355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антанас Венцлова » Весенняя река. В поисках молодости » Текст книги (страница 37)
Весенняя река. В поисках молодости
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:46

Текст книги "Весенняя река. В поисках молодости"


Автор книги: Антанас Венцлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 43 страниц)

– Знаешь, я бы оставил из этой страницы четыре, ну, пять строк. Ты хочешь сразу сказать все. Это плохо. Писать надо экономней, пускай читатель сам думает… Потом посмотри, если бы ты своему Скиргайле прибавил какую-нибудь черточку в его портрете, речи, – он бы сразу был живее!.. Роман – трудное предприятие. Мои попытки в этой области еще очень скромные. Трудно водить множество персонажей по известным только тебе путям воображения, залезть в душу каждого. Но мне завидно, что ты можешь столько часов сидеть за столом и так быстро писать.

Каждый день мы ждали газет с описаниями испанских событий. Мнения общественности сразу разделились. Реакционная печать поддерживала фашистов, но симпатии народа были на стороне республиканцев. Мы с Пятрасом часто говорили о том, что в наше время человек уже не может жить лишь ближайшим окружением, его волнует борьба против реакции даже на другом краю континента.

В Клайпеде с 1935 года стал работать литовский драматический театр. Он просто ожил, когда, по окончании учебы в Москве, туда переехал мой старый друг Ромуальдас Юкнявичюс. Он поселился в номере гостиницы «Виктория», и, зайдя к нему, я был поражен его прекрасной библиотекой. Библиотека стояла в ящиках одинакового размера, которые можно было ставить друг на друга, – это было очень удобно в постоянных переездах актера. Юкнявичюс собирал не только Театральную литературу. У него были ценные издания московской «Academia» – классики всемирной литературы, античные авторы, биографии и мемуары. Как я заметил, Юкнявичюс не просто читает, а изучает книгу. Такого еще не было в литовском театре – я знал, что большинство актеров занято лишь ролями и выпивками.

Приехав в Клайпеду, Юкнявичюс взялся за постановку пьесы Хейерманса «Крушение надежды». Знакомые актеры рассказывали, что им еще никогда не приходилось столь напряженно и упорно работать.

Тогда я довольно интенсивно занимался французским языком. Мне хотелось не только свободно читать по-французски (я это делал уже давно), но и говорить, если поеду во Францию. По просьбе театра я перевел пьесу Марселя Паньоля «Топаз», которая побила все рекорды по числу постановок в различных странах. Юкнявичюс взялся поставить эту острую сатиру против капиталистической лжи и обмана. Постановка появилась на сцене позднее; после захвата немцами Клайпеды, в Каунасе.

Бывали недели, когда этот талантливый человек начинал веселиться. Тогда он становился бесшабашным, по ночам врывался в чужие квартиры, целовался с хозяином или крыл его последними словами. Иногда принимался посреди ночи подряд обзванивать всех своих знакомых и говорил, например, разбудив одного советника:

– Хочу вам сообщить, что я влюблен в вашу жену…

– Что ж, – отвечал советник, – я рад, что у вас хороший вкус.

– Но это не все – ваша жена тоже меня любит.

– Это уж ее дело.

– Она не только меня любит, мы тайно встречаемся… Несчастного советника мучил до тех пор разговором, пока тот не клал трубку. Через минуту телефон звонил снова, снова раздавался голос Ромуальдаса…

Когда мой тесть был молод и женился в Одессе, кто-то из знакомых подарил ему квадратную бутылку английского виски. Случилось так, что тесть сумел сохранить эту бутылку и привезти в Литву после первой мировой войны, Октябрьской революции и тревожной гражданской войны. Как-то он вытащил ее, рассказал историю бутылки и сказал:

– Теперь отдаю тебе. Держи, пока твои дети не женятся, – пусть идет из поколения в поколение!

