355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антанас Венцлова » Весенняя река. В поисках молодости » Текст книги (страница 7)
Весенняя река. В поисках молодости
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:46

Текст книги "Весенняя река. В поисках молодости"


Автор книги: Антанас Венцлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 43 страниц)

Пранукас подрос уже настолько, что сам бегал по избе, шлепая босыми ножками. Мне надо было следить, чтоб он куда-нибудь не залез, скажем, под печь, где сидели куры, чтоб не выпачкался на кухне сажей из зольника, чтоб не ударился головой об угол лавки или скамьи. Зато и мне, когда я оставался один с Пранукасом, стало привольней.

Вот мама, тетя Анастазия и девочки взяли ивовые корзины, закутали головы платками, натянули на ноги толстые чулки и ушли в поле. На дворе дул пронизывающий ветер, было холодно, а в Концах еще оставалось много неубранной картошки. Отец с Пиюсом отправились раньше – Пиюс вел за узду кобылу, а отец придерживал за рукоятки плужок, которым он будет выпахивать картошку. Я бы хотел поглядеть, как копают картошку, но мама побоялась, чтоб Пранукас на поле не простыл, и велела беречь его как зеницу ока. Она оставила нам кружку молока и хлеб – этого должно было хватить до вечера.

Я притащил из чулана целую груду чурок, которые насобирал еще зимой, когда отец работал у верстака. Чурки красивые, белые, пахнут смолой. Пранукасу они понравились, и он долго складывал их одну на другую. Иногда получались крохотные домики, которые, увы, тут же разваливались. Пранукас снова упрямо складывал чурки, то составлял из них четырехугольные башни, то делал загончики для скотины. А за скотину были всякие камешки – в отдельной коробочке у меня лежали песчаник, кремень, слюда. Это были наши коровы и лошади, утки и гуси. Не только Пранукасу, но и мне эти зверюшки казались живыми, хотя они не двигались, не ржали, не мычали и не гоготали.

Когда Пранукасу наскучило играть чурками и камешками, я взял с кухонного окна кусочек мыла. Размазал его на доске, налил капельку воды и вытащил из кровати соломинку. Пранукас во все глаза глядел, что я делаю. А я нашел ножницы, отстриг у соломинки конец, второй конец расщепил. Приставив этот кончик к размокшему мылу, зачерпнул капельку мыльной пены и принялся дуть в соломинку. На конце соломинки появился крохотный пузырек. И тут же, только за окном сверкнуло солнце, он засиял всеми цветами радуги. Я дул мыльный пузырь, а Пранукас восхищенно глядел на меня как на какого-то чародея. Он встал с полу и, визжа от радости, принялся скакать вокруг с криком:

– Дать мне! Дать мне!

Я подал ему соломинку с пузырем, но, едва он взял ее в руку, пузырь лопнул. Я и так и сяк старался, чтоб он понял, как надо выдувать пузыри, но Пранукас, видно, еще мал для таких дел. И я снова и снова пускал пузыри, они даже поднимались в воздух – сколько радости для Пранукаса! Он их ловил, но чаще не успевал добежать до пузыря, как тот уже лопался. Не так ли лопнули многие паши мечты зрелых лет?..

Когда, пузыри надоели, я вытащил из-под кровати ящичек Юозаса. В ящике было много всего – ухнали, подковки от сапог, замочки, к которым Юозасу не удалось подобрать ключи, сверкающие солдатские пуговицы, – словом, это была неисчерпаемая сокровищница. Когда я открыл ящичек, Пранукас сел к нему и принялся складывать в кучки разные вещи с таким рвением, что я решил дать себе хоть минуту отдыха.

По правде говоря, все эти игры мне уже порядком надоели. Меня привлекали другие, более серьезные дела. Оставив Пранукаса в комнате, я отправился в чулан, взобрался на печь и с нее легко достал отцовы книги, стоящие на полке. Особенно меня манил календарь. Открыв страницу, на которой был нарисован лохматый нестриженый мужик, оборванный, с большим носом, я принялся читать напечатанные под картинкой строчки. Они мне очень нравились, от них веяло чем-то печальным и даже жутким:

Полюбил Тадас стопку,

В кабаке хлестал водку,

Спился он понемножку…

Рожа сине-багрова,

Захирела утроба,

Так допьешься до гроба!..

