
Текст книги "Повесть о старых женщинах"
Автор книги: Арнольд Беннет
Соавторы: Нина Михальская
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 51 страниц)
Просто удивительно, что какая-то мелочь может выбить даже самых положительных и серьезных людей из привычной колеи. Однажды мартовским утром некий драндулет – адская штука на двух одинаковых деревянных колесах, соединенных железной перекладиной, в центре которой было прикреплено деревянное седло, – нарушил покой Площади св. Луки. Правда, это был, вероятно, первый велосипед-драндулет, покусившийся на спокойствие Площади св. Луки. Он появился из лавки Дэниела Пови, кондитера и булочника, а также прославленного кузена Сэмюела Пови, жившего на Боултен-Терес. Боултен-Терес располагалась почти под прямым углом к дому Бейнсов, а из вершины угла расходились Веджвуд-стрит и Кинг-стрит, покидая пределы Площади. Драндулет выкатил под наблюдением отца единственный сын Дэниела одиннадцатилетний Дик Пови, и Площадь вскоре убедилась, что Дик обладает врожденным талантом к обузданию необученного велосипеда. После нескольких попыток ему удалось проехать верхом на машине расстояние по меньшей мере в десять ярдов, и благодаря его подвигам Площадь св. Луки обрела притягательность цирка. Сэмюел Пови с нескрываемым интересом наблюдал за происходящим из-за приоткрытой двери, а многострадальные юные мастерицы, хотя и знали, что разыгрывается на Площади, не смели отойти от печи. Сэмюел испытывал сильнейшее искушение смело выйти из засады и поговорить с кузеном об этой безделице, у него, несомненно, было больше прав поступить так, чем у любого другого лавочника на Площади, потому что они принадлежали к одной семье, но ему мешала застенчивость. Между тем Дэниел Пови и Дик добрались с машиной до верхней точки Площади, где находилась лавка Холла, и Дик, надежно усевшись в седле, сделал попытку спуститься по отлогому мощеному склону. Иной раз дело у него не спорилось, потому что машина странным образом поворачивалась, совершала движение вверх и затем спокойно укладывалась на бок. Этот миг в биографии Дика был отмечен небывалым скоплением зрителей в дверях всех лавок. В конце концов драндулет умерил свое непослушание, и – гляньте только! – Дик уже катит вниз по Площади, а зрители стоят затаив дыхание, как будто это сам Блонден{40} идет по канату над Ниагарой. Каждую секунду казалось, что он вот-вот свалится, но ему удавалось сохранять равновесие. Он уже проехал двадцать ярдов, тридцать! Он совершал чудо! Тогда в груди у зрителей затеплилась надежда, что этот чудодей достигнет нижней точки Площади. Скорость его увеличивалась по мере усиления его ретивости. Но Площадь была огромной, безграничной. Сэмюел Пови глядел на приближающуюся диковину выпученными круглыми глазами, как птица на змею. Мальчик ехал все быстрее и ровнее. Да, он доедет, он добьется своего! От нервного напряжения Сэмюел Пови невольно приподнял ногу. Теперь, когда скорость все нарастала, надежда, что Дик достигнет цели, сменилась страхом. Все зрители вытянули шеи и разинули рты. А отважный ребенок взбирался вверх и опускался, пока наконец, двигаясь со скоростью целых шесть миль в час, победоносно не свалился, налетев на тротуар, у ног Сэмюела.
Сэмюел поднял его невредимым. Помощь, оказанная им Дику, придала ему значительности, приобщила его к славе самого подвига. Прибежал радостный Дэниел Пови.
– Не плохо для начала, правда? – воскликнул знаменитый Дэниел. Хотя он отнюдь не отличался простодушием, чувство гордости за сына иногда делало его несколько наивным.