Я засунул бутылку в дальний угол шкафчика, совсем не собираясь ее опустошать. Но однажды, вернувшись из города, я увидел в нашей столовой Юкнявичюса с Грибаускасом. Они уже поставили на стол и откупорили историческую бутылку, смешивали виски с содовой, а на кухне шипела яичница, которую они заказали. Что поделаешь – они и нас с Элизой пригласили за стол. Очень жаль мне было исторической бутылки. Я сказал, что вместо нее я бы выставил бутылку коньяка, но, как говорится, слезами горю не поможешь…

В это время мне довелось познакомиться с писателем, которого я давно знал по его книгам. Это автор «Горбуна» и «Даров лета» Игнас Шейнюс.[100]

 Все любители литературы в Литве читали эти психологические повести. Шейнюс написал их еще при царе и позднее почти не выступал как прозаик. Но недавно снова приобрел популярность романом из жизни нацистской Германии – «Зигфрид Иммерзельбе омолаживается». Он много лет провел послом Литвы в Швеции, позднее редактировал «Литовское эхо», а теперь – не знаю, по своему ли желанию, – перебрался в Клайпеду и работал советником губернатора. Это был человек среднего роста, довольно интеллигентной наружности, с нависшим лбом и морщинистым лицом. Ходил он, опираясь на трость. Все его манеры показывали, что он долго жил за границей.

Ощущая свою слабость в тонкостях правописания, он обратился ко мне с просьбой просмотреть рукопись его сборника новелл. Таким образом завязалось наше знакомство.

Однажды, встретившись у речки Дане, мы вместе переправились на косу и здесь долго гуляли по лесу. Шейнюс спрашивал меня, где я люблю писать, и удивлялся, узнав, что в комнате. Он-де пишет в лесу, на пне, и при этом карандашом. Я заметил, что в лесу многое отвлекает внимание, но Игнас Шейнюс ответил, что это неправда, лес заставляет его сосредоточиться.

Он много рассказывал мне о Швеции, в которой долго жил, и ругал меня за то, что я ни разу не собрался туда, тем более что из Клайпеды несложно отправиться туда на пароходе. Он долго распространялся о шведском короле, расхваливая его демократичность. Говорил, что летом можно видеть короля где-нибудь на лужайке за городом, когда он лежа попивает пиво из бутылки. Рассказывал, что однажды видел в Стокгольме оперетту, одним из главных действующих лиц был шведский король. Настоящий король во время спектакля сидел в ложе. Король на сцене вязал и вышивал и при этом пел. В Швеции многие увлекаются этим, но короля не превзойти. Настоящий король, выслушав эту комическую арию, аплодировал вместе с другими (он на самом деле любил рукоделие).

История мне показалась наивной, тем более что небо над Европой угрожающе хмурилось. Хотя кто знает… Может, и лучше, что мой собеседник отвлекал меня от тревожных мыслей…

Другой раз Игнас Шейнюс повел меня на пляж, взяв с собой небольшой чемодан. Я думал, что он принес трусы и полотенце, но оказалось, что чемоданчик набит крохотными флажками. Поначалу я не понял, что он собирается делать. Он вынимал флажки из чемодана и втыкал их в песок. Потом расхаживал по берегу, опираясь на тросточку. Сам смотрел и велел мне проверять, как выглядят флажки на фоне моря. Оказалось, что Шейнюс давно хотел заменить трехцветный флаг Литвы по своему проекту. Не помню, какие цвета он подобрал и почему его так заботило это. Он расхаживал долго и со всех сторон осматривал флажки, потом спросил:

– Ведь красиво? Правда, на фоне моря очень даже красиво?

Меня это совсем не интересовало, и я что-то буркнул. Через добрых полчаса Шейнюс выдернул флажки и уложил в чемоданчик. Мы направились к парому, который должен был перевезти нас в город.

Меня поражали какая-то несерьезность и даже чудаковатость этого видного писателя, бывшего дипломата и редактора газеты. Казалось, его совсем не интересует то, что происходит в Литве и здесь, в Клайпедском крае, да и во всей Европе. По намекам Шейнюса я понял, что он сознательно ушел в замкнутый мирок, в который не хочет впускать отзвуки большого мира.

…С новым журналом «Литература» дела шли, как и можно было ожидать, неважно. Второй номер жестоко искромсала цензура. Выбросили мою статью о недавно умершем Горьком и много стихов и рассказов других писателей. Я радовался, что все-таки прошла моя статья «По пути критического реализма», в которой я пытался охарактеризовать тенденции последних лет в нашей прогрессивной литературе.

Я узнал, что московский журнал «Наковальня» высоко ценит «Литературу». Большинство наших прогрессивных писателей впервые услышали объективное и приветливое слово о себе от «Наковальни».

Подготовленный к печати третий номер «Литературы» выйти не мог – цензура закрыла его. В фашистской печати началась травля всех прогрессивных писателей, даже таких видных творцов литовской литературы, как Креве. Особенно отличился в этой грязной работе ренегат Райла, который, подписавшись А. Валькинишкисом, откровенно предлагал охранке расправиться со своими бывшими друзьями.

Обо мне Райла писал: «В общем и целом идеология и программные статьи этого просветителя «Литературы», который, кажется, преподает литовскую словесность в государственной гимназии важнейшей провинции, где идет борьба между двумя нациями, совершенно ясны и последовательны для тех, кто знаком с современными социальными, политическими, философскими и культурными доктринами. Это марксизм, ленинизм, сталинизм, культурбольшевизм – в общем, диалектический материализм».

Но фашисты и их новый приспешник Райла тщетно старались закрыть нам рот – слишком уж опасное время настало для нашего народа, чтобы прогрессивные писатели могли замолчать.

Когда летом 1940 года был свергнут режим таутининков, то из архивов извлекли секретные документы, по которым узнали о «любви» реакции к прогрессивной литературе. Директор департамента государственной безопасности Повилайтис подверг подробному анализу журнал «Литература» в своем рапорте министру внутренних дел. Он написал: «Этот журнал в настоящее время создает заметный диссонанс, потому что недвусмысленно выступает против национализма и навязывает социализм и интернационализм. Это ясно при первом же взгляде на список сотрудников и авторов «Литературы»: А. Венцлова, К. Корсакас, П. Цвирка, Саломея Нерис, Ромен Роллан, М. Горький, П. Беранже, Курт Тухольский и многие другие. Среди них нет ни одного представителя правых взглядов: все сплошь леваки – до самых крайних». Свой рапорт Повилайтис кончает следующими словами: «Подобные мысли наносят вред воспитанию нашего общества и интересам государства».

Поэтому не удивительно, что министр поручил подготовить распоряжение о закрытии журнала «Литература». Была задушена еще одна попытка сказать слово правды нашему народу в эту грозную и трагическую пору.

Как расценивали нашу прогрессивную литературу правительственные органы, видно из «Памятной записки» заведующего отделом печати и обществ, написанной позднее, в 1939 году. В ней было сказано: «Наши видные писатели: Креве-Мицкявичюс, Людас Гира, Цвирка, Венцлова, Борута, Марцинкявичюс и другие – придерживаются радикально-левых взглядов. В их сочинениях часто отражены борьба против органов государственной власти, борьба за неограниченную свободу личности, даже выступление против государства как такового. Только за I–IV месяцы с. г. конфисковано 10 непериодических изданий и художественной литературы: романов – 3, сборников новелл – 2, календарей – 3, публицистики – 1, сборник стихов – 1».

…В августе в Испании, под Гренадой, на шоссе, был убит видный поэт-антифашист Федерико Гарсиа Лорка. Эту весть мы встретили с болью, хотя в Литве в то время мало кто читал его стихи. Вскоре Нобелевскую премию мира получил знаменитый журналист и писатель Карл Осецкий, заключенный гитлеровского концлагеря. Плюнув в лицо общественному мнению всего мира, нацисты до смерти держали лауреата под полицейским надзором. Жуткие убийства деятелей культуры вызывали протест даже далеко от Германии…

В конце 1936 года вышел из печати первый мой роман – «Дружба». Его рукопись я предложил директору общества «Сакалас» Антанасу Кнюкште, который недавно издал «Землю-кормилицу» Цвирки. Меня поразила оперативность этого человека – роман был принят буквально за несколько дней и отправлен в типографию. Удивляло и то, что Кнюкшта, человек, насколько мне было известно, правых взглядов, взялся не только за издание «Земли-кормилицы», но и моего романа, идейная направленность которого не могла прийтись ему по душе. Очевидно, он влюблен в нашу литературу и делает все, чтобы в ней могли проявиться различные идейные направления и стилистические почерки. Об издании романа мы договорились в каком-то каунасском кафе, попивая чай с «антигриппином», иначе говоря, коньяком, – в это время весь Каунас болел гриппом. Антанас Кнюкшта понравился мне – чувствовалось, что он любит книги и бескорыстен. А ведь главной чертой издателей того времени было корыстолюбие. Я договорился, что книгу напечатает клайпедская типография «Утро», работы которой отличались высоким качеством.

Я радовался своей «Дружбе». Автор обычно радуется своей новой книге. А вот критика встретила ее без энтузиазма. Клерикалы последними словами поносили ее. Их отзыв не удивил меня, но было странно, что и Корсакас опубликовал в «Культуре» невежественную статью одного своего сотрудника, хотя сам написал мне, что считает ее неправильной и глупой. Мой роман многим не понравился не только своей направленностью, но и тем, что был написан без искусственных «украшений» стиля, которые тогда считались непременным признаком хорошей прозы. А я, следуя прежде всего таким писателям, как Лев Толстой, старался писать как можно проще, избегать искусственных сравнений и перекрученных метафор (теперь мне кажутся смешными эти попытки моих ранних писательских лет). Поклонники вычурного стиля эту простоту сочли «бедностью» и нехудожественностью. Правда, Борута отнесся к моему роману критически, но дружески, и это меня поддержало. Казис писал мне:

«…Читая твою «Дружбу», не только читал, но и жил. Хотя наша, жизнь бродила по разным дорогам, но все-таки в ней столько общего, столько важного! И в «Дружбе» все это есть.

Прежде всего, тебя надо поздравить как большого мастера прозы. Некоторые сцены я читал дважды, дивясь их образности, яркости, живости.

Но ты напрасно назвал свою книгу «Дружбой». Какая там дружба? Ее с огнем не найдешь – три разных дороги: к буржуазии, мещанству и пролетариату. И я не могу одинаково оценивать разных героев. С некоторыми деталями я тоже не могу согласиться. Хотел бы видеть другую диалектику событий. Но это уже дело вкуса».

Сделав немало упреков по поводу второстепенных персонажей, Казис кончил письмо следующими словами:

«Но это все мелочи, которые мешают читать, а вообще ты написал хорошую книгу, и я тебя поздравляю».

Я чувствовал, что вложил в роман много своих мыслей о жизни, дружбе, любви, будущем. И теперь, когда после выхода романа прошло три десятка лет, я могу листать его без стыда – я не нахожу в нем ничего, от чего хотел бы отречься.

СОЛНЦЕ В ТУЧАХ

Время было под стать клайпедской погоде от поздней осени до поздней весны – то снег, до дождь, то дождь, то снег, а истосковавшиеся по солнцу люди лишь изредка видят за перинами туч огненные лучи. И все-таки в этот год меня ждала радость.

В январе целую неделю у меня гостил Цвирка. Много часов мы говорили о литературе. Пятрас рассказывал о недавно прочитанных книгах. Любимыми его авторами становились Толстой, Чехов, Флобер, Мопассан. Французских писателей он уже читал в оригинале. В эти январские дни у нас возникла идея подготовить томик прозы Пушкина к столетию со дня его смерти. С каким восхищением Цвирка переводил «Пиковую даму», «Историю села Горюхина»!

Переводить хорошего писателя – отличная школа для каждого пишущего человека.

– Я чувствую, – говорил он, – что один перевод «Пиковой дамы» дает мне как писателю куда больше, чем чтение десяти книг наших литераторов. Какое мастерство сюжета! И какими простыми средствами! Какая экономия слова! Никакой позы! Величайшая простота, и как все это действует!

В Верхней Фреде Пятрас начал собирать книги и вскоре составил небольшую, но хорошую библиотеку своих любимых писателей. Он всегда любил фольклор и теперь в своей библиотеке собрал много изданий, начиная со сказок Афанасьева и Басанавичюса.

– Книги я люблю, словно они живые, – говорил он. – Я люблю, чтобы они не только были интересны по содержанию, но и имели привлекательный вид.

Собираясь издавать очередную свою книгу, Цвирка прилагал все усилия, чтобы она выглядела как можно лучше, – советовался с художниками, в издательстве требовал хорошую бумагу, сам подбирал шрифт в типографии, приказывал верстать, как ему хочется. Если его книгу издавали плохо, он нервничал и сердился.

Цвирка поговаривал:

– Когда придет старость, я поселюсь где-нибудь в маленьком домишке у Немана, среди крестьян, и в библиотеке буду держать только любимых авторов. Останутся со мной лишь Толстой, Чехов и еще кое-кто. Чем дальше живешь, тем сильней кажется, что остаются лишь несколько любимых писателей. Когда тускнеют многие ранние литературные привязанности, величие крупных писателей становится все ярче.

В большом зале новой гимназии имени Витаутаса Великого мы устроили вечер памяти Пушкина, – я читал доклад о жизни и творчестве поэта, его гуманизме, любви к свободе, ненависти к царизму и о его страшной смерти. Советское консульство предоставило нам материал, и мы устроили интересную выставку о жизни и творчестве художника.

Когда вышла из печати книга, подготовленная мной с Пятрасом (я перевел для нее «Повести Белкина» и биографию поэта, написанную Вересаевым), я послал книгу в Москву Вересаеву и вскоре получил от него дружественное письмо. К сожалению, это письмо, а также письма писателя С. Третьякова погибли в войну.

В марте Пятрас снова оказался в Париже. По пути в Париж он побывал в фашистском Берлине и других городах Германии. Из Парижа он посылал для каунасских газет письма, в которых описывал гитлеровский террор против прогрессивных сил немецкой общественности и разоблачал подготовку Гитлера к войне. Его письмо о Берлине, названное «Зоопарк», обратило внимание фашистской немецкой печати, в которой началась кампания как против автора статьи, так и против всего литовского народа. Тогдашний посол гитлеровской Германии в Каунасе Цехлин, как это водится, заявил протест сметоновской власти. Позднее, вернувшись из Парижа, Цвирка рассказывал:

– Мне повезло, я счастливо проскочил через Германию обратно в Литву. Правда, пришлось выждать месяц-другой, пока дело не забыли. Очень возможно, что немецкие фашисты и не знали, что я нахожусь в Париже, иначе со мной все могло случиться… Ведь известно, что им все равно, чей ты гражданин, Германии или другого государства, – там, в концлагерях, места хватает… Так что я, возвращаясь назад, Германию проехал, не останавливаясь даже в Берлине… Да мне и не хотелось видеть это поветрие. Хватит, насмотрелся в тот раз…

Получив премию за «Землю-кормилицу» и договорившись о путевых очерках с «Литовскими ведомостями», Пятрас вместе с женой объездил Западную Европу. Он посылал мне письма из Парижа, потом из Северной Италии, с Корсики. В Париже Пятрас завязал новые интересные знакомства, прежде всего с Луи Арагоном, побывал на митингах Народного фронта. В своих письмах он советовал мне непременно поехать в Париж. Я сам давно об этом мечтал.

В конце июня я уехал в Западную Европу – второй раз в жизни.

Франция давно привлекала меня. Обычно страну начинаешь любить, лишь увидев ее. С Францией дело обстояло иначе. Я полюбил ее, прочитав первые французские книги, выучив первые строфы французских стихов. Меня все больше привлекала эта страна, о которой с таким восхищением говорили на лекциях Владас Дубас и Лев Карсавин. Площадь Бастилии и Консьержери, Нотр-Дам и Лувр, Версаль и Фонтенебло – все это давно стояло у меня перед глазами. Сколько раз я их видел на старых картинах, гравюрах! Как часто я читал Расина, Руссо, Гюго, Бальзака, Мопассана, как любил Бодлера, Верлена, Рембо! И вот я сам еду в город, мостовая которого когда-то содрогалась от залпов Французской революции и Коммуны. Он и сейчас, в сумерках Европы, оставался островом старой демократии и свободы…

Ехал я через Германию – через Тильзит и Кенигсберг. Едва я пересек рубеж, как бросилось в глаза великое множество людей в форме. Они слонялись на вокзалах, распевая лающие песни, шагали по улицам, резко отбивая такт по мостовой, упражнялись на площадях – ложись, вставай, беги, коли! Вокруг Кенигсберга на ровных и плодородных полях Пруссии были разбиты палаточные городки. Солдаты с противогазами шагали по проселочным дорогам и пели, пели – их песня доносилась до вагонов.

Кенигсберг, куда я попал впервые, казался огромным городом. Трудно было поверить, что когда-то здесь находился крупный центр литовской культуры, что в нем были напечатаны первые литовские книги, что бурасы – крепостные крестьяне – Донелайтиса везли сюда зерно своих господ. Теперь город чисто немецкий, он кишит черными, коричневыми, синими формами. Я встретил знакомого лингвиста Пятраса Йонцкаса, который собирал материал для филологической работы. Он повел меня в так называемый «Суд крови» – замковый ресторан, устроенный в помещении, где когда-то рубили топором головы. Как и в Тильзите, на улицах развевались флаги со свастикой.

Берлин был таким же тяжелым, цементным, закопченным и запыленным. Как и в тот раз, над домами летели поезда, движение было просто страшное. Из окон вагонов виднелись платформы с пушками, пулеметами, танками. Всюду мелькали военные – одни сидели у оружия на платформах, другие выглядывали из окон встречных пассажирских поездов. Все дышало войной.

В берлинской гостинице пожилая тощая немка очень обрадовалась, когда я подарил ей литовскую колбасу. Она нюхала и ласкала эту колбасу, как котенка, говорила, что давно не видела такого лакомства. Оставив свой чемодан в гостинице, я вышел в город. Когда вернулся, оказалось, что все мои вещи переворошены – кто-то мной заинтересовался. Мне стало не по себе.

В витринах книжных магазинов стоит «Майн кампф» Гитлера, «Миф XX века» Розенберга, сочинения никому не известных авторов, на обложках – вооруженные солдаты, взрывающиеся бомбы. Нигде нет книг писателей, которыми несколько лет назад гордился весь народ, которых читал весь мир.

На следующий день на вокзале, с которого мне надо было ехать в Париж, я встретил одного каунасца, хирурга П. Этот хирург ехал в Париж для усовершенствования. Теперь он вызвался составить мне компанию и в пути все время рассказывал о своем дяде. Тот чуть ли не в 1880 году эмигрировал в Париж, открыл переплетную мастерскую, переплетал роскошные издания и прославился в высшем свете. Теперь дядя умер. В Париже живут его наследники, на помощь которых П. надеется.

Когда на бельгийской границе в вагон вошли бельгийские контролеры и крикнули что-то по-французски, я расстроился: я совсем их не понимал. Они еще раза два крикнули, пока я наконец не догадался, что это обыкновенный возглас: «…sieurs, dames, vos passeports».[101]

В Париж мы прибыли ранним утром. Обшарпанные грузовики крестьян везли овощи и прочие продукты в знаменитое «чрево Парижа». Такси доставило нас прямо к наследникам дяди.

Они только вставали. Появилась какая-то женщина в халате, с накрученными на бигуди волосами, из дверей высунулся смуглый юноша в ночной рубашке до полу. Узнав от матери, что приехал родственник покойного дядюшки из далекой, неизвестной Литвы, юноша обрадовался. Он вызвался помочь нам найти гостиницу и, поскольку были каникулы, обещал опекать нас весь день и показать Париж.

Вскоре юноша, настоящее дитя Парижа, поселил нас в крохотной дешевой гостинице на бульваре Сан-Мишель. В только что открывшемся кафе мы выпили кофе и пустились осматривать город.

Когда мы вышли к Сене, справа возник такой известный силуэт собора Парижской богоматери! Мы хотели как можно скорей попасть к нему, но наш гид повернул по набережной в противоположную сторону. Мы проходили мимо сотен букинистов, занявших целые километры набережной, торгующих книгами, гравюрами, старыми картами. Вдалеке маячила Эйфелева башня, возвышался Дворец инвалидов, парламент, а на другой стороне реки протянулся один из самых больших музеев мира – Лувр…

Навстречу шли люди – парижане, приезжие из провинции и других стран мира. В толпе мелькали желтые лица китайцев и японцев, черные лица негров. В эти дни проходила Всемирная выставка, на которой были павильоны всех континентов. Да и вообще в этом городе всегда было много студентов из Азии и Африки.

Удивительнее всего в Париже было то, что все казалось знакомым. Казалось, здесь прожил уже много лет и после недолгого отсутствия снова вернулся в родной город. Наш гид все вел нас и все показывал. Через каждые десять шагов он сажал нас на улице за столик в кафе, мы пили кофе, а перед полуднем – аперитив со льдом. Время от времени мы втроем выпивали бутылку холодного вина, которую владелец кабака выносил из погреба, – бутылка была грязная, покрыта плесенью.

Когда путешествие пришло к концу (мы едва держались на ногах), гид ушел домой, пообещав на следующее утро снова продолжить с нами осмотр Парижа. А мой спутник, растянувшись в постели, продолжал рассказы о своем покойном дядюшке. После первой мировой войны многие люди, уезжавшие из Америки в Литву, останавливались у него. Один ксендз, зайдя к дядюшке, заявил:

– Еду в Литву. Хочу посмотреть, что они там делают… Читаю про разные нехорошие вещи, – кажется, они там школы строят, книги выпускают… Вот дураки!

– А что им надо делать? – спросил дядюшка у ксендза.

– Как так что? – отрезал тот. – Пускай шоссе, дома строят! А от книг да школ лишь социалисты заводятся…

У моего спутника было всего лишь две темы для бесед: войны и ксендзы. Ксендзов он не любил, как и его дядюшка, а про всякие, сражения – под Ширвинтай и Сейнами с поляками или под Верденом – он говорил так интересно, словно сам там был и все видел.

На следующее утро, не дождавшись гида, мы выпили кофе и заглянули на квартиру офранцузившихся потомков дядюшки. Тут нам мать заявила, что юноша от нечего делать начинает разлагаться, – о, как это легко в этом городе! – и поэтому отец утром отослал его a la campagne.[102]

Хирург отправился на поиски клиники, в которой ему предстоит усовершенствоваться, а я целыми днями бродил по Парижу. Пятрас Цвирка уже вернулся в Литву. Большинство литовцев, которые здесь учились, тоже разъехались на каникулы.

Когда впервые попадаешь в другое государство, сталкиваешься с различными мелочами, которые кажутся тебе неудобными, а то и шокируют. Когда в Париже, в ресторане, я попросил к обеду черного хлеба, гарсон с удивлением ответил:

– Pain de seigl[103]

 мы не держим.

– Но ведь в Париже есть все, – сказал я ему.

– А черного хлеба нет и не будет.

– Почему?

Гарсон презрительно рассмеялся и объяснил:

– Сходите в музей, там написано…

– А что же написано?

– Там написано, что, пока нами правил король, а мы были рабами, он ел белый хлеб, а мы – черный. Когда мы сделали революцию и отрубили королю голову, мы все стали господами и с тех пор едим только белый… Вот что написано в музее… А черный хлеб – pour lespauvres.[104]

– В каком же музее так написано? – поинтересовался я.

– Неважно, – отмахнулся гарсон, и я понял, что он сам хорошо не знает.

(Эту беседу я не раз вспоминал в те годы, когда Париж был оккупирован гитлеровцами. Кажется, многие тогда там не ели не только белого, но и черного хлеба.)

Поначалу в Париже меня многое сбивало с толку. Странно, когда видишь, что курильщики бросают окурки не только на землю, но даже на ковер, да еще придавливают каблуком, чтобы ковер не загорелся. Едят апельсин или банан и бросают кожуру не в мусорный ящик, а тут же, на землю. В кафе посетитель читает газету или дешевый роман и, кончив его, даже не оставляет на столике, а швыряет на пол и, уходя, наступает ногой. За день на улицах Парижа, в кафе, ресторанах набирается толстый слой бумаги, кожуры, затоптанных картонных коробок и прочего мусора. Когда я сказал однажды одному французу, что меня, побывавшего в Германии, поражают такие порядки, он обиделся и закричал;

– Я тоже был в Берлине! Видел я немецкий порядок… On veut hurler[105]

 от такого порядка… Только «штраф, штраф, штраф» на каждом шагу!.. А у нас – свобода, делай что хочешь! Ночью машины и дворники проходят через город, и утром опять все чисто. Не нужен нам немецкий порядок! Не надо нам их: «Штраф, штраф!»

Француз заставил меня призадуматься не только над различием в национальном характере народов, но и над смыслом некоторых, казалось бы, повседневных явлений…

Я поднимался на Эйфелеву башню, бродил по Всемирной выставке. Это целый город. В огромных павильонах европейские и заморские страны выставили все, чем могли похвастаться: станки и чемоданы, духи и кружевное белье, игрушки и автомобили, костюмы жокеев, охотничьи ружья, огромные телескопы, новейшие радиоприемники. Я разыскал и павильон Литвы. Большинство литовских посетителей оставались им недовольны. Технику, культуру и искусство нашей страны представляли лишь огромный «Скорбящий Христос» работы Юозаса Микенаса и бюст Антанаса Сметоны. Литовское правительство так и не нашло ничего более интересного, чем янтарные изделия и национальные ленты.

В центре выставки возвышались два павильона – они стояли друг против друга. Один из них, с известной скульптурной группой Веры Мухиной – рабочим и крестьянкой, поднявшими серп и молот, – принадлежал Советскому Союзу, а напротив находился павильон гитлеровской Германии, украшенный злым, нахохлившимся орлом. Прохожие смотрели на символическую картину, – казалось, враждебные эмблемы вот-вот сцепятся. У каждого, кто приходил сюда, непременно возникала мысль, что основные силы современной Европы – коммунизм и фашизм. Назойливо напрашивалась мысль, что эти силы неизбежно столкнутся и от результата этого столкновения зависит многое в будущем мире…

В Европе войны еще не было, хоть она витала в воздухе. По улицам шагали сторонники Народного фронта, подняв вверх кулаки. Мимо летели грузовики, набитые местными фашистами. Франция содрогалась от стачек и демонстраций. Газеты писали о новой форме забастовок – рабочие не покидают фабрику, а остаются в ней жить, и сюда родные доставляют им продукты. Но иногда казалось, что никто не верит в угрозу войны.

Я очень удивился, когда литовский посол Пятрас Климас пригласил меня в посольство. Я не был с ним знаком и подумал, что, наверное, надо зарегистрировать мой заграничный паспорт. Но посол, культурный человек и демократ, следивший за печатью и интересовавшийся литературой, наверное, знал мою фамилию. Он принял меня очень учтиво, расспрашивал, как нравится Париж, советовал, куда надо съездить во Франции. Когда я поделился с ним своими впечатлениями о Германии и спросил, что думает посол о будущей войне, Климас улыбнулся и ответил:

– Чепуха! Гитлер и не думает воевать… Ясное дело, он хочет кое-что выторговать, исправить Версальский договор. Но кто будет в наше время воевать? Никто этого не хочет. Кроме того, западные демократии достаточно сильны, у них есть деньги и оружие… А Гитлер? Поднимает шум, но никто к нему всерьез не относится. Война? О нет! Ее не будет. Будьте уверены…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю