412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аполлон Майков » Сочинения в двух томах » Текст книги (страница 3)
Сочинения в двух томах
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:33

Текст книги "Сочинения в двух томах"


Автор книги: Аполлон Майков


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)

Катись, катися надо мной,

Всё просвещающее Время!

Завесу тьмы влеки с собой,

Что нам скрывает Свет святой

И на душе лежит как бремя, —

Чтобы мой дух, в земных путях

Свершив свое предназначенье,

Мог восприять в иных мирах

И высшей Тайны откровенье.


Однако как это, так и другие абсолютно чуждые духу «эллинского язычества» стихотворения («Оставь, оставь!..», «Заката тихое сиянье...», «Близится Вечная ночь...» и др.) начинают появляться у Майкова лишь с конца 1880-х годов.

Вера в то, что религиозное смирение составляет главную особенность духовного склада простого русского человека, отразилась на понимании Майковым проблемы народности русской литературы. В отличие даже от близко стоявшего к нему А. А. Фета, избегавшего изображения народной жизни, автор «Машеньки» и «Неаполитанского альбома», как об этом уже отчасти говорилось выше, испытывал потребность в художническом общении с народной толпой, предпринимал попытки заглянуть в душу народа, – и не только в начальный период своей литературной деятельности. В разработке народной темы Майков в меру своего разумения и сил пробовал идти путями, проложенными Пушкиным и Лермонтовым, Крыловым и Кольцовым. Осваивая формы народности, выработанные литературой первой половины XIX века, Майков в то же время с недоверием отнесся к той интерпретации проблемы народности, с которой в конце 50-х годов выступили лидеры революционной демократии во главе с Н. А. Добролюбовым и Н. Г. Чернышевским. В статьях Добролюбова 1858-1860 годов («О степени участия народности в развитии русской литературы», «Черты для характеристики русского простонародья» и др.) новая концепция, несмотря на суровые цензурные условия, была обоснована с исчерпывающей глубиной. Литература не может ограничиться выражением сочувствия народным бедствиям, она должна активно выступить на защиту интересов народа и готовить его к самым действенным формам борьбы с помещиками-крепоетниками и самодержавием. Добролюбов с уверенностью заявлял, что «народ способен ко всевозможным возвышенным чувствам и поступкам наравне с людьми всякого другого сословия, если еще не больше, и что следует строго различать в нем последствия внешнего гнета от его внутренних и естественных стремлений, которые совсем не заглохли, как многие думают. <...> С таким доверием к силам народа и с надеждою на его добрые расположения можно действовать на него прямо и непосредственно, чтобы вызвать на живое дело крепкие, свежие силы и предохранить их от того искажения, какому они так часто подвергаются при настоящем порядке вещей»[11].

Как в предреформенный, так и в пореформенный период революционно-демократическая критика звала литературу к пробуждению вольнолюбивых инстинктов мужика. Не отличавшийся твердостью общественно-политических убеждений и заметно уставший к тому же от житейских невзгод, Майков не мог, разумеется, возвыситься до уровня тех требований, которые выдвигала перед ним новая эпоха. В его произведениях, написанных после 1849 года, мы не найдем ни мужика, восстающего против помещичьего или правительственного произвола, ни политически мыслящего интеллигента, ставшего на защиту народных прав и интересов. Ознакомившись в 1853 году с некрасовской «Музой», Майков написал стихотворение «Н. А. Некрасову», в котором призывал последнего растворить гражданскую злобу в гармонии природы и отказаться от клятвы «начать упорный бой... с неправдою людской»:

Склони усталый взор к природе. Смотри, как чудно здесь в глуши: Идет обрывом лес зеленый, Уже румянит осень клены...

Важно отметить при этом, что воинствующую некрасовскую музу Майков отрицал не без сомнений и колебаний; недаром же 20 октября 1854 года он сообщал И. С. Никитину: «Одна только душа здесь есть поэтическая – это Некрасов»[12].