Хотя отец и не пил, во всяком случае я никогда его пьяным не видел, по, по рассказам, я отлично знал, что такое пьяницы и водка. Я же бывал в Любавасе, а там пьяниц хоть отбавляй.

Потом я начал читать про Наполеона. Отец рассказывал, что уже сто лет минуло с той поры, как Наполеон шел через Литву на восток. Он хотел занять всю Россию, но начались большие морозы, и Наполеон, рассказывал отец, на санях убежал через Калварию и Варшаву и больше не вернулся. В статье про Наполеона было много непонятных слов – Березина и Смоленск, авангард и арьергард, упоминались какие-то генералы – Кутузов, Ней, Мюрат и множество других. Все это путалось в голове, и нельзя было ничего понять. Но все время чудилось мне, как этот великий Наполеон несется в Варшаву через Калварию на санках, точно таких, на каких мы зимой катаемся с горы, – испуганный, унылый – и только несется, несется, чтоб его не поймали. И, по правде говоря, становилось жалко бедного Наполеона…

Чем дальше, тем больше привлекала меня эта книга. Ей-ей, она была интересней многих других. Здесь была удивительная сказка про Эгле, королеву ужей. От этой сказки просто дух захватывало. Море, король ужей Жильвинас, янтарный замок на дне моря, чудесное путешествие с детьми в гости к старым родителям… А дойдешь, бывало, до того места, где дети Эгле превращаются в деревья (эту сказку я читал уже не раз и все не мог начитаться), и сердце начинало биться сильнее. Уже казалось, что ивы, которые растут за нашим гумном, и тополя, что за хлевом, и липы у ворот – все это дети бедной Эгле. Даже мороз по коже подирает. Какой необыкновенный и волшебный мир!

Потом я нашел стихи, которые тоже мне нравятся. Я не раз уже слышал их от отца, но прочитал снова:

Цеп за цепом, цеп за цепом —

На току работа.

Чтобы голода не знали,

Хлеба намолотим.

Треск соломы, шорох зерен —

Вчетвером колотим.

Цеп за цепом, цеп за цепом —

До седьмого пота!

Кажется, так и вижу гумно, полумрак, ток, на котором раскиданы снопы ржи, а отец с Пиюсом дубасят их цепами, иногда им помогает и тетя Анастазия, хоть она и жалуется, что это дело не женское. Кажется, я так и слышу буханье цепов по снопам, слышу, как трещит солома и из нее с шорохом сыплется зерно…

Под стихами странная подпись «Людас Гира».[6]

 Что это значит, не знают ни отец, ни Пиюс. «Наверное, это человек, который написал эти стихи», – сказал однажды отец. И у меня почему-то не выходило из головы, что вот откроется дверь нашей избы и войдет барин вроде хозяина трямпиняйского поместья Аушлякаса, высокий, с бородой, с городской тросточкой в руке, и скажет: «А я еще и не такие стихи написал! Хотите – послушайте!»

Вдруг я вспомнил про Пранукаса. Может, и не вспомнил бы, не зареви он. Услышав крик, я торопливо сунул на место календарь, спрыгнул с лежанки и помчался в избу. Пранукас стоит у шкафчика и орет во всю глотку. Шкафчик открыт. Но господи, это что такое? Из корзинки, куда мама клала яйца на продажу, Пранукас хватал по яйцу и швырял об пол. Яйца, конечно, разбивались, разбрызгивались по полу. Бросал он до тех пор, пока не выбросил последнее – десятка два яиц кокнул! Оттуда же он достал и разбил фарфоровую чашку, такую красивую, что мы даже молоко пить из нее боялись, чтоб нечаянно не уронить. И вот эта прекрасная наша чашка, которую тетя Анастазия привезла из самого Вильнюса, где она ходила по святым местам, лежит в яичной тюре, разбитая вдребезги!

Ох и разозлился же я! Вот схватить бы Пранукаса и так ему надавать, чтоб он на всю жизнь запомнил! А что-то будет, когда мама вернется? Ведь светопреставление начнется, как говорит тетя Анастазия. Мне же, не кому-нибудь еще, поручили смотреть за Пранукасом! А я что сделал? Правда, забавлял я его хорошо, кружка с молоком и та стоит на окне непочатая – ни Пранукас, ни я про нее не вспомнили. А все-таки недоглядел, и вот что он натворил!

