Текст книги "Повесть о старых женщинах"
Автор книги: Арнольд Беннет
Соавторы: Нина Михальская
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 51 страниц)
Когда препирательство между полицейским и музыкантом, валявшимся в канаве, достигло апогея, Сэмюел Пови стал проявлять признаки беспокойства, но, поскольку он почти не шевелился, когда играли оркестры, встревожили его, по-видимому, не крики пьяницы.
На подготовку великого шествия он обратил весьма мало внимания. Пламя, пылавшее у него в душе в связи с делом Дэниела Пови, казалось, разгорелось в день накануне казни, а потом погасло. В канун казни он отправился в Стаффорд, чтобы, имея на то разрешение начальника тюрьмы, в последний раз увидеться со своим кузеном. Его состояние тогда было, несомненно, близким к маниакальному. Широко распространенное выражение «помешанный» не раз вспыхивало в мозгу Констанции, когда она думала о душевном состоянии мужа, но она старалась выкинуть его из головы, оно было очень грубым, особенно учитывая все обстоятельства. Она лишь допускала, что вся эта история «подействовала ему на нервы». Ошеломляющим доказательством странности его состояния послужило его предложение взять с собой Сирила, чтобы мальчик свиделся с обреченным человеком. Он пожелал, чтобы Сирил повидал Дэниела; он сурово заявил, что, по его мнению, Сирил должен посетить его. Предложение было чудовищным, необъяснимым, или же объяснимым только тем, что его рассудок если не помутился, то, во всяком случае, временно нарушился. Констанция категорически возражала, и поскольку он ослаб во всех отношениях, победа осталась за ней. Что касается Сирила, то в нем шла борьба между страхом и любопытством. Вообще же, Сирил, возможно, сожалел, что не сможет рассказать в школе, как он беседовал с самым знаменитым убийцей века накануне его казни.
Сэмюел вернулся из Стаффорда в совершенно истерическом состоянии. Его рассказ о происшедшем, который он вел чрезвычайно громким голосом, звучал весьма нелепо, хотя и трогательно, и явно искажал истину из-за ошибок памяти. Когда он перешел к рассказу о появлении Дика Пови, который все еще находился в лазарете и которого по такому случаю привезли в Стаффорд и доставили в тюрьму, он безутешно разрыдался. Видеть его муки было совершенно невыносимо.
Кашель у него опять утих, но он по собственному желанию лег в постель. А на следующий день, то есть в день казни, он оставался в постели и после обеда. Вечером англиканский священник пригласил его к себе, чтобы обсудить предполагаемое шествие. На другой день, в субботу, он сказал, что останется лежать в постели. Холодные ливни затопляли город, и после вечернего визита к священнику кашель у него резко усилился, но Констанция не испытывала опасений за него – самая тяжелая часть зимы миновала и нечего было толкать его на проявление неучтивости. Она спокойно уверяла себя, что ему следует лежать в постели, сколько захочется, что он должен как можно дольше отдыхать после тех физических и душевных страданий, кои выпали на его долю. Кашель стал резким и сухим, но не таким мучительным, как раньше, лицо горело, было сумрачным и унылым; его слегка знобило, пульс и дыхание были учащенными – все это свидетельствовало, что простуда возобновилась. Он провел ночь без сна, лишь изредка ненадолго погружаясь в дремоту, во время которой что-то говорил. На рассвете он поел горячего, спросил, какой сегодня день недели, нахмурился и, по-видимому, сразу уснул. В одиннадцать часов он отказался от еды, дремал с краткими перерывами все время, пока шла демонстрация и ее полный разнузданности финал.
Констанция, приготовив ему еду, подошла к постели и наклонилась над ним. Лихорадка несколько усилилась, дыхание участилось, губы покрылись мелкими лиловыми бугорками. Когда она заговорила о еде, он с отвращением слабо покачал головой. Именно из-за его упорного нежелания поесть она впервые ощутила серьезное беспокойство. Ей в душу закралось неприятное подозрение: не случилось ли с ним что-нибудь страшное?