Не менее любопытна также запись в дневнике Майкова от 26 декабря 1855 года: «Был у Некрасова. Он читал Сашу. Лучшая часть ее первая. Жизнь молодой девушки в деревне и лес. Просто и верно природа, совсем хорошо. <...> вся вторая половина кажется слабее. Вообще же это лучшая его вещь и всей современной поэзии»[13].

Различие в общественных взглядах, симпатиях и антипатиях двух поэтов не могло не приводить к различного рода осложнениям в их взаимоотношениях. Так, в 1856 году Майковым была написана эпиграмма «На выздоровление Некрасова», повторявшая обывательскую сплетню об «эксплуататорских замашках» редактора «Современника»:

Но радуйтесь, друзья! Опасный час минул.

Смирите скорбную души своей тревогу.

Сегодня уж меня обидел и надул...

Стал выздоравливать, должно быть, слава богу![14]


Как упомянутая эпиграмма, так и другие антинекрасовские, вспышки Майкова последовательностью все же не отличались, и автор никогда не делал их достоянием гласности, подобно А. А. Фету, опубликовавшему в 1867 году стихотворение «Псевдопоэту», дышащее откровенно сословной злобой к поэту-гражданину («Влача по прихоти народа В грязи низкопоклонный стих, Ты слова гордого свобода Ни разу сердцем не постиг»).

Общение Майкова с Некрасовым продолжалось и после упомянутой эпиграммы. Майков был исключительно высокого мнения о таланте Некрасова, хотя и не принимал политическую направленность его творчества.

В 1861 году Майковым было опубликовано стихотворение «Бабушка и внучек». Случайно увиденный внуком в святцах у бабушки засохший цветок послужил поводом для ее взволнованного рассказа. Ради спасения этого цветка, ставшего бесценной реликвией, ее покойный супруг, рискуя жизнью, бросился когда-то в клокочущие речные волны. Он был богатым барином, человеком крутого нрава и не без причуд, но отчаянной смелости и высоких понятий о дворянской чести. В ином свете, в виде помещика-тирана, рисуется образ деда «передовому» внуку. Свои симпатии автор отдает героине, а вместе с нею и поколению «отцов», осуждая при этом заносчивых «детей», подверженных воздействию идей «нигилизма».

Не исключена возможность, что майковские «Бабушка и внучек» послужили для Некрасова своеобразным трамплином при создании поэмы «Дедушка» (1870), Оглядываясь в поисках положительного героя на поколение 1820-х родов, великий поэт-демократ остановил свой взгляд не на блюстителе кодекса дворянской чести, а на аристократе-декабристе, нашедшем полное взаимопонимание с поколением мыслящей молодежи 1870-х годов. Если для Некрасова высший тип положительного героя, выдвинутого «культурным слоем», рисовался в образе «нигилиста» Гриши Добросклонова, то Майков видел в «нигилистах» лишь сонмище сбившейся с правильного пути молодежи. «Незаконная» дочь княжны Женя в его поэме «Княжна» (1876) является одной из таких примкнувших к кружку радикалов-заговорщиков барышень, поступки которых являются сплошным вызовом каким бы то ни было нормам религиозной, общественной и семейной морали.

«Наш век, – слова чеканила она, —

Век личности. И разум и свобода —

Его девиз. Былая жизнь должна

Окончиться для всякого народа;

И будет жизнь людей везде одна,

Без государств и без различья рода

И племени».