Отец и сын объяснили Сэмюелу устройство машины, причем Дик неустанно повторял невообразимо странное правило: если вы чувствуете, что падаете вправо, вы должны повернуть направо, и наоборот. Сэмюел внезапно обнаружил, что он принят, так сказать, в теснейшее сообщество друзей велосипеда, вознесенное превыше всех других на Площади. После первого рискованного приключения произошли еще более волнующие события. Белокурый Дик принадлежал к числу тех необузданных, диких сорванцов, которые от рождения лишены чувства страха. Секрет действия машины открылся ему во время первой поездки, и он, не говоря ни слова, решил превзойти самого себя. Сохраняя неустойчивое равновесие, он, нахмуренный, со стиснутыми зубами, вновь спустился по склону Площади и сумел-таки свернуть на Кинг-стрит. Констанция из нижней гостиной увидела, как мимо окна пролетела какая-то непонятная крылатая штука. Кузены Пови издали протестующие вопли тревоги и пустились в погоню, поскольку склон Кинг-стрит круто уходил вниз. Полпути по Кинг-стрит Дик ехал со скоростью двадцать миль в час, держа направление прямо на церковь, как будто собирался отделить ее от государства и погибнуть. Главные ворота ограды были открыты, и этот ужасный ребенок, которому везло, как безумцу, благополучно проскочил через вход на кладбище. Кузены Пови обнаружили его лежащим на поросшей травой могиле и преисполненным гордости. Первыми его словами были: «Папа, вы подобрали мою шапку?» Символический финал этого путешествия не ускользнул от внимания Площади, во всяком случае о нем много говорили.
Происшествие сблизило кузенов. Они обрели привычку встречаться на Площади, чтобы поболтать. Встречи стали предметом всеобщего обсуждения, поскольку прежде отношения между Сэмюелом и знаменитым Дэниелом были весьма холодными. Было известно, что Сэмюел осуждает миссис Дэниел Пови более резко, чем большинство ее недоброжелателей. Однако миссис Дэниел Пови была в отъезде; возможно, если бы она была дома, Сэмюел не решился бы примкнуть к Дэниелу даже на нейтральной почве – Площади. Но сломав лед отчуждения, Сэмюел радовался, что между ним и кузеном установились более близкие отношения. Эта дружба льстила ему потому, что Дэниел, несмотря на супругу, был заметной фигурой в кругу более широком, чем круг Сэмюела; кроме того, новая дружба утверждала его в положении человека, равного любому члену торгового сословия (а ведь он раньше был всего лишь приказчиком). К тому же он, к своему удивлению, искренне полюбил Дэниела и восторгался им.
Все без исключения благоволили к Дэниелу Пови, он был любимцем во всех слоях общества. Крупнейший торговец кондитерскими товарами, член муниципального совета и помощник старосты церкви св. Луки, он был уже в течение двадцати пяти лет выдающейся личностью в городе. Это был высокий, красивый мужчина с подстриженной седеющей бородкой, приветливой улыбкой и блестящими темными глазами. Его добродушие казалось неиссякаемым. Он отличался достоинством без тени чопорности, люди его круга относились к нему с радушием, нижестоящие нескрываемо обожали его. Ему следовало бы стать главным мировым судьей, для этого он был достаточно богат; но между Дэниелом Пови и высшими почестями стояло одно таинственное препятствие, едва ощутимая помеха, которой невозможно было дать точное определение. Он был способным, честным, трудолюбивым, преуспевающим человеком и великолепным оратором; пусть он и не принадлежал к аскетически настроенному слою общества, пусть не гнушался забежать в трактир «Тигр» и выпить там кружку пива или в редких случаях чертыхнуться либо рассказать фривольный анекдот, – что ж, в деловом, свободомыслящем городе с тридцатитысячным населением подобные наклонности не препятствуют вполне уважительному отношению к человеку. Но… как бы это сказать, не обидев Дэниела Пови? Он был высоко нравствен, взгляды его были безупречны. Дело в том, что для правящей верхушки Берсли Дэниел Пови был чуть-чуть слишком фанатичным поклонником бога Пана. Он был из тех немногих, кто пронес великие традиции Пана времен Регентства{41} сквозь длинную вереницу бесплодных викторианских лет. Многие считали ветреность его супруги карой, постигшей его за раблезианскую грубоватость, какую он допускал в некоторых частных разговорах, за откровенный интерес и непреходящее тяготение к тем сторонам жизни и человеческой деятельности, которые, хоть и необходимы во исполнение божественной воли, однако открыто таковыми не признаются даже Дэниелами Пови. Вопрос заключался не в его поведении, а в складе его ума. Если этим нельзя было объяснить его дружбу с англиканским священником церкви св. Луки, то можно было объяснить его отход от общины первометодистов, к которой семья Пови принадлежала с 1807 года, когда она была основана в Тернхилле.