Что-то, трудно сказать, что именно, заставило ее наклониться пониже и приложить ухо к его груди… Она услышала, как в этой таинственной клетке быстро следуют друг за другом слабые сухие, хрустящие звуки, подобные тем, какие бывают, когда потрешь над ухом прядку волос. Хрустящий хрип прекратился, затем возобновился, и она заметила, что он появляется при вдохе. Сэмюел закашлялся, и эти звуки усилились; лицо его исказила гримаса боли, и он приложил руку к боку.
– Бок болит! – с трудом прошептал он.
Констанция зашла в гостиную, где Сирил что-то рисовал.
– Сирил, – сказала она, – сходи к доктору Гарропу и попроси его немедленно прийти. Если его нет, пусть придет его новый коллега.
– К папе?
– Да.
– А что случилось?
– Пожалуйста, делай, что я сказала, – резко ответила Констанция и добавила. – Не знаю, что случилось. Может быть, ничего. Но мне как-то неспокойно.
Почтенный доктор Гарроп произнес слова «воспаление легких». У Сэмюела оказалось острое двустороннее воспаление легких. В течение трех самых суровых месяцев этого года ему удалось избегнуть опасностей, грозящих человеку с впалой грудью и хроническим кашлем, который не обращает внимания ни на свое здоровье, ни на погоду. Но прогулка к священнику, жившему в пятистах ярдах от них, переполнила чашу. Дом священника находился столь близко от лавки, что Сэмюел не стал кутаться так тщательно, как для поездки в Стаффорд. Он остался в живых после кризиса, но скончался от осложнения, вызванного тем, что сердце не справилось со своей работой – как следует гнать кровь. Нечаянная смерть, которую после пресловутого бурного шествия почти никто не заметил! Кроме того, Сэмюел Пови никогда не производил особого впечатления на жителей своего города. Он был лишен индивидуальности. Он не обладал значительностью. Я часто посмеивался над Сэмюелом Пови. Но он мне нравился, и я уважал его. Он был очень честным человеком. Мне всегда было приятно думать, что в конце жизни судьба обратила к нему свой лик и открыла людям тот источник величия, который таится в каждой душе без исключения. Он взял на себя дело защиты, проиграл его и из-за него умер.
Глава VI. ВдоваКонстанция в одиночестве стояла у накрытого стола в нижней гостиной, кого-то ожидая. Траура на ней не было; после смерти отца они с матерью обсуждали разные неприятные стороны траура; мать носила траур неохотно и лишь потому, что страшилась несколько устаревшего общественного мнения. Констанция тогда решительно, с юношеской горячностью сказала: «Если я когда-нибудь останусь вдовой, то траура не надену», а миссис Бейнс ответила: «Надеюсь, детка, тебя это минует». С тех пор прошло двадцать лет, но Констанция помнила все совершенно отчетливо. И вот теперь она – вдова! Какой странной и беспокойной оказалась жизнь! Она сдержала свое слово, правда, не так решительно, не без колебаний, ибо, хотя времена изменились, Берсли все же оставался самим собой, но сдержала.