Путь к лучшему будущему члены кружка видят в насильственном низвержении существующего правопорядка – в «топорах», в кровавой борьбе, и автор осуждает эти «фанатические» планы. Правда, Майков был далек от мысли видеть в «нигилистах» физических и нравственных уродов, как это было свойственно, например, авторам антинигилистических романов В. В. Крестовскому и В. П. Клюшникову. «Нигилисты» для него – невольные жертвы того общественного вихря, который по окончании Крымской войны был поначалу очистительным, но в дальнейшем движении рушил на своем пути все, в том числе и превозносимые писателем устои патриархальной нравственности:

В то время все, севастопольским громом

От гордой дремоты пробуждены,

Мы кинулись ломать киркой и ломом

Всё старое за все его вины;

Вдруг очутились в мире незнакомом,

Где снились всем блистательные сны:

Свобода, правда, честность, просвещенье

И даже – злых сердец перерожденье...


Дочь княжны Женя – невольная виновница смерти матери. Но в глубине ее натуры есть все необходимое для искупления непреднамеренно совершенного проступка. Как бы ни была велика пропасть во взглядах между дочерью и матерью, они разительно схожи в одном: каждая из них плоть от плоти той русской дворянской элиты, тяжкий грех которой состоял в отрыве от народных начал, в низкопоклонстве перед Западом, в утрате собственной нравственной физиономии. Образ старушки няни, этой, по замыслу автора, носительницы глубинных народных и религиозных инстинктов, призывающей непокорную дочь преклониться перед прахом гордой матери, воплощает в себе идею поэмы.

Счастлив, тысячекрат счастлив народ,

В чьем духе есть те ж глубины святые,

Невозмутимые и в дни невзгод,

Где всякие страдания земные

Врачуются, где разум обретет

И нищий духом на дела благие,

Затем что там от искони веков

Царит всецело чистый дух Христов.


Там, где Майков прикасался, как в «Княжне», к злободневным темам общественно-политической жизни, его народолюбие приобретало не только усеченные, но и явно искаженные формы. Родственная позднему славянофильству и почвенничеству концепция «единения сословий», которую разделял поэт, мешала ему обратиться к непосредственному освещению «крестьянского вопроса», нисколько не утратившего своей остроты для литературы пореформенного периода. Однако в тех случаях, когда поэт уходил в сферу истории или жизни, не связанной с современными политическими проблемами России, его народолюбие находило менее скованные формы выражения. В духе лучших традиций русской демократической литературы написал он около 1870 года стихотворение «Петрусь», представляющее собою вольный перевод белорусской народной песни. Вельможная пани полюбила Петруся, мужицкого сына. Противозаконная тайная любовь открывается, и вся тяжесть расплаты за нее падает не на привилегированную лани, а на бесправного юношу. Выполняя приказание пана, холопы избивают Петруся до полусмерти и бросают его в Дунай.

Вельможная пани

В сени выходила,

Пани рыболовам

По рублю дарила...

. . . . . . . . .

Вельможная пани

Бродит как шальная,

О своем Петрусе

Плачет мать родная.


Редкий для Майкова протест против социальной несправедливости выступает в этом стихотворении в его предельной напряженности. Мотивы национально-освободительной, а вместе с тем и социальной борьбы явственно проступают в выполненных поэтом в 1858-1860 годах переводах из новогреческой народной поэзии. Гораздо смелее, чем это сделал за сорок лет перед ним Н. И. Гнедич, Майков акцентировал в своих переводах свободолюбие и непреклонную решимость клефтов в их борьбе с чужеземными поработителями. В стихотворении «Завещание» умирающего от ран паликара страшит не сама смерть, а сознание своей замогильной отрешенности от участия в общем деле священной борьбы:

Нет, меня не зарывайте.

Братцы, в землю! На горе

Вы меня поставьте стоймя

Во гробу, лицом к заре.

В гробе окна прорубите,

Чтоб мне веяло весной,

Чтобы ласточки, кружася,

Щебетали надо мной!

Чтоб из гроба я далеко

Мог бы турок различать,

Чтоб направо и налево

Мог им пулю посылать.