Дэниел Пови предполагал, что всякий мужчина горит интересом к священному культу Пана. Подобное предположение, хотя поначалу иногда вызывало некое чувство неловкости, будучи по существу правильным, одерживало победу. Одержало оно победу и над Сэмюелом. Сэмюел не подозревал, что Пан имеет в своем распоряжении шелковые шнуры, коими может притянуть его к себе. Он всегда отводил взор от этого бога – ну, конечно, в разумных пределах. Теперь же Дэниел раза два в неделю погожим утром на виду у всей Площади, в присутствии Фэн, сидящей на холодных булыжниках, и мистера Кричлоу, с ироничной улыбкой стоящего в длинном белом переднике у своей двери, по полчаса приобщал Сэмюела Пови к самым сокровенным тайнам учения Пана, а Сэмюел Пови сему не препятствовал. Наоборот, он старался дотянуться до Дэниела и изо всех сил делал вид, что подспудно является убежденным приверженцем этой доктрины. Дэниел научил его многому, он, так сказать, перевернул перед ним страницу жизни, показал ее обратную сторону, как бы говоря: «А ты прошел мимо всего этого». Сэмюел, задрав голову, смотрел на красивый прямой нос и сочные губы старшего кузена, такого опытного, такого приятного, такого знаменитого, такого уважаемого, такого мудрого, и сознавал, что прожил свои сорок лет довольно бестолково. А потом, опустив глаза и заметив след муки на правой ноге Дэниела, подумал, что жизнь остается и должна оставаться жизнью.
Однажды вечером, через несколько недель после посвящения в тайны нового культа, его встревожило озабоченное лицо Констанции. Вообще-то всякий мужчина, женатый уже целых шесть лет и не ставший отцом, не очень тревожится при виде такого выражения лица, какое было тогда у Констанции. Три-четыре года тому назад он часто по нескольку дней находился в состоянии напряжения. Но уже давно он стал невосприимчив к волнениям такого рода. Теперь он опять растревожился, на этот раз испытывая тревогу мужчины, которого она не застает врасплох. Прошло семь бесконечных дней, и Сэмюел с Констанцией посмотрели друг на друга, как провинившиеся люди, чью тайну не спрячешь. Миновало еще три дня и еще три. Тогда Сэмюел Пови твердо, по-мужски, не таясь, произнес:
– Никаких сомнений быть не может!
И они взглянули друг на друга, как заговорщики, которые подожгли запальный шнур и не могут спастись бегством. Их глаза, в коих восхитительно и пленительно сочетались простодушная застенчивость и несмелая радость, казалось, говорили: «Итак, свершилось!»
Вот и приближается невообразимое, непостижимое будущее!
Сэмюел никогда правильно не представлял себе, как будет возвещено это событие. Он, в простоте душевной, предполагал, что в один прекрасный день Констанция, зардевшись, коснется губами его уха и шепнет… ну, что-то достоверное. Ничего похожего не произошло. Но все на свете столь решительно, столь непоправимо лишено чувствительности.
– Я думаю, в воскресенье нам нужно съездить к маме и сказать ей, – предложила Констанция.
Он чуть было не ответил в своей исполненной величия небрежной манере: «По-моему, хватит и письма!» – но спохватился и спросил с заботливой почтительностью:
– Ты полагаешь, что лучше поехать?
Все изменилось. Он приложил все усилия к тому, чтобы должным образом самому подготовиться к неизбежному и помочь в этом Констанции.