– Скотина ты неразумная! – закричал я на Пранукаса, подбегая к нему и хватая его за руку. – В голове у тебя помутилось? Полдвойняшки несчастные! Погоди, ты сейчас у меня попляшешь!

И я уже замахнулся, чтоб шлепнуть Пранукаса по попке. Он глядел на меня – весь в соплях, рот чем-то вымазан – и орал уже не своим голосом. Но тут отворилась дверь и вошла мама. Она раскраснелась от ветра, от нее пахло полем и дымом костра, она была веселая и счастливая.

– Бедный мой сыночек! – ласково сказала она.

Протянув руки, она шла к Пранукасу, и тот, сразу забыв страшное свое преступление, бегом понесся в материнские объятия.

Мама-то сразу заметила, что натворил Пранукас. И я решил, что весь мамин гнев сейчас обрушится на меня – я же во всем виноват! Если бы я смотрел за Пранукасом как следует, он ведь не раскокал бы такой кучи яиц и не разбил нашей прекрасной фарфоровой чашки!

Мама прижала к себе Пранукаса, вытерла ему краешком передника нос и чумазое лицо. Поглядев на загаженный пол, она сказала со смехом:

– Ну и натворил же этот ребенок! Яичницы столько, что на всех бы хватило.

– Я хоцу ням-ням! – кричал Пранукас. – Дать мне ням-ням!

– Вот видишь, ребенок уже и проголодался. Как тут не проголодаться бедняжке! Погоди, приберу тут и сварю тебе чего-нибудь, – сказала мама, поставила Пранукаса на землю и, найдя в углу веник, принялась подметать избу.

Я не мог попять, почему мама не поколотила ни меня, ни Пранукаса. Она не сказала нам даже ни единого сердитого слова. Уму непостижимо. Когда собрались в избу остальные, она рассказала про подвиги Пранукаса как о какой-то шутке, и, слушая ее рассказ, смеялись и отец и девочки, и Пиюс с Юозасом. Только тетя, сидя в конце стола и обирая дымящуюся вареную картофелину, зло сказала:

– Вот дала бы я им обоим по мягкому месту, знали бы они у меня, как все крушить! Такой чашки больше нигде не найдешь! Чашка-то из самого Вильнюса… У Острой Брамы покупала. Берегли ее, берегли как зеницу ока, а этот бесстыдник что натворил?

Пранукас испуганно уставился на тетю, чувствуя, что сердитые слова относятся к нему. Он задергал было губой, собираясь пуститься в рев, но мама подсунула ему под нос миску теплой крупяной похлебки на молоке, в которой плавали кружочки моркови. Забыв про все, Пранукас принялся за ужин.

САПОЖНИК

Он пришел, молодой, чернявый, хромой, насвистывая веселую песенку, и положил свой мешок наземь в углу избы. Мы думали, что в этом мешке невесть что. После завтрака он отнес к окну скамеечку, а рядом с ней расставил низенький столик-верстачок на складных ножках. Из мешка он стал вынимать свое богатство – несколько пар сапожных колодок, куски кожи, большие и жесткие, почти несгибаемые, и потоньше, черные, желтые, блестящие, – по его словам, юфть или хром.

Надо было стачать башмаки для старшей сестры Кастанции, потому что она, по словам тети Анастазии, уже «невестится». Потом надо маминым башмачкам подложить новые подметки. Уже много лет отец носит свои сапоги. Мало того, что каблуки стоптались, хотя он надевал их только в город, но сапоги уже просили каши. Отец сам попробовал было починить их, но увидел, что каждое дело требует уменья. Тут нужны и деревянные гвоздики, и крепкая нитка, так называемая дратва, и вар ее просмолить, чтоб дратва была крепкая, тугая и не гнила от сырости. Нужен особенный ножик с кривым лезвием, острый как бритва, для резки кожи, нужен молоток, которым колотят так, что подошва даже звенит. Всего этого у отца не было, так что, отложив начатую работу, он сказал:

– Вот, позовем Пранаса Тачилаускаса, он сделает все как полагается. Говорят, работает хорошо и много не дерет…

И вот Тачилаускасов Пранас уже в нашей избе. Говорливый, бойкий, он любил напевать шутливые песенки, и тетя, бывало, долго слушает его, а потом скажет:

– Стыда бы поимел… Еще дети услышат…

А он, гляди, уже затянул другую песню. И эту тетя, не выдержав, подхватывает, подшивая свою сорочку:

Как я ехал через лес зеленый,

Обломал я веточку калины,

Обломал я веточку калины…

Как подъехал к тещиным воротам,

Вот выходит тещенька к воротам,

Вот выходит тещенька к воротам.