Был первый понедельник после похорон Сэмюела. Жизнь в доме возобновилась, но на том новом уровне, на каком ей предстояло продолжаться в дальнейшем. Констанция надела к чаю черное шелковое платье и приколола оставшуюся от матери брошь из черного янтаря. Руки, которые она только что тщательно вымыла, казались ей грязными, погрубевшими от целого дня возни с разным скарбом. Она «перебирала» вещи Сэмюела и свои и раскладывала их по-новому. Удивительно, как мало вещей скопилось у человека за полстолетия. Вся его одежда уместилась в двух длинных и одном коротком ящиках. У него был удивительно малый запас предметов мужского туалета, а также – белья, потому что он, как правило, брал из лавки все, что ему требовалось, и никогда не интересовался дальнейшей судьбой этих вещей. У него не было драгоценностей, если не считать золотых запонок, кольца для галстука и обручального кольца, которое сошло с ним в могилу. Однажды, когда Констанция предложила ему взять золотые часы и цепочку ее отца, он вежливо отказался, сказав, что предпочитает свои – серебряные часы (на черном шнурке), которые ходят очень точно; впоследствии он посоветовал ей сохранить золотые часы и цепочку для Сирила до его совершеннолетия. Кроме этих мелочей, полупустого ящичка сигар и пары очков после него не осталось никакого личного имущества. Некоторые мужчины оставляют после себя кучу вещей, разгребать и распределять которые приходится в течение многих месяцев. Но у Сэмюела отсутствовало маниакальное чувство собственности. Констанция сложила его одежду в коробку, с тем чтобы постепенно раздать ее (все, кроме пальто и носовых платков, которые могли пригодиться Сирилу), заперла на ключ часы на черном шнурке, очки и кольцо для галстука, отдала Сирилу золотые запонки; потом забралась на стул и спрятала на шкафу ящичек сигар; от Сэмюела почти не осталось и следа!
В соответствии с его желанием, похороны прошли, насколько это возможно, просто и неофициально. Прибыли и отбыли два дальних родственника, которых Констанция почти не знала и которые, вероятно, больше ни разу не приедут, пока не умрет она сама. И вот – дело было сделано! Быстрота, с какой прошли похороны, удовлетворила бы даже Сэмюела, сильнейшее чувство собственного достоинства которого было надежно спрятано за такой внешней преградой, что никто не мог полностью уловить его. Даже Констанции не было известно истинное мнение Сэмюела о самом себе. Констанция знала, что у него есть странные черты, что больше всего ему недостает внешней представительности. Даже в гробу, где большинство людей выглядят, несмотря ни на что, достойно, он не производил должного впечатления со своей причудливой седой бородкой, упорно задиравшейся кверху.
Его образ в гробу, когда на жалкую бородку опускалась крышка, там, на кладбище, что в конце Кинг-стрит, часто вставал пред внутренним взором вдовы, как нечто неправдоподобное и даже фантасмагорическое. Ей приходилось повторять себе: «Да, он там на самом деле! Вот почему я испытываю такое странное чувство». Он представал перед ней печальным и задумчивым, но не величественным. И все же она была искренне убеждена, что не было на свете другого мужа, столь честного, столь справедливого, столь надежного, столь доброго, как Сэмюел. Каким он был совестливым! Как старался всегда быть к ней милосердным! Все двадцать лет, вспоминала она, он непрерывно прилагал усилия, чтобы вести себя по отношению к ней, как положено. Она припоминала много случаев, когда он явно сдерживал себя, стремясь подавить свойственную ему холодную резкость и угрюмость, дабы выказать ей подобающее жене уважение. Каким он был верным и преданным! Она могла во всем положиться на него! Насколько он был лучше нее (подумала она с должной скромностью)!
Его смерть отняла часть ее самой. Но она перенесла ее стойко. Горе не согнуло ее. Она не предавалась мысли, что жизнь ее кончена, наоборот, она упорно отодвигала ее от себя, сосредоточив все помыслы на Сириле. Она не потворствовала расслабляющей неге страдания. Сразу же после тяжелой утраты она решила, что ее предназначение – терпеть удары судьбы. Она потеряла отца и мать, а теперь и мужа. Ее жизнь, казалось, изобилует потерями. Но вскоре здравый смысл стал подсказывать ей, что большинство людей теряет родителей, что в конце всякого брака должны появиться вдовец или вдова и что жизнь любого человека изобилует потерями. Разве не на ее долю выпало счастливое супружество, длившееся почти двадцать один год? (Как промелькнули эти годы!) Внезапное воспоминание о том, сколь наивно они воспринимали жизнь, когда поженились, вызвало у нее слезы. А какой мудрой и многоопытной стала она теперь! И разве нет у нее Сирила? По сравнению со многими женщинами она просто счастливица.