В воскресенье погода испортилась, и он поехал в Экс один. Туда его отвез в бричке кузен, а обратно, заявил Сэмюел, он пойдет пешком – ему полезен моцион. По дороге Дэниел, которому он не доверил своей тайны, как обычно болтал, а Сэмюел делал вид, что внимательно слушает его, но в душе отнесся к нему с некоторым презрением, как к человеку, занятому пустяками. Его будущее реальнее, чем будущее Дэниела.
Домой он, как и решил, отправился пешком по холмистой вересковой пустоши, дремлющей в сердце Англии. Он прошел полпути, когда стало темно, и он изрядно устал. Однако Земля, кружась в пустынном пространстве, вытолкнула для него Луну, и он быстро зашагал вперед. Блуждающий по свету ветер из Аравии остудил ему лицо. И наконец, с уступа холма Тофт-энд он увидел внизу, в обширном амфитеатре, мерцающие огни Пяти Городов, расположившихся на своих невысоких холмиках. И один из этих огоньков излучает лампа Констанции – один где-то там вдалеке. Значит, он жив. Он ступил под сень природы, тайны которой пробудили в нем душевный подъем. Куда уж всяким драндулетам и кузенам до этого величия!
– Черт меня побери! Черт меня побери! – повторял он, никогда раньше не бранившийся.
Глава III. СирилКонстанция стояла в нижней гостиной у большого, с частым переплетом окна. Она очень располнела. Хотя всегда она выглядела пышной, фигура у нее была складная, с узкой, подчеркнутой талией. Теперь контуры сгладились, талия исчезла, кринолины, искусно ее подчеркивавшие, вышли из моды. Можно было бы понять человека, который, не поддавшись обаянию ее лица, назвал бы ее толстой и неуклюжей. Лицо ее, серьезное, доброе и полное упования, с ослепительными, свежими щечками и округлой мягкостью линий, возмещало недостатки фигуры. Ей было почти двадцать девять лет.
Стоял конец октября. На Веджвуд-стрит, что рядом с Боултен-Терес, снесли все маленькие коричневые домишки, чтобы освободить место для строительства роскошного крытого рынка, фундамент которого закладывался как раз в это время. Дома уже не заслоняли обширного участка неба на северо-востоке. Огромная темная туча с рваными краями поднялась из глубин и заслонила нежную синеву опускающихся сумерек, а на западе, за спиной Констанции, безмятежно и величаво печальное солнце садилось на затихший, как обычно по четвергам, город. Это был один из тех дней, которые впитывают в себя всю грусть кружащейся Земли и преобразуют ее в красоту.
Сэмюел Пови повернул с Веджвуд-стрит за угол, пересек по косой Кинг-стрит и подошел к парадной двери, которую открыла Констанция. Он выглядел усталым и встревоженным.
– Ну, что? – спросила Констанция, когда он вошел.
– Ей не лучше. Не скрою – ей хуже. Мне бы следовало остаться, но я понимал, что ты будешь волноваться. Поэтому я поспешил на трехчасовой поезд.
– А как справляется миссис Джилкрайст с обязанностями сиделки?
– Очень хорошо, – уверенно сказал Сэмюел. – Очень хорошо!
– Какое счастье! Тебе, вероятно, не удалось поговорить с доктором?
– Удалось.
– Что он сказал?
Сэмюел отмахнулся.
– Ничего определенного. Ты же знаешь, на этой стадии, когда водянка…
Констанция вернулась к окну, ее надежды явно не оправдались.
– Что-то эта туча мне не нравится, – тихо сказала она.
– Как! Они все еще на улице? – спросил Сэмюел, снимая пальто.
– Вот они! – воскликнула Констанция. Лицо ее внезапно преобразилось, она подскочила к двери, отворила ее и спустилась по лестнице.
Запыхавшаяся девушка быстро катила в горку детскую коляску.
– Эми, – с мягкой укоризной произнесла Констанция, – я же велела вам не забираться далеко.