Сочувственным отношением Майкова к национально-освободительной борьбе, независимой от того, каким народом она велась, был продиктован также и ряд его переводов (количественно небольшой) из сербских юнацких песен («Сабля царя Вукашина», «Сербская церковь», «Радойца», «Конь» и др.). Отсюда становится понятным и повышенное внимание поэта к периоду татарского нашествия в истории древней Руси («В Городце в 1263 году», «Клермонтский собор» и др.). О том, насколько проникновенно в художественном отношении осмысливалась поэтом тема монгольского нашествия, можно судить по небольшому отрывку из майковского стихотворения «Полдень», навеянного видом южнорусской степи перед грозой:

Орды ль идут кочевые?

Рев верблюдов, скрип телег?

Не стрельцы ль сторожевые?

Не казацкий ли набег?


Полоняночка ль родная

Песню жалкую поет

И, татарчонка качая,

Голос милым подает?..


В силу отмеченных выше причин глубоко интересовал Майкова и период борьбы Киевской Руси с кочевой степью. Вышедший в свет в 1870 году перевод «Слова о полку Игореве» на современный русский язык явился результатом напряженной четырехлетней работы поэта над летописными и другими источниками, помогавшими ему погрузиться в историческую, культурно-бытовую и художественную атмосферу эпохи.

В «Нескольких замечаниях», предваряющих публикацию этой работы, Майков объяснил, что важнейшим стимулом, побуждавшим его к переводу, было стремление доказать подлинность памятника. Поэта нимало не смущало то обстоятельство, что И. А. Гончаров (дававший в свое время Майкову уроки по истории родной словесности), сомневаясь в подлинности «Слова о полку Игореве», отрицал целесообразность предпринятого поэтом перевода. Упорство, проявленное Майковым для осуществления намеченной цели, обеспечило успех предприятия. Поэт вооружил русского читателя первым поэтическим и одновременно научным переводом полного текста древнего памятника. В переводе «Слова» и в комментариях к нему Майков отдал незначительную дань некоторым положениям мифологической школы, теперь уже устаревшим; это, однако, не снижает сколько-нибудь заметно весомость вклада, внесенного им не только в изучение древней поэмы, но и в развитие русской филологической науки в целом. Заслуживают внимания предложенные Майковым истолкования ряда недостаточно проясненных мест памятника («Владимир по вся утра уши закладаше», «Трубы трубят городенскии», фрагмент о реке Стугне и др.). Не потеряли своего научного значения также и отдельные суждения переводчика о времени создания «Слова» и среде, в которой оно возникло, о его жанровом своеобразии.

Находя в древней поэме черты, сближающие ее с новой русской литературой, Майков отдавал себе вместе с тем отчет в том, что семь веков развития отечественной культуры создали перед русским читателем XIX века труднопреодолимый барьер для постижения как коренного смысла, так и художественной самобытности древнего памятника. С другой стороны, поэт-переводчик правильно осознал также и опасность модернизации языка и художественных образов гениального творения древнерусской письменности. Несмотря на советы Ф. М. Достоевского и других своих собратьев по перу, Майков отказался от соблазна применить в переводе рифмованный стих и осовременить другие компоненты эстетической системы поэмы. Майковский перевод «Слова о полку Игореве» по своей художественной ценности и по сию пору занимает одно из первых мест.

В 1875 году Майков публикует стихотворение «Емшан», поэтическую обработку одного из преданий, вошедших в Ипатьевскую летопись. Вынужденно проведшего многие годы среди кавказских горских племен половецкого хана Отрока родной его брат замыслил вернуть домой, в родные степи. Через посланного певца он вручает изгнаннику засохший пучок емшана (полыни) как лучшее напоминание о родине.

И взял пучок травы степной

Тогда певец, и подал хану —

И смотрит хан – и, сам не свой,

Как бы почуя в сердце рану,


За грудь схватился... Все глядят:

Он – грозный хан, что ж это значит?

Он, пред которым все дрожат,

Пучок травы целуя, плачет!


Поэт проявил в данном случае чутье большого художника как в самом выборе летописного предания, так и в его поэтической интерпретации. Стихотворение «Емшан» сразу же после своего появления в свет вошло в разряд вещей хрестоматийных, стало жемчужиной русской поэтической культуры.

Испытывая на себе известное воздействие славянофильской идеологии в оценке «злобы дня», Майков проявлял вместе с тем большую самостоятельность и независимость от групповых позиций в истолковании различных исторических проблем. У него не было, например, никакого славянофильского скептицизма в подходе к Петру Первому (см. «Кто он?», «Сказание о Петре Великом»). Изобразив в 1860 году Иоанна IV в виде царя-тирана (в стихотворении «Упраздненный монастырь»), в 1887 году, вразрез с известной концепцией А. К. Толстого, Майков сочувственно изобразил Грозного как устроителя русской земли и предшественника Петра I («У гроба Грозного»). О той же свободе и непредвзятости взглядов писателя на события русской истории свидетельствует его незаконченная поэма «Странник» (1866) и тяготеющие к ней рукописные наброски из жизни русского старообрядчества. В неопубликованном наброске «Из Аввакума» Майков дает свое поэтическое истолкование «пятой челобитной» опального протопопа к царю. Поэт изображает Аввакума в сочувственных тонах, однако видит в нем не страстного обличителя царской и патриаршей власти, а скорее носителя царистских иллюзий:

Не со скиптром Мономаха,

Не в челе своих полков,

Но исполнен слез и страха

Ты придешь на суд Христов,


Не один – мы все предстанем

В белых саванах, – в ряду

Всех, от века живших, встанем

По делам приять и мзду.


Ты нас жжешь огнем палящим;

Мы ж, не мысля о себе,

Распаляемся лишь вящим

Сокрушеньем по тебе;


И средь пламени не стоны

Издаем, а токмо глас —

Да господь тебя в дни оны

Не осудит ради нас...[15]


Длительная работа мысли и глубокое погружение в материал предшествовали появлению каждого из стихотворений Майкова на самые разнообразные сюжеты мировой истории («Жанна д'Арк», «Приговор (легенда о Констанцском соборе)», «Савонарола», «Исповедь королевы», «Юбилей Шекспира» и др.).

Предметом непреходящего творческого интереса для поэта на протяжении всей его литературной деятельности была эпоха крушения античного рабовладельческого общества и становления мира новых общественно-культурных отношений в крупнейших европейских странах, духовная жизнь которых формировалась под эгидой христианской церкви.

Первая попытка Майкова изобразить столкновение язычества с христианством была дана в его юношеской поэме «Олинф и Эсфирь» (1841), сурово раскритикованной Белинским. Внимая советам критика, новую картину крушения античного общества поэт попытался дать в лирической драме «Три смерти» (1851), работа над которой продолжалась десять лет. Не удовлетворенный завершенной работой, Майков продолжал настойчиво трудиться над новым вариантом второй ее части («Смерть Люция»), законченным лишь в 1863 году. С большой художественной убедительностью автор изобразил в этом произведении цезарский деспотизм, подавление прав личности, растление нравов. Строго следуя историческим фактам, поэт с присущим ему творческим тактом вводил в поэму элемент собственного художественного вымысла. Любопытным примером в этом отношении может служить беседа Ювенала с Люцием, в которой последний немощным звукам римской лиры противопоставляет ночные пиршественные костры скифов (автор видел в скифах предков славянских племен):

Среди глухих лесных притонов

Зажгут они свои костры,

В кругу усядутся в долине

И пьют меды, а посредине

Поет певец. Напев их дик,

Для нас, пожалуй, неприятен,

Но как могуч простой язык!

Как жест торжествен и понятен!

И кто там больше был поэт:

Певец иль слушатели сами?

. . . . . . . . . . . . . .

А мы? Куда нас повлекут?

И что нам слушатели скажут?

Какие цели нам укажут?

И в наши песни что вольют?