Вот выходит тещенька к воротам,

Вот выносит в мисочке селедку…

– Ну, что ты тут путаешь? – сердится тетя, но все-таки не может сдержать улыбки: очень уж неожиданно повернулась песня. – Все твои выдумки! Ведь в песне поется:

Вот вина мне в чарочке выносит…

Тачилаускас всем нам понравился. Правда, он крутил папироски из вонючего табака и, бывало, пустит дым кому-нибудь из нас прямо в нос, если близко подойдешь к его верстачку. А его верстачок, на котором теперь лежал в порядке инструмент, был черен, вонял сапожной мазью, дубленой кожей. Когда сапожник вставал со скамеечки и направлялся к печи за угольком (спички, видать, берег), мы каждый раз замечали, что он сильно прихрамывает – одна нога была короче другой. Но мы его как-то не жалели, да и не смеялись – хромота только придавала мастеру своеобразие и таинственность.

Может быть, я и забыл бы этого Тачилаускаса, ведь после него сотни и тысячи людей прошли перед моими глазами, но я впервые услышал от него то, о чем впоследствии снова и снова думал, из-за чего мучился, что донимало меня бессонными ночами.

Иногда сапожник пел по тетрадке, в которую чернильным карандашом он переписал такие песенки, которых мы ни от кого не слышали, – о любви, о смерти, о страданиях и мечтах молодых людей. А то он вдруг затянет:

Вставай же, рабочий, чего ты заснул,—

На бар и ксендзов долго спину ты гнул!

Они разъезжают в каретах златых,

Омытых слезами слепой бедноты.

– Ну уж, на самом деле, будто не знаешь покрасивее… – ворчит тетя, сидя за столом. – Ишь какой, против господ, против ксендзов поет! Цицилист!

– А по-вашему, цицилист уже и не человек? – отбривает мастер. – Кто хотел власть народную учредить, ежели не цицилисты? Кто за равенство, вольность да братство боролся? Кто в Сиберию шел, про счастье бедного люда думал? Для меня цицилист, ежели хотите знать, святое слово!

– С ума ты не спятил? – беспокоится тетя. – Не слыхал, что ксендзы про цицилистов говорят?

– Ну и пускай говорят! Трутни общества человеческого эти ваши ксендзы, ежели желаете знать, вот кто они! Господа да ксендзы в одну дуду дуют, поскольку они хотят, чтоб беднота вечно горе мыкала, а они, как в этой песне, в каретах…

Это были новые и очень смелые для нашей избы речи. Мы знали что за такие разговоры несколько лет назад, в «цицилистское время», не одного в кандалы заковали, из родного края угнали… Но как интересно было все это слушать!

Однажды Тачилаускас вытащил из своего мешка узелок, развернул бумаги и вынул книжонку. Книжонка была замусоленная, зачитанная, но он листал ее с большим уважением.

– А это что за ересь? Тоже, наверное, супротив бога? – тревожилась тетя.

– Это книга первостатейная, – отвечал сапожник. – Хочешь – послушай, что пишет «Рабочий календарь». А ежели желаешь знать, прибавлю, что доставлен он из Вильнюса.

И Тачилаускас отложил в сторону колодку и молоток, которым только что оглашал избу, подбивая башмачок для Кастанции. Раскрыв свой календарь, он громко, внятно читал:

– «…Все беды и несчастья от того, что одни, ничего не делая, все имеют, другие же работают как волы, а лишены всего; дабы этого не было, надо сделать так, чтоб никто не мог один загребать много богатства…»

Он поднял голову, посмотрел, слушаем ли мы, и читал дальше:

– «Нужно, чтоб все люди сообща работали и чтоб тот только ел хлеб, кто работает, иначе говоря, нужно установить социалистические порядки. Только при таких порядках исчезнут всякие дармоеды, которые на чужом поту себе богатство копят… юным девушкам не придется из-за куска хлеба свое тело продавать. И настанут тогда настоящие любовь, братство и равенство всех людей».