– Я, как увидела эту тучу, помчалась изо всех сил, – едва переводя дух, ответила девушка, как бы благодаря судьбу за избавление от беды.
Констанция нырнула в глубь коляски, извлекла из ее нутра свое сокровище и с немой страстью осмотрела его, а потом с ним на руках стремительно бросилась в дом, хотя еще не упала ни одна капля дождя.
– Ненаглядный мой! – воскликнула Эми в экстазе, следя за ним юными, чистыми глазами, пока он не исчез из ее поля зрения. Затем она вывезла коляску, которая теперь потеряла для них всякий интерес. Ее следовало прокатить мимо фасада запертой лавки ко входу со стороны Брогем-стрит.
Констанция села на софу, набитую конским волосом, и, не сняв со своего сокровища капора, принялась обнимать и целовать его.
– А вот и папа! – сообщила она ему, как бы делясь с ним необычайными и радостными новостями. – Папа повесил пальто в передней и пришел к нам! Папа растирает руки, чтобы согреть их! – А затем, мгновенно изменив голос и выражение лица: – Посмотри же на него, Сэм!
Поглощенный своими мыслями, Сэм шагнул вперед.
– Ах ты маленький негодник! – обратился он к ребенку, поднеся палец к его носику. Малыш, сохранявший до сих пор полное равнодушие к происходящему, поднял ручки и ножки, пустил пузыри из крохотного ротика и уставился на палец с невообразимо восхитительной и лукавой улыбкой, как бы говоря: «Мне знаком этот торчащий предмет, только я вижу, какой он смешной, в нем моя тайная радость, которую вы никогда не поймете».
– Чай готов? – спросил Сэмюел, вновь обретя серьезность и свой обычный вид.
– Дай девочке раздеться, – сказала Констанция. – Нужно отодвинуть стол от камина, тогда малыш сможет лежать на каминном коврике, покрытом его пледом, пока мы пьем чай, – и, повернувшись к ребенку, восторженно добавила: – и играть своими игрушками, всеми чудными, чудными игрушками!
– Ты помнишь, что мисс Инсал остается к чаю?
Констанция, склонившись к ребенку, лежавшему, словно белая отделка на ее уютном коричневом платье, молча кивнула головой.
Сэмюел, шагая взад и вперед по комнате, обдумывал подробности своей поспешной поездки в Экс. Старая миссис Бейнс, повидав внука, готовилась покинуть земную обитель. Никогда уже она не воскликнет резко и с ласковой строгостью: «Вздор!» У них возникло очень сложное и мучительное положение, ибо Констанция не могла оставить ребенка дома и не рискнула бы до последнего момента везти его в Экс. Как раз сейчас она отнимала его от груди. Во всяком случае, у нее не было возможности ухаживать за больной матерью. Необходимо было найти сиделку. Мистер Пови обрел таковую в лице миссис Джилкрайст из графства Чешир, второй жены фермера из Мальпаса, первая жена которого была сестрой покойного Джона Бейнса. Своей репутацией миссис Джилкрайст была полностью обязана Сэмюелу Пови. Миссис Бейнс была в сильном волнении из-за Софьи, которая давно не давала о себе знать. Мистер Пови поехал в Манчестер и, поговорив с родственниками Скейлза, твердо убедился, что об этой супружеской паре ничего не известно. В Манчестер он ездил не только по этому поводу. Примерно раз в три недели ему нужно было посещать манчестерские склады, но поиски родственников Скейлза принесли ему столько беспокойства и отняли столько времени, что как-то раз ему самому показалось, что он съездил в Манчестер только с этой целью. Хотя в лавке у него действительно было очень много дел, он, когда только мог, даже пренебрегая своими обязанностями, наезжал в Экс. Он с радостью делал все, что было в его силах; даже если бы он делал это не по доброте душевной, его чувствительная, деспотичная совесть вынудила бы его поступать именно так. Как бы то ни было, но он сознавал, что приносит пользу, а волнения, переутомление и бессонница лишь усиливали ощущение своей полезности.
– Так что в случае резкого ухудшения они отправят депешу, – заключил он свои размышления, обращаясь к Констанции.
Она подняла голову. Слова, подчеркивающие истинное положение вещей, пробудили ее от грез, и она на мгновение увидела мать в предсмертных муках.
– Но ты ведь не имеешь в виду, – начала было она, пытаясь рассеять страшное видение, как не подтвержденное реальностью.
– Дорогая моя, – произнес Сэмюел, чувствуя, как шумит у него в голове, жжет глаза, как напряжены все нервы, – я просто хочу сказать, что в случае резкого ухудшения они пришлют депешу.
Во время чая Сэмюел сидел напротив жены, мисс Инсал – почти у стены (из-за того, что стол передвинули), а ребенок перекатывался по каминному коврику, покрытому большим мягким шерстяным пледом, некогда принадлежавшим его прабабушке. У него не было ни забот, ни обязанностей. Плед был такой огромный, что он не мог ясно различить предметы за его границами. На пледе лежали гуттаперчевый мяч, гуттаперчевая кукла, погремушка и Фэн. Он смутно узнавал эти четыре предмета и присущие им свойства. Его старым другом был и огонь. Он иногда пытался дотронуться до него, но между ними всегда оказывалась высокая блестящая преграда. За все десять месяцев не прошло ни одного дня, когда он не производил бы опытов над этой меняющейся вселенной, внутри которой только он один оставался неизменным и устойчивым. Опыты проводились главным образом ради забавы, но к проблемам еды он относился серьезно. Последнее время отношение вселенной к его питанию стало несколько озадачивать, вернее, даже беспокоить его. Однако он обладал забывчивым и веселым нравом, и пока вселенная продолжала стремиться к своей единственной цели – тем или иным образом удовлетворять его настойчивые желания, он не склонен был протестовать и, глядя на пламя, опять заливался смехом. Он толкал мяч, полз за ним вслед и хватал его с ловкостью, выработанной на практике. Он пытался проглотить куклу и, лишь повторив такую попытку несколько раз, запомнил, что неоднократно терпел крах в своих попытках, и философски смирился. Задрав ручки и ножки, он покатился и сильно ударился о высокий, как гора, бок этой громадины – Фэн, тогда он ухватил ее за ухо. Огромная Фэн поднялась и исчезла из поля его зрения, а он сразу забыл о ней. Он схватил куклу и попытался проглотить ее, потом повторил такой же фокус с мячом. Затем опять увидел огонь и рассмеялся. Так он жил уже целые века: без обязанностей, без страстей, а плед был такой огромный. У него над головой творились необыкновенные дела: туда и сюда двигались великаны, уносили огромные сосуды, приносили громадные книги, а в пространстве за пределами пледа непрерывно гудели голоса. Но он все забывал. Наконец он обнаружил, что над ним склонилось лицо. Он узнал его, и сейчас же неприятное ощущение в желудке нарушило его покой, лет пятьдесят или долее он терпел его, а потом вскрикнул. Жизнь вновь обернулась к нему серьезной стороной.
– Черная альпага. Сорт В. Ширина 20, длина куска 22 ярда, – читала мисс Инсал по конторской книге. Они с мистером Пови проверяли запасы товара.
Мистер Пови повторял:
– Черная альпага. Сорт В. Ширина 20, длина куска 22 ярда. Нам нужно еще десять минут, – сказал он, взглянув на часы.
– Разве? – спросила Констанция, прекрасно зная, что им нужно еще десять минут.
Ребенок не подозревал, что его вселенной с немыслимо далекого расстояния управляет невидимый верховный бог по имени Сэмюел Пови, от которого ничего не ускользало и который был способен без промедления свершить все, что ему угодно. Наоборот, ребенок, плача, жаловался самому себе, что бога нет.
Отлучение его от груди достигло той стадии, когда любой ребенок действительно не знает, что произойдет дальше. Неприятности начались точно через три месяца после того, как у него прорезался первый зуб, ибо таково было веление богов, и чем дальше, тем больше эти неприятности сбивали его с толку. Не успевал он привыкнуть к какому-нибудь новому явлению, как оно таинственно исчезало, а на его место возвращалось старое, которое он уже забыл. Вот, например, сегодня днем мама кормила его, но потом вдруг начала глупейшим образом отвлекать его от первоосновы жизни всякими безделушками, которые ему давно надоели. Однако, оказавшись у ее щедрой груди, он все прощал и забывал. Он предпочитал ее простую, природой созданную грудь более современным выдумкам. Его не обременяли ни стыд, ни застенчивость. Его маму тоже. Отцу же и мисс Инсал приходилось быть свидетелями непристойных пирушек. Но его отец обладал чувством стыдливости и предпочел бы, чтобы по четвергам, когда мисс Инсал любезно предлагала остаться и поработать в довольно холодной лавке, принятый порядок кормления в половине шестого нарушался, то есть ребенка кормили бы из бутылочки. Он был застенчивым отцом, человеком малообщительным, склонным оставаться в стороне и делать вид, что никакого отношения к происходящему не имеет: ему очень не нравилось, чтобы кто-нибудь был свидетелем интимной сцены, когда его жена кормит грудью его ребенка. Особенно если этот свидетель не кто иной, как мисс Инсал, – чопорная, угрюмая, усатая старая дева! Он не назвал бы оскорбительным для мисс Инсал ее вынужденное присутствие при этой сцене, но нечто подобное приходило ему в голову.
Констанция с нежностью и слепой первобытной необузданностью молодой матери отдавала себя в распоряжение своего дитяти, но пока ребенок сосал грудь, испытываемое ею наслаждение нарушалось беспрерывным потоком неотчетливых мыслей о ее собственной матери. Болезнь матери – явление противоестественное, а ребенок (такая мысль впервые осенила ее именно сейчас) – явление совершенно естественное. Ребенок – это создание, которому можно повредить, но которое никому вреда не приносит. Какие перемены! Перемены, казавшиеся невозможными, пока они не совершились!
В течение нескольких месяцев до родов, по ночам или в тихие дневные часы, у нее мелькала мысль о грядущем перевороте. Она не позволяла себе заранее предаваться глупым мыслям, для этого она была слишком здравомыслящей и уравновешенной, но у нее случались приступы страха, когда, казалось, почва уходит из-под ног, и воображение трепетало пред тем, что ее ждет. Но такое длилось лишь мгновение! Обычно же у нее хватало сил разыгрывать комедию разумного спокойствия. Затем пришел назначенный срок, а она все продолжала улыбаться, и Сэмюел тоже улыбался. Однако тщательные, сложные, решительные приготовления противоречили их улыбкам. Твердые меры, направленные на то, чтобы деликатным или неделикатным способом до самого конца удержать миссис Бейнс вне пределов Берсли, противоречили их улыбкам. А потом – первые острые, ужасные, жестокие боли – провозвестники пытки! Но, когда они отпустили ее, она слабо улыбнулась. Потом она лежала в постели, полная ощущений, что все в доме безнадежно перевернуто вверх дном. В комнату вошел доктор. Она встретила его извиняющейся нелепой улыбкой, как бы говоря: «Мы все проходим через это. Теперь и я». Внешне она сохраняла спокойствие. Но какой малодушный страх испытывала она внутри! «Я на краю пропасти, – мелькало у нее в голове, – через мгновение я в нее провалюсь». А затем опять боли, но не провозвестники, а все сокрушающие полчища, грозная сила которых нарастала и прорывалась сквозь нее. И все же она сохраняла способность ясно мыслить: «Теперь я дошла до переломного момента. Вот он, тот ужас, который я не осмеливалась вообразить. Моя жизнь лежит на чаше весов. Быть может, я уже никогда не встану. Все должно когда-нибудь прийти к концу. Казалось, что это никогда не наступит, что со мной этого не может случиться. Но вот конец и наступил!»
О! Кто-то опять вложил ей в руку свернутый жгутом конец полотенца, который она выронила; и она тянула, тянула его с силой, достаточной, чтобы разорвать канат. А потом она пронзительно закричала. Она просила сочувствия, она просила помощи или хотя бы внимания. Она умирает. Душа покидает ее. А она одинока, охвачена паникой, она в тисках бедствия, в тысячу раз превосходящего все, что ей представлялось смертельным ужасом. «Я не могу перенести это, – с отчаянием думала она. – Нельзя требовать, чтобы я переносила это!» И она разрыдалась, разбитая, испуганная, сломанная и разорванная на части. Не осталось и следа здравого смысла! Ни следа мудрого спокойствия! Ни следа уважения к себе! Да она теперь и не женщина! Она – жертва животного страха! А потом сильнейшая нескончаемая схватка, во время которой она прощалась с жизнью и с самой собой…
Ей, праздной и ослабевшей, было удобно лежать в мягкой постели; счастье тонкой пеленой покрыло чашу ее страданий и страха. А рядом с ней находился человечек, который безжалостно пробивал себе путь из ее чрева; этот таинственный возмутитель спокойствия появился на рассвете. Какой смешной! Не похож ни на одного новорожденного, каких ей приходилось видеть, красный, морщинистый, неразумный! Но по некоей причине, которую она не подвергла изучению, она окутала его облаком несказанной нежности.
Сэм стоял у постели, но она его не видела. Ей было так уютно и так она была слаба, что не могла повернуть голову или попросить его подойти к ней, чтобы она его видела. Ей пришлось подождать, пока он подойдет сам.
После обеда вернулся доктор и поразил ее, сказав, что роды прошли наилучшим образом. Она была слишком утомлена, чтобы сделать ему выговор и назвать бесчувственным, невнимательным, нечутким старикашкой. Но она-то знала правду. «Никто никогда не представит себе, – думала она, – и не может себе представить, что выпало на мою долю! Говорите что хотите, но я знаю, как это было!» Постепенно она стала обращать внимание на домашние дела, которые, как она заметила, пришли в полный упадок, и поняла, что, когда наступит время заняться ими, она не сможет решить, с чего начать, даже если бы не было ребенка, требующего от нее неограниченного внимания. Такая перспектива приводила ее в смятение. Потом ей захотелось встать с постели. Она встала. Какой удар по ее самоуверенности! Она вернулась в постель, как крольчонок в свою норку, счастливая, счастливая, что оказалась опять на мягких подушках. Она сказала себе: «Однако должно ведь наступить время, когда я спущусь вниз и буду ходить повсюду, встречаться с людьми, варить еду и наблюдать за мастерской». И это время наступило, правда, ей пришлось передать мастерскую в ведение мисс Инсал, но все изменилось, пошло по-другому. Ребенок полностью нарушил привычный порядок. Он был ужасающе бесцеремонным, не осталось и следа от ее прежней, обычной жизни, он не допускал никаких компромиссов. Если бы она отвела от него взгляд, он мог бы исчезнуть в вечности и навсегда покинуть ее.
Теперь же она спокойно и благоразумно кормила его грудью в присутствии мисс Инсал. Она уже привыкла к его важной роли в ее жизни, к хрупкости его организма, к необходимости дважды вставать к нему ночью, к своей тучности. К ней вернулись силы. Конвульсивные подергивания, которые в течение полугода нарушали ее покой, прекратились. Положение матери стало нормой для ее бытия, а ребенок был таким нормальным явлением, что она не могла представить себе свой дом без него.
И все это за десять месяцев!
Уложив ребенка в кроватку на ночь, она спустилась вниз и обнаружила, что мисс Инсал и Сэмюел все еще работают, да еще напряженнее, чем обычно, но на этот раз они занимались подсчетом наличности. Она села, оставив дверь на лестницу открытой. В руке она держала чепчик, намереваясь его вышить. Пока мисс Инсал и Сэмюел быстрым шепотом считали фунты, шиллинги и пенсы, она, склонившись над тонким, нежным, трудоемким рукоделием, с неторопливой аккуратностью продергивала иголку. Иногда она поднимала голову и прислушивалась.