С созданием драмы «Три смерти» не прекратились авторские раздумья над волновавшей его темой. Трансформируясь и разрастаясь, она оформляется в трагедию «Два мира», пер. вый этап работы над которой завершается в 1872 году, а окончательная редакция ее относится к 1881 году. Картина языческого и христианского миров обогащается новыми персонажами и деталями. Мастерской кистью изображает поэт жизнь в катакомбах приверженцев новой религии. Следуя давнему совету Белинского, роль немощного эпикурейца Люция автор препоручает новому герою, патрицию Децию, который сосредоточил в себе все «возвышенное», что только было создано Древним Римом. Приговоренный Нероном к смерти, Деций выгодно отличается от всех гостей, приглашенных на его предсмертный пир. Он принадлежит к мыслящей прослойке своего сословия и сочувственно оценивает республиканские доблести Рима. Но даже в ненависти своей к деспотизму Нерона он остается идеологом своей касты, ее предрассудков, ее тупой и слепой бесчеловечности:

Рабы и в пурпуре мне гадки!

Как? Из того, что той порой,

Когда стихии меж собой

Боролись в бурном беспорядке,

Земля, меж чудищ и зверей,

Меж грифов и химер крылатых,

Из недр извергла и людей,

Свирепых, диких и косматых, —

Мне из того в них братьев чтить?..

Да первый тот, кто возложить

На них ярмо возмог, тот разом

Стал выше всех, как власть, как разум!


Деций не может не видеть, как рушатся один за другим устои, создававшие могущество Древнего Рима. Но он не теряет веры в то, что «временные тучи» пройдут и его отечество снова обретет былую силу. Он призывает Ювенала оружием сатиры способствовать возрождению древних традиций. Однако нравственные принципы самого Деция – гордость и эгоизм – ведут лишь к усилению общественного зла и ускорению гибели «вечного» Рима.

Автор не прельстился мыслью слепо следовать идее, подсказанной учением христианской церкви. Недаром же стоявшие на позициях православно-христианской ортодоксии критики упрекали поэта в том, что он в «Двух мирах» «в значительной мере оставался язычником» и не смог проникнуть в сущность христианских идей[16]. Работая над любимым замыслом с фанатическим упорством, Майков добивался возможно большей глубины и объективности в изображении «двух миров». Ему удалось уловить и воссоздать как антагонистические элементы, так и черты преемственности, с одной стороны, между культурами древнегреческой и римской, а с другой – между традициями римской цивилизации и культурой рождающегося на ее развалинах мира. Образы «Двух миров» – не бесплотные манекены отошедших веков. «Античность» у Майкова «живет и дышит; она у него все, что угодно, но только не скучна»[17].

Дискредитация патрициански-аристократических предубеждений Деция, равно как и мастерски нарисованная в «Двух мирах» картина разложения рабовладельческого строя в целом, проецировалась в сознании русского читателя на аналогичные явления отечественной истории. В подобного рода проецировании, по-видимому, был заинтересован и сам автор. В обширной записке, составленной по поводу «Двух миров» и адресованной Я. К. Гроту, он писал: «События минувших веков я старался вообразить себе по их аналогии с тем, что прожил и наблюдал сам на своем веку, а переживаемая нами историческая полоса так богата подъемами и падениями человеческого духа, что внимательному взору представляет богатый материал для сравнения даже с далекими минувшими эпохами. <...> В этих наших героях demi-monde'a, добрых и веселых по природе, остроумных, даже и знакомых с последними словами «науки», при всем том скучающих и обремененных долгами, истощенных оргиями и наслаждениями и часто готовых не все (как Катилииа) для стяжания чести и денег, – разве не узнаете вы в этой бледной толпе юных патрициев, из которых у меня на Дециев пир выхвачены Лелий, Клавдий, мечтающие об отцеубийстве, аплодирующие скептикам-адвокатам в их глумлении над великим жрецом, а втайне, в минуты страха и отчаяния, тихонько, впрочем, друг от друга, приносящие козлят в жертву богам...»[18].