– Тело продавать!.. Равенство!.. – бормотала тетя. – Вот угодишь за эти финти-минти в Сиберию, будешь знать… Против господ ишь они прут, против богатеев…

– А ты бы, Анастазия, помолчала, – вмешался отец. – Много ведь правды в таких словах. Я тоже вот, бывает, подумываю, откуда все эти беды берутся. Вот Аушлякас, вот паграужяйский барин и макаускайский тоже – что они все делают? Ничего. Разве с тросточкой погуляют, когда другие работают, и поторопят. А кто лучше всех живет? Вот такие и живут. Не думай, эти цицилисты…

– И ты, Тамошюс, уже с ума сходишь? Исповедоваться надо в таких речах, замаливать грехи!..

– Эх, это ты только и знаешь, – отмахнулся отец и, наверное не желая больше спорить, вышел во двор.

– Хотите вы или нет, – твердо сказал Тачилаускас, – а социализм все равно когда-нибудь утвердится! Может, наши кости и погниют к тому времени, но попомните мои слова! Господ не станет и ваших любимых ксендзов тоже, тетушка, а всем будут владеть те, у кого мозолистые руки. И жизнь будет иная – вольность, равенство, понятно? Помянете мои слова! Вы думаете, что это я… что я, темный человек? Все это первый объявил Карл Маркс… понятно? Вот кто показал путь рабочему человеку…

– А этот еще кто такой, твой Маркс? – полюбопытствовала мама, тихо вязавшая чулок.

– То большой человек из Германии… Вождь рабочих… Разуму необыкновенного… Родился в тысяча восемьсот восемнадцатом году в Трире. Отец был присяжным поверенным. Учился мальчик в трирской гимназии, потом студентом занимался в Бойне, а потом еще в Берлинском университете…

– Наварситете, наварситете… Сам ты наварситет!.. – сердито говорила тетя. – Только туману нам тут в глаза напускаешь… Сам-то хоть знаешь, что этот наварситет значит?

– А чего мне не знать? Училище такое, понятно, где студенты… А коли вам, тетушка, не нравится социализм, то я спою для вас «Песню богомолок»…

И он затянул:

Мы-ы все де-евушки будто ове-ечки…

Ножки богомольно скрестивши…

Услышав «Песню богомолок», мы, дети, прыснули со смеху. Ведь и отец иногда поговаривал, что наша тетя, не заполучив мужа, записалась в богомолки. И тетя не выдержала:

– Да замолчишь ты или нет? – вскочила она и, схватив со стола какую-то тряпку, запустила ею в Тачилаускаса.

– Молчу, молчу, тетушка! – Мастер со смехом закрыл лицо рукой. – Так ведь и убить недолго…

– Не я, а такие цицилисты, вроде тебя, народ убивают… – все еще сердилась тетя Анастазия.

И вот однажды Тачилаускас снял фартук, с которым он расставался только за столом да в кровати, и снова засунул свой инструмент и обрезки кожи в мешок. С маленького столика-верстака он смахнул в горсть и завернул свои деревянные гвоздики, скатал дратву, забрал вар. Сестра Кастанция радовалась новым башмакам. Отцовы сапоги мастер хорошо вычистил – хоть смотрись в них. Будто новые стали и тетины и мамины башмачки. На сей раз мне не успели пошить ботинок, хотя отец вроде и обещал. Мол, когда всем кончит, если время найдется… А времени-то как раз у сапожника и не оказалось. Я снова остался без хорошей обувки. Дело шло к весне, скоро я на все лето и клумпы отложу в сторонку.

Тачилаускас подал каждому руку, поблагодарил за деньги, которые отец сунул ему в руку. Из окна чулана мы видели, как мастер с мешком на спине, прихрамывая, взбирается в гору. Он уходил куда-то далеко.

– Хороший парень… – сказал отец. – И разуму набрался, книгу любит.

– Цицилист… – буркнула тетя. – И звать таких не надо… Только таскаются но белу свету и дурное семя сеют…

В избе после ухода сапожника стало пусто и тихо. Неуютно, как на похоронах. Кончились споры. Тетя, взяв книгу песнопений затянула святой гимн. А я все думал: «Что это за семя, которое сеет Тачилаускас? И почему это семя дурное?»

ВСАДНИК

День был на редкость погожий и теплый. На полях уже стояли ржаные и пшеничные суслоны, да и яровые уже белели. Не за горами была та пора, когда и овес, и ячмень, и горох, и даже второсборный клевер рядами улягутся под косой, и в воздухе залетает паутина, свидетельница наступившего бабьего лета…

Вроде бы все радовало сердце, но люди на нашем, да и на других хуторах ходили мрачные, опустив руки.

– За что ни возьмешься, из рук валится, – говорила мама. – Вот не думала, что все таким постылым будет.

– Пока живы, – не согласился с ней отец, – нос вешать не годится. Мы же люди: ни нам, ни детям без еды да без одежи не обойтись… Да и тихо кругом, войны вроде и нет вовсе…

– Будто не слышал, Тамошюс, что люди сказывают? На прусской границе, говорят, все деревни пожгли… люди, в чем были, остались. А еще, говорят, германец, когда приходит, детей к стенам приколачивает, живьем в землю закапывает… Нехристи же они… Что и говорить, – сказала тетя Анастазия и перекрестилась.

– Да никого не приколачивают, не закапывают, – возразил отец. – Нарочно кто-то такие слухи распускает… Они ж тоже крещеные, как и мы…

– А кто их знает? – озабоченно отозвалась мама. – Я вчера детскую одежду собрала, сложила на кровати… Как услышим, что война идет, то хоть на улицу выбежать, в яму залезть успеем.

– Без воли божьей волос у человека не упадет, – рассуждала тетя Анастазия.

Однако, едва позавтракав, поспешила в сад копать начатую вчера яму.

– Хоть холсты зароем, немного мяса, муки горсточку. Придет германец, ему и стрелять не придется, сами с голоду подохнем. Говорят ведь, соломинки не оставляют, все забирают…

Отец ничего не ответил, но тоже взял заступ и пошел в садик.

– А гуси-то взаперти в хлеву гогочут, – спохватилась мама. – Юозас скотину выгнал, а их забыл! Погони ты их, сыночек, на Концы, – обратилась она ко мне, – попаси на жнивье. Теперь там осыпки много, пускай наедятся гуси досыта… Может, недолго им…

Ох, как не хотелось мне выгонять этих гусей. Но мать открыла гусятник, и птицы с гоготом бросились к стогу соломы, что сложили посреди двора, когда молотили рожь. Я вспомнил: узнав, что началась война, мы долго сидели во дворе. Глядя на этот стог, Забеле сказала:

– Может, скоро такие стога будут из людских голов сложены…

И теперь, взглянув на солому, я вспомнил слова сестры. Рассказы о немецких зверствах еще больше напугали меня. С великой неохотой я все-таки погнал гусей на Концы.

Поля словно вымерли. Никто не спешил из дому, хоть местами еще высились неубранные суслоны ржи и пшеницы. По большаку на Будвечяй – издали было видно – шли и ехали на запад солдаты. Лошади тащили пушки, подводы, а изредка над пашнями катился гул, словно кричало сразу много людей или кто-то стонал. Перегнав гусей через горку, я увидел, что наша скотина спокойно пасется на ржище. Юозас сидел под суслоном и стругал своим перочинным ножом новую палку, на которые он был такой мастер. Он принялся жадно уплетать завтрак, который я принес, и велел мне выгнать свиней – они забрались в картошку за Кочковатым лугом.

За свиньями я бегал то и дело. Они отличались невиданным упрямством: пригонишь их к стаду, а они только и ждут, чтоб мы с Юозасом зазевались, – глянь, и снова роют жадными пятачками картошку и чавкают с наслаждением. И злишься на них, и кнутом их нахлестываешь, а они знай свое!

В одиночку ходить на Концы я не любил. Но теперь, с Юозасом, другое дело. Он подарил мне красивую палку из орешины. За это я попасу до обеда не только гусей, но и присмотрю за всем стадом. Сущий пустяк поработать за брата, когда у меня такая замечательная палка, испещренная всякими загогулинами, кружочками и треугольничками!

Хлеба паграужяйского поместья, сразу за межой нашего поля, еще были не скошены. Сколько видел глаз, до второго большака, что идет через поместье в Любавас, белел спелый уже овес. То тут, то там в ложбинках, на лугах торчат деревья и кусты. Деревья бросали на поле длинные тени, а на наших суслонах и на траве, куда не забредала скотина, сверкала прохладная, приятная роса. Вдалеке все было окутано дымкой.

– Ты войны боишься? – спросил меня Юозас.

– Боюсь, – серьезно ответил я.

– А я хочу быть генералом, – сказал он. – У генерала много солдат, и он никого не боится: солдаты его защитят, если кто нападет…

Мне было трудно представить себе, как выглядит генерал в как его солдаты защищают. Но ведь интересно вообразить, что наш Юозас могучий и никого-никого не боится…

– А знаешь, диких пчел на лугу уже нет, – сказал Юозас невпопад. – Помнишь, когда сено косили, я на Кочковатом лугу четыре гнезда нашел…

Еще и сейчас наши «ульи» – деревянные коробочки и жестянки – стояли у клети, в саду, но пчелы в них перевелись…

– Я все думаю, – снова заговорил Юозас, – зря мы этих диких пчел… Пользы-то от них никакой! Вот мне один мальчик обещал кролика продать… Кролики – дело другое… Хотя и с кроликами теперь начинаться не стоит. Придет германец и, как тетя говорит, все заберет… Самим бы в живых остаться…

Кажется, хоть на минуту, за разговорами о пчелах и кроликах, война была забыта. Но Юозас напомнил о ней.

– А я думаю, солдаты уйдут себе через Будвечяй в эту Германию, вот война и кончится… – сказал я.

– Глупости говоришь, братец, – отрезал Юозас и сплюнул. – Я уже слышал, здесь еще будет – ого! Сам увидишь! Будешь знать, что такое война…

Мы говорили вполголоса. Коровы уже улеглись на краю лужка. Овцы, насытившись, стояли, уткнувшись в одно место головами, как бы осоловев. Гуси плавали и гоготали в канаве, где было немного воды. А свиньи, разумеется, опять забрались в картошку.

– А ну их, этих свиней, – сказал Юозас. – Пускай себе жрут… Кто знает, доведется ли нам есть свою картошку?..

В это время неподалеку прогремело несколько звонких, но не очень страшных выстрелов, как будто ловкий пастух щелкнул кнутом. Но мы поняли, что это выстрелы. Слышали ведь, как стреляли русские солдаты – они откармливали летом лошадей в трямпиняйском поместье и учились стрельбе, поставив мишени в песчаных ямах у Шелковой горки… Да, несомненно, это были выстрелы.

В испуге мы бросились на землю, чтоб кто-нибудь не выстрелил и в нас. Но, не выдержав, сгорая от любопытства, скоро подняли головы. Над помещичьим овсом в нескольких прогонах от нас рассеивался пороховой дым. Снова бабахнули выстрелы – откуда-то справа, где была рощица. Мы увидели, как два всадника в синем, выскочив из ложбинки, на гнедых сытых лошадях летели прямо через овес, не заботясь о том, что лошади потравят его копытами. Вскоре появились еще четверо или пятеро всадников, которые гнались за теми в синем. Вдруг один из синих придержал лошадь, повернулся навстречу погоне, проворно снял с плеча короткий карабин (название этих винтовок, как и многого другого, мы узнали позднее) и несколько раз выстрелил. Преследовавшие его всадники рассеялись по овсу, и снова прогремели выстрелы. Мы видели, как шел огонь и дым не только из дула винтовки синего всадника, но и у тех, серых, что гнались за ним. Нам стало интересно, кто кого одолеет, мы уже поняли, что встретились враги. Мы знали, что у нас нет немецких солдат, только русские. Откуда же взялись немцы? Ведь ясно, что синие – не наши! Наши носили серое. Солдат в сером мы видели не раз. Становилось все интереснее, хоть было и страшновато.

Один синий всадник словно сквозь землю провалился – исчез в далеких кустах паграужяйского большака. А второй почему-то свернул к нам, видно решив укрыться в ложбинке, заросшей орешником, грабом и даже дубом, куда мы ходили по ягоды и орехи. Снова грохнули выстрелы, погоня проскакала неподалеку от нас. Лошадь синего всадника вдруг поднялась на дыбы и свалилась. Потом она встала, но, странное дело, всадника на ней уже не оказалось. Лошадь остановилась у кустов, огляделась и так громко заржала, что даже в ложбинках отозвался ее тревожный голос. Потом она шагом направилась в нашу сторону. Пройдя немножко, снова остановилась и спокойно уставилась на всадников, которые окружили ее со всех сторон. Солдаты тут же соскочили с лошадей и о чем-то посовещались. Один стал подзывать лошадь. Вскоре солдаты поймали ее. Подстегиваемые любопытством, хоть все еще дрожа от страха, мы побежали меж суслонов поближе – поглядеть, что там происходит.

И мы оказались настолько близко, что отчетливо увидели синего всадника. Он упал с лошади, его нога запуталась в сверкающем стремени. Голова солдата тащилась по земле. Фуражка упала, и по овсу протянулась красная полоса. Это была кровь, я это понял, лишь увидев, что голова размозжена пулей. Прискакавшие солдаты разговаривали по-русски. Один из них вытащил ногу синего солдата из стремени, и немец шмякнулся наземь.

Его лошадь была сытая, чистая, с седлом из желтой кожи и сверкающими на солнце металлическими пряжками. Один из русских солдат, сидя на своей лошади, вел теперь эту лошадь за поводок. Что-то весело сказав нам и помахав рукой, русские солдаты прямо по овсу поскакали к паграужяйскому большаку. Вскоре они исчезли за пригорком. Где-то, на сей раз подальше, раздалось несколько нечетких винтовочных выстрелов. Затем очень далеко, наверное за Бартнинкай, а то и у озера Виштитис, будто прогремел гром, и дрогнула земля. Трудно было разобрать, гроза это или стреляют из пушек.

Мы боялись подходить к убитому немцу. Оставив скотину, мы Юозасом во все лопатки помчались домой, решив поскорей сообщить новость.

Но люди в деревне уже слышали пальбу. Как только выстрелы замолкли, они двинулись поглядеть, что случилось.

– Застрелили! – вопили мы не своим голосом, увидев прихрамывающего Кастантаса Бабяцкаса.

– Кого застрелили? – спросил он, словно не веря своим ушам.

А вот и наш отец уже спускается с пригорка.

– Гоните скотину поближе к дому, – сказал он. – Видите, что творится!

– Застрелили! Там застрелили! – кричали мы, схватив отца за руки и таща его к овсу, где лежал всадник.

– Найдем и без вас! – сказал отец и как будто рассердился. – А вам тут орать нечего! Гоните скотину, сказано!

Он не обратил никакого внимания на свиней, которые опять забрались в картошку, и даже нас за это не пожурил, хоть прошел совсем рядом с ними.

Немного погодя мужики вернулись в деревню и снова ушли обратно – уже с заступами. На том самом месте, где лежал убитый всадник, они выкопали яму и, спихнув в нее мертвеца, завалили землей. Вернувшись домой, отец долго сидел во дворике, задумчиво курил и наконец сказал:

– Видать, немецкий лазутчик… Пробрался сюда через фронт и смерть свою нашел… А сколько еще народу погибнет, как подумаешь, один бог знает! И за что? Знать бы, за что?

А мы уже десятый раз рассказывали каждому отдельно и всем вместе – тете, маме, Пиюсу, девочкам, – что видели и слышали сегодня. Далеко на западе снова загромыхал гром. Отец поднял глаза, о чем-то подумал, потом сказал:

– Пойдем, дети, соберем телегу…

– Тамошелис, куда ты? – заплакала мама.

– Не плачь, не плачь. – Отец встал, обнял маму за плечи. – Кто знает, что нас ждет?..

Мы вытолкали телегу из гумна. Пиюс с Юозасом смазали оси, потом принесли из сада свежего сена. Отец чинил хомут, он был неразговорчив, задумчив…

ПЕРВЫЙ НЕМЕЦ

Ночью вдалеке громыхала гроза. Нет, небо было чистое, и никакой грозы, конечно, не могло быть. Это грохотали пушки – правда, еще далеко, где-то на прусской границе. На западе небо багровело от зарева. Была ночь, но мы долго стояли на дворе и глядели на запад. Наконец мы ушли спать. Лежа в чулане и не в силах заснуть, я видел, как мама собирала и складывала у кровати нашу одежду. Мы еще слышали, как мама с отцом и тетей Анастазией совещались о чем-то в избе – вполголоса, беспокойно. И то одна, то другая тяжело вздыхали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю