смокинге, а в светлосером костюме, совершенно неподходящим для ужина. Костюм был чудесного покроя и почти новый, но на Мэтью он сидел как влитой. Кроме того, манеры Мэтью, сдержанные, но лишенные скованности, то, как он обращался с ножом и вилкой, то, как ловко он перекладывал нарезанные порции с серебряных блюд к себе на тарелку, тон, которым он заказал полбутылки вина, – все эти детали ясно показывали собравшимся, что Мэтью Пил-Суиннертон стоит выше них. Кое-кто из постояльцев уверовал, что это сын лорда, если не сам лорд. Место ему было отведено в конце стола, ближе к окну, и с обеих сторон оставались незанятые стулья; это только укрепляло веру в его высокое положение. На самом деле он был сыном, внуком и племянником фабрикантов посуды. Мэтью обратил внимание, что большая compote[50]50
Компотница (фр.).
[Закрыть] (как называли ее специалисты), находившаяся в середине стола, изготовлена его фирмой. Это удивило его, ибо Пил-Суиннертон и компания, известные и почитаемые в Пяти Городах как «Пилы», не вели операций на дешевых рынках сбыта.
Присутствующих удивило появление опоздавшего постояльца, расплывшегося толстяка средних лет, нос которого вызвал глухое раздражение у тех, кто убежден, что евреи и на людей-то не похожи. По его носу нельзя было с уверенностью опознать в нем ростовщика и мучителя Христова, но это был подозрительный нос. Пиджак болтался на опоздавшем, словно был с чужого плеча. Уверенными, быстрыми шагами постоялец подошел к столу, подчеркнуто раскланялся с несколькими знакомыми и уселся рядом с Пил-Суиннертоном. Служанка тут же подала ему суп, и он с улыбкой сказал: «Благодарю, Мари». То был, очевидно, здешний habitué[51]51
Завсегдатай (фр.).
[Закрыть]. Его глаза за стеклами очков светились превосходством, которое неизбежно, когда знаешь прислугу по имени. В погоне за ужином он оказался в трудном положении, так как отстал больше, чем на два блюда, но, поднажав, догнал остальных и, добившись этого, вздохнул и вперил в Пил-Суиннертона неотвязный взгляд, призывающий к беседе.
– Да! – изрек он. – Последнее дело – опаздывать, сэр!
Пил-Суиннертон сдержанно кивнул.
– И себе беспокойство, и служанкам – они этого не любят!
– Полагаю, что не любят, – пробормотал Пил-Суиннертон.
– Я, впрочем, редко опаздываю, – сказал толстяк. – Хотя иногда случается. Дела! Беда в том, что у этих французских бизнесменов ни малейшего понятия о времени. Упаси господи с ними договариваться!
– Часто приезжаете сюда? – спросил Пил-Суиннертон.
Толстяк был ему беспричинно противен, может быть, потому, что заткнул салфетку за галстук, но Мэтью уже понял, что сосед – из тех решительных собеседников, за которыми всегда остается поле боя. К тому же толстяк, очевидно, не был простым туристом, что вызывало некоторое любопытство.
– Я тут живу, – ответил сосед. – Холостяку здесь очень удобно. Живу в этом пансионе уже который год. Моя контора под боком. Вам, может быть, знакомо мое имя – Льюис Мардон.
Пил-Суиннертон ответил не сразу, чем и обнаружил, что не слишком хорошо знает Париж.
– Я комиссионер по продаже домов, – быстро подсказал Льюис Мардон.
– Ах да! – кивнул Пил-Суиннертон, смутно припоминая, что видел эту фамилию на рекламных объявлениях у газетных киосков.
– Думаю, – продолжал мистер Мардон, – в Париже меня знают.
– Конечно, – кивнул Пил-Суиннертон.
На несколько минут беседа прервалась.
– Надолго сюда? – спросил мистер Мардон, видя, что Пил-Суиннертон – человек светский и богатый, и недоумевая, что он делает за этим столом.
– Не знаю, – ответил Пил-Суиннертон.
По мнению Мэтью это была оправданная ложь, необходимая как защита от назойливого любопытства мистера Мардона, – подобной назойливости и следовало ожидать от субъекта, который затыкает салфетку за галстук. Пил-Суиннертон отлично знал, сколько пробудет в Париже. Он уедет послезавтра – у него осталось всего пятьдесят франков. Сперва он прожигал жизнь в другом квартале Парижа и теперь переехал в пансион Френшема, где мог быть совершенно уверен, что потратит не больше двенадцати франков в день. У пансиона было доброе имя, и отсюда было рукой подать до музея «Галлиера», где Пил-Суиннертон делал кое-какие зарисовки, ради которых срочно прибыл в Париж и без которых не мог, не погубив свою репутацию, вернуться в Англию. Он мог сглупить, но умел и взяться за ум, и вряд ли, даже при самой серьезной необходимости, стал бы писать домой и просить денег, чтобы возместить то, что истратил на свои глупости.
Мистер Мардон почувствовал сдержанность собеседника, но будучи человеком уступчивым, сразу же сменил тему разговора.
– Тут недурно кормят, – заметил он.
– Весьма недурно, – не кривя душой, согласился Пил-Суиннертон. – Я был очень…
В это время открылась главная дверь, и на пороге появилась высокая статная женщина неопределенного возраста. Пил-Суиннертон успел только рассмотреть, что это красивая бледная брюнетка; женщина тут же скрылась, а за нею последовал сопровождающий ее стриженый пудель. Уходя, женщина сделала мимолетный знак служанке, которая немедля принялась зажигать газовые рожки над столом.
– Кто это? – спросил Пил-Суиннертон, не замечая, что на этот раз он сам завязывает разговор с субъектом, повесившим на грудь салфетку.
– Это-то? Хозяйка, – ответил мистер Мардон, доверительно понизив голос.
– А, миссис Френшем?
– Да. Хотя на самом деле ее фамилия Скейлз, – самодовольно ответил мистер Мардон.
– Вероятно, вдова?
– Да.
– И управляется одна?
– У нее все идет как по маслу, – с уважением произнес мистер Мардон. – С ней не шути!
Толстяк вел себя запанибрата.
Пил-Суиннертон пропустил его слова мимо ушей и с безразличным, скучающим видом стал наблюдать, как газовые рожки с легким хлопком один за другим загорались после того, как горничная подносила к ним свечку. В ярком свете газа и без того белая скатерть засверкала белизной. Люди, сидевшие вдалеке от окна, инстинктивно заулыбались, словно засветило солнце. Вид стола изменился в лучшую сторону, и после неоднократных замечаний о том, что хоть еще и июль, а дни становятся короче, почти все присутствующие включились в общий разговор. Уже через минуту мистер Мардон доброжелательно перебрасывался с кем-то репликами через стол. Ужин завершился, можно сказать, в компанейском духе.
Мэтью Пил-Суиннертону невозможно было пуститься на поиски развлечений по вечернему Парижу. Покинув сень пансиона, он не мог рассчитывать, что ему удастся стать из грешника мудрецом. Поэтому он решительно вышел через маленькую, украшенную розанами дверь во внутренний дворик, крытый стеклянной крышей, в котором стояли пальмы, плетеные кресла и два столика; там он закурил трубку и извлек из кармана номер «Рефери». Этот дворик именовался холлом и был единственным местом в пансионе, где курение не считалось ни преступлением, ни нарушением приличия. Мэтью было очень одиноко. Сначала он мрачно доказывал себе, что наслаждения – тлен, потом задался вопросом, почему мир устроен так, что наслаждения не вечны, и почему он не мистер Барни Барнато. В холл вышли два пожилых господина и, со всеми предосторожностями, закурили. Затем появился мистер Льюис Мардон и без колебаний занял место рядом с Мэтью – на правах старого друга. В конечном счете, мистер Мардон был лучше, чем ничего, и Мэтью решил потерпеть его, тем более что тот сразу без обиняков завел разговор о парижской жизни. Увлекательная тема! Мистер Мардон светским тоном сообщил, что ничего не стоит сделать жизнь холостяка в Париже приятной. Но что, конечно, с его точки зрения… словом, ему, вообще-то, по душе заведения вроде пансиона Френшема, да и дело от этого выигрывает. И все-таки ему… он-то знает… Он заговорил о преимуществах Парижа перед Лондоном в том, что называл «шалостями». Сведения мистера Мардона о Лондоне устарели, и Пил-Суиннертон просветил его насчет некоторых существенных деталей. Но знания мистера Мардона о Париже оказались драгоценными и бесконечно увлекательными для молодого человека, который понял, что до сего времени пребывал в плену иллюзий.
– Как насчет виски? – неожиданно спросил мистер Мардон и добавил: – Здесь отличное виски.
– Благодарю вас, – светским тоном ответил Пил-Суиннертон.
Невозможно было преодолеть соблазн и не прислушаться к тому, о чем, не закрывая рта, рассказывал мистер Мардон. И вот, когда старички ушли, Мэтью и Мардон в полумраке холла принялись потчевать друг друга весьма откровенными историями. Затем, когда запас историй исчерпался, мистер Мардон причмокнул, смакуя последнюю каплю виски, и воскликнул: «Да-с!» – как бы в подтверждение всего сказанного.
– Выпьем еще по стаканчику, – любезно предложил Мэтью, и это было самое меньшее, что он обязан был сделать.
Мари, служанка, с которой был знаком Мардон, принесла в холл новую порцию виски. Мардон фамильярно улыбнулся ей и заметил, что ей, верно, пора в постель после трудового дня. Она состроила в ответ moue[52]52
Гримасу (фр.).
[Закрыть], дернула плечиком и упорхнула.
– Неплохо ухожена, верно? – заметил мистер Мардон, как будто Мари была экспонатом на сельскохозяйственной выставке. – Десять лет назад она была такая свеженькая и миленькая, но, конечно, в таком месте красота быстро линяет.
– И все-таки, – сказал Пил-Суиннертон, – если они не уходят, значит, им здесь нравится… если, конечно, здесь все так же, как у нас в Англии.
Беседа подтолкнула его к всеобъемлющему рассмотрению женского вопроса в чисто философском плане.
– О, конечно, им здесь нравится, – заверил его мистер Мардон с видом знатока. – Кроме того, миссис Скейлз прекрасно с ними обращается. Уж я-то знаю. Она сама мне говорила. Она очень разборчива, – тут Мардон оглянулся, чтобы убедиться, что их никто не слышит. – Клянусь богом, иначе и невозможно. Но обращается она с ними хорошо. Вы не поверите, какое у них жалованье, да и кормятся они здесь. Вот в отеле «Москва»… знаете такой?
К счастью, эту гостиницу Пил-Суиннертон знал. Ему посоветовали там не останавливаться, ибо она была предназначена исключительно для англичан, однако пансион Френшема оказался еще более английским. Мистер Мардон облегченно вздохнул, когда Мэтью ответил на его вопрос утвердительно.
– Теперь отель «Москва» – английское акционерное общество, – сказал мистер Мардон.
– Разве?
– Да. Это я пустил дело в ход. Моя идея. А какой успех! Поэтому-то я знаю отель «Москва» как свои пять пальцев, – он опять оглянулся. – Я хотел и здесь то же самое устроить, – прошептал он, и Пил-Суиннертону пришлось показать, что он ценит такое доверие. – Но хозяйка ни в какую. Я и так ее обхаживал, и этак. Уперлась! А как обидно!
– Доходное здесь заведение, а?
– Здесь-то? Еще бы не доходное! Кто-кто, а уж я-то в этом понимаю. Миссис Скейлз – редкого ума женщина. Нажила на своем деле кучу денег, просто кучу. А ведь это заведение можно было бы увеличить раз в пять или в десять. Возможности безграничные, уважаемый. Вложи только капитал. Само собой, капитал у нее есть, а можно бы и добавить. Но она говорит, что ничего расширять не будет. Говорит, что и без того еле справляется. Но это не так. Она прирожденная хозяйка, справится с чем угодно, да если бы и не справилась – уходи себе на покой, а нам оставь заведение и вывеску. В вывеске ведь все дело. Ее стараниями имя Френшем кое-что значит, скажу я вам!
– Она унаследовала пансион от мужа? – спросил Пил-Суиннертон, которого заинтриговала настоящая фамилия хозяйки.
Мистер Мардон покачал головой.
– Купила она пансион, никаким мужем и не пахло. Купила за гроши… за гроши! Я-то знаю – помню еще самих Френшемов.
– Вы, видимо, давно живете в Париже, – сказал Пил-Суиннертон.
Мистер Мардон никогда не упускал случая поговорить о себе. Жизнь его сложилась удивительно. Его рассказ произвел впечатление на Пил-Суиннертона, хоть он и испытывал презрение к пустопорожнему болтуну. Но вот рассказ подошел к концу…
– Да-с! – помолчав, промолвил мистер Мардон, односложно подтверждая все сказанное.
Затем он заметил, что живет размеренной жизнью, и встал.
– Спокойной ночи, – заключил он с дежурной улыбкой.
– Спокойной н-ночи, – ответил Пил-Суиннертон, безуспешно пытаясь придать своему тону оттенок дружелюбия.
Ни с того ни с сего возникшая между ними связь распалась. За спиной мистера Мардона Пил-Суиннертон дал ему краткую оценку: «Осел!» И все же за вечер сумма знаний Пил-Суиннертона бесспорно увеличилась. А было еще не поздно. Всего пол-одиннадцатого! В двух шагах отсюда в «Фоли-Мариньи»{94}, с его прекрасной архитектурой и толпой дам в белых платьях, с его пенистым шампанским и пивом, с его музыкантами в облегающих красных куртках жизнь только просыпалась! Пил-Суиннертон вообразил себе сверкающий зал с террасой, где и началось его из ряда вон выходящее сумасбродство. Он вообразил себе все прочие злачные места на Елисейских полях, большие и малые, с гирляндами белых фонарей, и темные закоулки Елисейских полей, по которым в тени деревьев пробирались таинственные, едва различимые фигуры, и обрывки разнузданных песенок и нелепой в своем бесстыдстве музыки, вылетавшие из окон различных заведений и ресторанов. Ему не терпелось отправиться в город и истратить лежавшие в кармане пятьдесят франков. В конце концов почему бы не дать телеграмму в Англию, чтобы выслали еще денег? «Ах ты, черт!» – злобно сказал он, потянулся и встал. В маленьком холле было темно и мрачно.
В прихожей горела во всю мочь одна яркая лампа, бросавшая резкий свет на плетеные кресла, перевязанный веревками сундук с красно-синим ярлыком, барометр Фитцроя{95}, карту Парижа, разноцветную рекламу Трансатлантической компании и отделанную под красное дерево нишу, в которой сидела привратница. В нише, кроме привратницы, пожилой женщины с розовым морщинистым личиком и в белом чепце, сидела и хозяйка заведения. Они тихо шептались и, видимо, были друг к другу расположены. Привратница вела себя почтительно, но так же вела себя и хозяйка. В прихожей, где мирно горела одна лампа, царили добропорядочность и покой, покой под конец трудового дня, когда постепенно ослабевает напряжение, а впереди ожидает отдых. Эта простая обстановка подействовала на Пил-Суиннертона, как могло бы подействовать на его нервы укрепляющее лекарство. В прихожей казалось, что наступила глубокая ночь и две женщины в одиночестве охраняют сон жильцов, хотя за стенами пансиона ночная жизнь только начиналась. И все истории, которыми обменялись Пил-Суиннертон и мистер Мардон, представлялись здесь жалкой и пустой болтовней. Пил-Суиннертон почувствовал, что его долг перед пансионом – лечь в постель. Кроме того, он понял, что не может уйти в город, не предупредив об этом, и что ему недостанет храбрости так прямо сказать этим двум женщинам, что он уходит – в такой час! Он опустился в одно из кресел и снова попытался вникнуть в «Рефери». Бесполезно! То мысли его обращались к Елисейским полям, то взгляд тайком останавливался на фигуре миссис Скейлз. В тени ниши он не мог толком разглядеть ее лицо.