Одним из самых тяжких испытаний для нее было исчезновение Софьи. Но умри Софья, было бы еще хуже, значит, то испытание не столь уж страшно, ведь можно надеяться, что Софья еще вернется из небытия. Удар, нанесенный побегом Софьи, казался тогда и много позже беспримерным, он как бы отделил стеной позора семью Бейнсов от всех остальных. Но в свои сорок три года Констанция уже знала, что подобные происшествия иногда не обходят стороной и другие семьи, и нередко удивительные последствия этих событий становятся им известны. Часто думая о Софье, она страстно и неизменно на что-то надеялась.
Она взглянула на часы, и ее охватило волнение: а вдруг Сирил в этот первый день, начинающий их новую жизнь вдвоем, нарушил свое обещание. Но в ту же минуту он ворвался в комнату, как интервент, по пути опустошивший лавку.
– Я не опоздал, мамочка! Я не опоздал! – с гордостью воскликнул он.
Она ласково улыбнулась, своим появлением он подарил ей счастье, утешение и исцеление. Он не подозревал, что в этой хорошо знакомой, грузной фигуре, стоявшей перед ним, таится чувствительная, трепетная душа, которая исступленно хватается за него, как за единственное реальное создание во всей вселенной. Он не понимал, что эта вечерняя трапеза, в которой он неспешно участвовал после того, как школа отпустила его к матери, должна была знаменовать собой их тесный союз, а также служить доказательством того, что они «друг для друга – все»; его же занимала только еда, как будто в доме ничего не стряслось.
Однако он смутно ощутил, что создавшаяся обстановка требует чего-то необычного, и поэтому постарался проявить перед матерью все свое мальчишеское обаяние, а она подумала: «какой он хороший». Будущего он не боялся и был в нем уверен, потому что под ее обычной маской здравомыслия и беспристрастности сумел разглядеть явное желание во всем ему потакать.
После чая она с сожалением оставила его за приготовлением уроков, чтобы пойти в лавку. Судьба лавки стала серьезной проблемой, требующей разрешения. Что ей делать с лавкой? Продолжать дело или продать лавку? Благодаря наследству от отца и тетки и двадцатилетней экономии, она располагала достаточными средствами. Она была по-настоящему богатой, во всяком случае, по меркам Площади; нет, пожалуй, и вообще весьма богатой! Поэтому у нее не было материальной необходимости держать лавку. Кроме того, держать лавку означало бы лично управлять ею и нести за нее бремя ответственности, что совершенно противоречило ее бездеятельному складу характера. С другой стороны, продать лавку означало бы прервать все связи и оставить дом, что тоже было для нее неприемлемо. Молодой Лотон, хотя его не спрашивали, посоветовал ей продать лавку. Но ей продавать не хотелось. Ей хотелось невозможного: чтоб дела в будущем шли так же, как в прошлом, и чтобы смерть Сэмюела не сказалась ни на чем, кроме ее сердца.
Не следует забывать, сколь неоценимыми качествами обладала мисс Инсал. Констанция прекрасно разбиралась в деятельности одной половины лавки, а мисс Инсал – в деятельности обеих половин, да еще и в финансовых вопросах. Мисс Инсал могла бы с успехом, если не с блеском, управлять всем заведением, чем она в настоящее время и занималась. Однако Констанция в этом отношении завидовала мисс Инсал, она сознавала, что питает легкую неприязнь к этой преданной помощнице. Ей вовсе не хотелось оказаться во власти мисс Инсал.
Около прилавка со шляпами стояли две-три покупательницы. Они поздоровались с Констанцией, тактично храня скорбный вид. Столь же тактично они не заговорили о ее потере. Но своим тоном, взглядами на Констанцию и друг на друга, героически подавляемыми вздохами они посыпали все кругом пеплом. Мастерицы тоже вели себя с бедной одинокой вдовой особым образом, что ее очень раздражало. Ей хотелось оставаться такой, какая она есть, и это удалось бы ей, если бы они явно не сговорились сделать ее желание невыполнимым.
Она перешла в другой конец лавки, к конторке Сэмюела, за которой он обычно стоял, рассеянно глядя через окошко на Кинг-стрит и в то же время шепотом производя какие-то подсчеты. Она зажгла газовый светильник, направила свет, куда ей было нужно, а потом подняла большую откидную крышку конторки и вытащила несколько бухгалтерских книг.
– Мисс Инсал! – произнесла она тихим, чистым голосом с оттенком высокомерия. Эту позу, до смешного не вяжущуюся с обычной для Констанции доброжелательностью, она приняла умышленно, из чего явствует, какое влияние оказывает зависть даже на самый мягкий характер.
Мисс Инсал откликнулась на ее зов. У нее не было другого выхода. Она и виду не подала, что возмущена тоном хозяйки. Но мисс Инсал вообще редко проявляла чувства, присущие роду человеческому.
Покупательницы, одна за другой, удалились, их с подобострастной любезностью поторапливали мастерицы, которые в соответствии с вековой традицией сразу же несколько убавили газ, а потом, когда они при тусклом свете ставили коробки на место, до их ушей донеслись сначала размеренная беседа, которую полушепотом вели у конторки две женщины, а затем – звон золотых монет.
Внезапно кто-то вошел в дом. Одна из мастериц невольно рванулась к светильнику, но, увидев, что нарушителем спокойствия оказалась всего лишь неряшливая девица, простоволосая и неопрятная, она решила не прибавлять света и приняла надменный и вместе с тем недоверчивый вид.
– Можно мне поговорить с хозяйкой, пожалуйста? – запыхавшись, спросила девушка.
Это была толстая и некрасивая девица лет восемнадцати, в голубом рваном платье и грубом коричневом фартуке, прикрепленном одним уголком к талии. Обнаженные до локтя руки имели кирпичный оттенок.
– Кто ты такая? – спросила мастерица.
Мисс Инсал повернула голову и посмотрела в другой конец лавки, где стояла девица. – Это, должно быть, дочь Мэгги… дочь миссис Холлинз! – прошептала она.
– Что же ей нужно? – удивилась Констанция и, отойдя от конторки, обратилась к девушке, которая стояла в стороне от кучки мастериц с видом полной независимости. – Ты дочка миссис Холлинз, да?
– Да, мэм.
– Как тебя зовут?
– Мэгги, мэм. Очень прошу вас… мама велела попросить у вас траурную карточку… будьте так добры.
– Траурную карточку?
– Да. О мистере Пови. Она ждала, что получит, а потом решила, что, может, вы позабыли, раз не пригласили на похороны.
Девушка умолкла.
Констанция поняла, что своим невниманием нанесла чувствам Мэгги-старшей тяжкую рану. По правде говоря, она и не подумала о Мэгги. А ей следовало бы помнить, что траурные карточки составляли почти единственное украшение в отвратительном жилище Мэгги.
– Да, да, конечно, – после паузы ответила она. – Мисс Инсал, в конторке ведь осталось несколько карточек? Положите, пожалуйста, одну в конверт для миссис Холлинз.
Она вручила украшенный широкой каймой конверт покрасневшей девчонке, та завернула его в фартук и убежала, торопливо и смущенно бормоча благодарности.
– Скажи маме, что я с удовольствием послала ей карточку, – проговорила Констанция девушке вдогонку.
Странность жизненных поворотов ввергла ее в задумчивость. Она, всегда видевшая в Мэгги старуху, вдова, а у Мэгги муж, хоть и больной, да жив и довольно крепок. Она понимала, что Мэгги борется за жизнь в грязи и нищете, но при этом по-своему, пусть в затхлости и небрежении, счастлива.
Погруженная в мысли, она вернулась к своим счетам.
Когда под ее придирчивым и строгим надзором лавку заперли, она погасила последний светильник и вернулась в нижнюю гостиную, размышляя, где бы ей найти какого-нибудь по-настоящему надежного мужчину или подростка, который вечером закрывал бы, а утром открывал ставни. Обычно Сэмюел делал это сам, а в исключительных случаях и во время их отъездов с неповоротливыми ставнями сражались мисс Инсал и одна из ее подчиненных. Но теперь исключительное положение превратилось в постоянное, и нельзя было ожидать, что мисс Инсал будет бесконечно выполнять мужскую работу. Констанция была не прочь нанять мальчика-рассыльного, хотя против такой роскоши всегда возражал Сэмюел. Ей и в голову не приходило, что она может попросить сильного, как Геркулес, Сирила закрывать и открывать лавку.
Он, по-видимому, уже закончил домашние уроки. Учебники были отодвинуты в сторону, а он делал в альбоме наброски карандашом. По правую сторону камина, над софой, висела гравюра с картины Ландсира{48} – одинокий олень входит в озеро. Олень то ли уже напился, то ли намеревался напиться досыта, а Сирил срисовывал его. Он уже изобразил стаю птиц, летящих вдалеке, а начал он с птиц потому, что легче рисовать неясно различимых птиц, чем тщательно выписанных оленей.
Констанция положила руку ему на плечо и, поглаживая его по спине, тихо спросила:
– Уроки сделал?
Раньше, чем ответить, Сирил с серьезным выражением лица, нахмурившись, посмотрел на картину, а потом рассеянным тоном сказал:
– Да, – помолчал и добавил: – кроме арифметики. Сделаю утром перед завтраком.
– О, Сирил! – с упреком произнесла она.
Прежде у них существовало строгое правило: никакого рисования, пока не сделаны уроки. Когда был жив отец, Сирил ни разу не осмелился нарушить его.
Он склонился над альбомом, делая вид, что с головой погружен в свое дело. Рука Констанции соскользнула у него с плеча. Ей хотелось решительно приказать ему закончить уроки, но она не могла. Она боялась, что возникнет спор; она не была уверена в себе. А ведь так мало времени прошло со смерти его отца!
– Ты сам знаешь, что утром ничего не успеешь! – сказала она нерешительным тоном.
– Ну, мама, – несколько резко и высокомерно ответил он, – не беспокойся. – А потом умоляющим голосом добавил: – Я давным-давно хочу нарисовать этого оленя.
Она вздохнула и села в качалку. Он продолжал рисовать, стирать что-то резинкой, время от времени издавая странные укоризненные звуки, относившиеся то ли к карандашу, то ли к бессмысленным сложностям, изобретенным сэром Эдвином Ландсиром. Один раз он встал и повернул газовый светильник, свирепо глядя на гравюру, как будто она совершила преступление.
Вошла Эми, чтобы накрыть стол к ужину. Он не обратил на нее внимания.
– Ну, мастер Сирил, будьте любезны, теперь этот стол займу я! – бесцеремонно заявила она, пользуясь привилегией служанки, много лет проработавшей в доме, и женщины, которой уже далеко за тридцать.
– До чего же ты несносная, Эми! – грубо ответил он. – Послушайте, мама, а нельзя, чтобы Эми застелила скатертью только половину стола? У меня работа в самом разгаре. Здесь достаточно места для двоих. – Он, по-видимому, не заметил, что словами «достаточно места для двоих» бестактно коснулся их общей потери. Но ведь на самом деле для двоих места хватало.
Констанция торопливо ответила:
– Ладно, Эми. Пусть будет так на этот раз.
Эми что-то проворчала, но подчинилась. Констанции пришлось дважды потребовать, чтобы он оторвался от работы и поел. Он ел быстро, беспрерывно бросая, прищурившись, взгляды на картину. Поужинав, он вновь наполнил стакан водой и поставил его рядом с альбомом.
– Надеюсь, ты не собираешься заняться рисованием так поздно! – с удивлением воскликнула Констанция.
– Как раз собираюсь, мама! – раздраженно возразил он. – Еще не поздно.
Одно из строгих правил его отца заключалось в том, что после ужина надо идти спать, а не заниматься посторонними делами. Отходить ко сну разрешалось не позднее девяти часов. Сейчас до этого момента оставалось менее четверти часа.
– До девяти остается всего двенадцать минут, – объявила Констанция.
– Ну и что?
– Послушай, Сирил, – сказала она, – хочу надеяться, что ты будешь хорошим мальчиком и не станешь огорчать маму.
Но она произнесла эти слова слишком добрым голосом.
Он ответил угрюмо:
– А я полагаю, что вы могли бы разрешить мне закончить набросок. Я уже начал его, и много времени мне не потребуется.
Она совершила ошибку, отклонившись от главной темы и спросив:
– Разве возможно правильно подобрать цвета при газовом освещении?
– А я буду делать его сепией, – торжествующим тоном ответил он.
– Больше чтоб такое не повторялось, – сказала она.
Он возблагодарил Бога за хороший ужин и кинулся к фисгармонии, где лежал его альбом. Эми убрала со стола. Констанция принялась за вышивание на пяльцах. Воцарилось молчание. На часах пробило девять, потом половину десятого. Она вновь и вновь напоминала ему о времени. Без десяти десять она произнесла решительно:
– Сирил, когда часы пробьют десять, я тотчас же закрою газ.
Часы пробили десять.
– Секундочку, секундочку! – закричал он. – Готово! Готово!
Рука ее застыла на месте.
Прошло еще четыре минуты, и он вскочил.
– Вот! – с гордостью произнес он, показывая ей альбом. Его движения были полны изящества и желания снискать похвалу.
– Очень хорошо, – довольно равнодушно отозвалась Констанция.
– Не думаю, что вас это очень интересует, – заметил он с упреком, однако широко улыбаясь.
– Меня интересует твое здоровье, – сказала ома. – Погляди на часы!
Он неспешно уселся во вторую качалку.
– Ну же, Сирил!
– Мамочка, надеюсь, вы разрешите мне снять башмаки? – Он произнес эти слова с насмешливым добродушием.
Он поцеловал ее на ночь так нежно, что ей захотелось прильнуть к нему, но она не могла освободиться от воспитанной в ней с самого детства сдержанности, которую сохранила на всю жизнь. Неспособность поступить так, как хочется, глубоко опечалила ее.
Оставшись одна в спальной, она стала прислушиваться, как он раздевается. Дверь между их комнатами не была заперта. Констанции приходилось сдерживать себя, чтобы не приоткрыть дверь и не взглянуть на него. Ему бы это не понравилось. Он мог бы нежданно и без ущерба для себя даровать покой ее сердцу, но он не знал, сколь велика его сила. Она не смогла прильнуть к его груди, но прильнула к нему сердцем своим, когда в одиночестве степенно ходила по комнате. Ее взгляд проникал сквозь прочную дверь. Наконец она грузно опустилась на кровать. Со сдержанной тревогой она размышляла: «Мне нужно быть твердой с Сирилом». И вместе с тем думала: «Он непременно должен оставаться хорошим мальчиком. Непременно должен». И пылко, без стыда, льнула к нему! Одиноко лежа в темноте, она могла по велению сердца отбросить сдержанность и стать по-девичьи свободной. Теперь, когда она освободилась от напряжения, перед ней предстал образ его отца сначала в гробу, потом работающим за конторкой. Она постаралась удержать и это видение ради сладостной боли, которую оно причиняло.