В «Трех смертях» и «Двух мирах» Майкова особенно зримо проявились гуманистические тенденции его поэтического таланта.

Последняя четверть века в жизни Майкова (он умер 8(20) марта 1897 года) отнюдь не сопровождалась спадом его творческой активности. Утрата поэтом связей с передовой журналистикой, уход от злобы дня в сферу «вечных вопросов» и участившиеся обращения его к религиозной теме – все это не однажды давало критике конца века повод зачислять Майкова по ведомству «чистого искусства». Подобного рода взгляд нельзя назвать состоятельным. Изредка встречающиеся у Майкова противопоставления поэта толпе («Ты на горе – они в долине»), а поэтического горения – «базарной суете» были скорее данью поэтической традиции периода романтизма, чем выражением сущности его природного дарования. В действительности таланту Майкова было не свойственно чувство снобизма и ощущение собственного превосходства над толпой. Трудно вообразить у поэта «чистого искусства» такую потребность в общении с народной массой, какую ощущаем мы в майковских «Летнем дожде», «Сенокосе», «Ночи на жнитве», в его «Неаполитанском альбоме». Трудно себе представить поэта-небожителя, который бы записанное из народных уст «Сказание о Петре Великом» охарактеризовал так, как Майков: «описание бури и потопления свейских лодок – такая живая, сжатая и верная природе картина, что было бы жаль, если б эти красоты народного творчества прошли незаметно в истории нашей поэзии».

Заложенным в даровании Майкова возможностям его как выразителя народной жизни не суждено было, однако, проявиться в полной мере. Духовно возмужавший в окружении Белинского и М. В. Петрашевского, Майков был непоправимо надломлен террором «мрачного семилетия». И тем не менее в никогда не исчезавшей устремленности поэта «туда! туда!» – к снежным вершинам человеческого духа (см. «Ласточки», «Альпийские ледники», «Excelsior», «Из темных долов этих...», «Гроза» и др.) сказывались настроения его юных лет, родственные пафосу лермонтовской поэзии. И как бы ни смущала тень Лермонтова дряхлеющего Майкова своей «байронической» мятежностью, в майковском поэтическом творчестве никогда не исчезали полностью целенаправляющие и стилеобразующие лермонтовские ферменты. Порывы ввысь и боязнь высоты — такова амплитуда идейно-поэтических колебаний зрелого Майкова, составлявших драму его жизни.

Достижения русской поэзии XIX века определяются прежде всего теми ценностями, которые созданы ее корифеями: Пушкиным, Лермонтовым, Кольцовым, Некрасовым. Каждый из них дал художественное выражение коренных потребностей своей эпохи, создал свои традиции, оставил своих последователей.

Майков не возвышается до уровня великих поэтических имен. Он поэт второго ряда, но в этом ряду ему принадлежит одно из наиболее почетных и незаменимых мест. Без художественных «приращений», им созданных, поэтическая культура России была бы значительно беднее.

К моменту выхода Майкова на литературную арену русская поэзия на отдельных направлениях еще не завершила ученического этапа своего развития, еще не успела освоить те ценности мировой культуры, которые были ей необходимы для соревнования «на равных» с европейскими «партнерами». Отсюда ясно, что одна только «культуртрегерская» роль энциклопедической по своему диапазону поэзии Майкова была поистине неоценимой. Блистательные поэтические опыты Майкова в антологическом роде, равно как и его переводы античных классиков, по определению Ф. Ф. Зелинского, образовали своеобразный античный «Гольфстрим», благотворно сказавшийся на дальнейшем развитии всей русской литературы. Зрелый Майков заметно обогатил русскую поэтическую культуру превосходными переводами из Гёте, Шиллера, Гейне, Шенье, Лонгфелло и других иностранных авторов.

Огромная доля участия принадлежала Майкову также и в процессе возвращения русской поэзии к «собственным началам», которым в свое время придавал большое значение Пушкин[19]. Борьба за них, растянувшаяся на целые десятилетия, отнюдь не ограничивалась сближением литературного языка с просторечием. «Галлицизмы или русизмы, – утверждал В. Г. Белинский, – бывают не в одном языке, но и в понятиях...» (VIII, 674). Блуждая творческой мыслью по разным странам и векам, А. Н. Майков и в языке и «в понятиях» своих всегда оставался поэтом русским, вполне осознававшим истерическую обусловленность выработанных предшествующим развитием национальных художественных форм. Отвергая установку западников на эстетический европоцентризм, Майков осуждал также и эстетический изоляционизм славянофилов. Именно поэтому поэт не принимал, например, ни ухарского тона, ни щегольства созвучий в «русских былинах» А. К. Толстого (см. наст, изд., т. 2, с. 352).

Несмотря на свое почти безбрежное жанровое и тематическое разнообразие, майковское поэтическое наследие монолитно в стилевом отношении; в нем весьма ощутима инерция строго реалистического письма. Переболев еще в юные годы легкой формой «бенедиктовщины», Майков возвращается К Пушкину и ученическую верность его заветам сохраняет до конца жизни. Он проявлял последовательную непримиримость к напускному глубокомыслию, цветистой фразеологии и стихотворному гримасничанью. В конце своей жизни Майков резко отрицательно отнесся к первым поэтическим экспериментам русских декадентов (см. наст. изд., т. 2, с. 353-354). Это не значит, однако, что он был сторонником узко понятого эстетического традиционализма. Новаторские приемы автора «Неаполитанского дневника» были направлены всецело на усиление реалистической выразительности стиха и не имели ничего общего с претенциозным формотворчеством.

Поэзия Майкова при всей ее непритязательности захватывает нас гармоническим слиянием мысли и чувства, чистотой художественного вкуса, напевностью и музыкальностью. Совсем не случайно по количеству положенных на музыку стихотворений Майкову среди русских поэтов XIX века принадлежит одно из первых мест.

Сформировавшись как поэт на лучших общественно-политических и эстетических традициях 1840-х годов, Майков, несмотря на небезупречность своей дальнейшей общественно-политической биографии, постоянно испытывал на себе их притягательную силу. Это обстоятельство и обусловило значительность его вклада в сокровищницу русской литературы. Стихи Майкова не теряют своей свежести и красоты и сегодня. Лучшая часть его поэтического наследия продолжает обогащать художественную культуру советского общества.

Ф. Я. Прийма

ЛИРИКА

В АНТОЛОГИЧЕСКОМ РОДЕ

ОКТАВА

Гармонии стиха божественные тайны

Не думай разгадать по книгам мудрецов:

У брега сонных вод, один бродя, случайно,

Прислушайся душой к шептанью тростников,

Дубравы говору; их звук необычайный

Прочувствуй и пойми... В созвучии стихов

Невольно с уст твоих размерные октавы

Польются, звучные, как музыка дубравы.


   1841

РАЗДУМЬЕ

Блажен, кто под крылом своих домашних лар

Ведет спокойно век! Ему обильный дар

Прольют все боги: луг его заблещет; нивы

Церера озлатит; акации, оливы

Ветвями дом его обнимут; над прудом

Пирамидальные, стоящие венцом,

Густые тополи взойдут и засребрятся,

И лозы каждый год под осень отягчатся

Кистями сочными: их Вакх благословит...

Не грозен для него светильник эвменид:

Без страха будет ждать он ужасов эреба;

А здесь рука его на жертвенники неба

Повергнет не дрожа плоды, янтарный мед,

Их роз гирляндами и миртом обовьет...

Но я бы не желал сей жизни без волненья:

Мне тягостно ее размерное теченье.

Я втайне бы страдал и жаждал бы порой

И бури, и тревог, и воли дорогой,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю