Текст книги "Весенняя река. В поисках молодости"
Автор книги: Антанас Венцлова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 43 страниц)
Как-то ночью меня разбудила полиция – охранка делала обыск в комнатке Бутенаса. Я помню, что убеждал своего арестованного товарища не падать духом, напоминал ему о Винцасе Кудирке. Это, конечно, было довольно наивно.
В комнатке было неплохо, только мучила страшная духота, – сидя за столиком, надо было держать открытым зарешеченное окно, чтобы не задохнуться. Особенно зимой легко было простудиться.
Как-то раз хозяйка решила пригласить нас с Бутенасом на обед. Я никогда не бывал в домах каунасских аристократов, так что охотно согласился – мне было интересно, как все это выглядит. В саду Шляжявичюсов благоухали цветы и зеленели молодые деревца. На веранде дома над моим зарешеченным окном собралась вся семья. Едва пришли мы с Бутенасом, как появился друг дома – ксендз и поэт Миколас Вайткус.[91]
Он держал в руке какой-то альбом, на обложке которого был нарисован чертополох. Торопливо взбежав на веранду и поздоровавшись со всеми, он сладким, угодливым голосом воскликнул:
– Господа, господа, прошу внимания!.. Посмотрите, что это… Мы смотрели на альбом, который держал в руке Вайткус, и не видели ничего, кроме рисунка на обложке.
– Мне кажется, это чертополох, – смиренно сказала воспитанница Шляжявичюсов Марите.
– Совершенно верно, – заулыбался Вайткус. – Совершенно верно отгадала барышня Марите – это самый обыкновенный чертополох. Пойдешь босиком по полю и еще наткнешься на такой чертополох. Но тут, поглядите, господа, тут этот чертополох уже искусство. Это уже не чертополох, а творчество, красота… Посмотрите, это же удивительно – какая перемена: чертополох обратился красотой, наши глаза им любуются, верно, господа?!
Мысль была не особенно глубокой, но хозяева довольно улыбались, словно неожиданно решилась очень сложная, запутанная задача.
Нас пригласили к столу. Столовая большая, светлая, а стол ломился от всяких яств. Напитков, кажется, было немного – только французское вино. Хозяйка угощала всех и сама разливала гостям суп, с особенным уважением обращаясь к другу дома Вайткусу. Поговаривали, что он получает немало денег на нужды церкви из кармана Шляжявичюса через горячо верующую его жену.
Вайткус все еще находился в центре внимания. Хозяйка накладывала на его тарелку поджаренный картофель, наливала серебряной ложкой в хрустальный бокал морс, пахнущий свежими ягодами. А ксендз все говорил, говорил, и все его разговоры были похожи один на другой. Обмолвился даже обо мне – он-де думал, что я лишь способный молодой поэт, а теперь увидел, что я – писаный красавец, настоящий Аполлон (это была новость для меня). А шея, мол, как у настоящего Геркулеса (это совсем меня удивило, потому что питался я весьма скудно).
Обед был невероятно вкусный. Мы с Бутенасом, привыкшие к обедам в студенческих столовых, ели так, что трудно было не заметить наш аппетит. Но ни хозяйка, ни другие не обращали на нас внимания. Хозяйка просто не могла оторвать глаз от бело-розового лица ксендза, который находил все новые и новые темы. Он легко коснулся вопросов литературы. Выяснилось, что в литературе он всегда ищет отражение вечной божественной красоты. Потом Вайткус сказал несколько приятных слов Марите о ее музыкальных способностях, и Марите покраснела как пион. Со всеми ксендз был учтив. Когда он ушел, все диву давались: «Какой удивительный человек! Какая культура! Он всюду видит красоту, как настоящий поэт! Правда, он не только ксендз, он поэт и есть, и это, может быть, не менее важно!»
По случайным намекам можно было судить, что этим богатым людям совсем чужды литература, искусство. Они обменивались банальными замечаниями о какой-то постановке государственного театра, которая растрогала до слез хозяйку и Марите, а господина Мацкявичюса, как он откровенно признался, заставила зевать. Господин Шляжявичюс давно уже не ходил в театр – некогда, да и как-то несерьезно.
Ничего нового на этом обеде я не узнал. Я лишний раз убедился в узости интересов наших высших кругов. Стало ясно, как хитро действуют литовские священники – они посещают не только верующих. Они охотятся за благосклонностью и, разумеется, деньгами в семьях богатых либералов.
Единственная встреча с поэтом Вайткусом оставила у меня кисло-сладкое впечатление – он говорил, говорил, словно заведенный; казалось, что он говорит не потому, что должен сказать что-то важное, а потому, что не может остановиться.
…А время шло. Умер Майронис. Смерть этого большого поэта вызвала куда меньший отзвук, чем можно было ожидать. Может, потому, что умер он летом, когда Каунас пустеет, когда в нем почти нет студентов и гимназистов. Мало кто понял, что со смертью Майрониса в литовской литературе на самом деле кончается значительный период. Но рубеж эпох вскоре, весной 1933 года, подчеркнула смерть Тумаса. Гуманитарии веселились в зале атейтининков, когда пришло известие, что на горе Ви-таутаса, в доме своего родственника Пятраса Климаса, умер наш Учитель, седой юноша, один из самых интересных и своеобразных людей Каунаса. Устроители вечера не хотели сообщать танцорам этой вести, чтобы «не испортить настроение», но кто-то (кажется, Корсакас) потребовал прекратить танцы. С глубокой, искренней печалью мы провожали Вайжгантаса, мучительно чувствуя, что больше не встретим таких людей, каким был покойный.
В начале 1933 года в Германии пришел к власти Гитлер. Теперь я вспомнил кривоногого лысого человечка на станции под Мюнхеном. Тогда первый увиденный мной нацист грозил, что уничтожит французов и евреев. Теперь громилы в коричневых рубашках, со свастикой, которых мы видели в Мюнхене начинают править Германией. Не означает ли это, что в Европе начинается новая эпоха, эпоха жуткого насилия, преследований и войн?
Литовские фашисты ликовали. Им казалось, что теперь, когда в соседнем большом государстве у кормила власти стоят похожие на них деятели, их позиции станут прочнее. Но из Германии шли страшные вести. Гитлер далеко превзошел всех своих предтеч. Горели на кострах книги, и Оскар Мария Граф, с которым мы когда-то виделись в Мюнхене, теперь писал: «Сожгите меня! Опираясь на всю свою жизнь и на все свои писания, я имею право требовать, чтобы мои книги были отданы чистому пламени костра и не попали в кровавые руки и испорченный мозг коричневых убийц.
Сжигайте творения немецкого духа! Дух останется неугасимым, как ваш страшный позор!»
Уже сидел в тюрьме Казис Борута, хоть поначалу он и избежал ее. Охранка все-таки дорвалась до него, решив отомстить за «старые грехи» и за антифашистский альманах «Труд»… Монтвила, на какое-то время выйдя из тюрьмы, но не получив в Каунасе работы, уехал в Кретингу работать в типографии. Мы обрадовались, увидев первый маленький его сборник, с трудом пропущенный цензурой, – «Ночи без ночлега». Заглавие точно и красноречиво свидетельствовало о трагическом положении преследуемого поэта…
Юстас Палецкис печатал в «Культуре» отрывки из книги путевых впечатлений «СССР – нашими глазами».
А мы с Цвиркой, обложившись всем доступным материалом, в том числе и советскими журналами, в читальне Каунасского университета писали памфлет. Он казался нам просто необходимым. В Литве были люди, которые пытались изобразить Гитлера как спасителя Германии и Европы от большевизма. А мы в своей книжице «Адольф Гитлер, карьера диктатора» стремились раскрыть истинное лицо гитлеризма – поджигателя войны, ярого врага культуры, пропагандиста расовой и национальной ненависти. Мы работали увлеченно и управились в несколько дней. Книжица, к счастью, еще могла быть напечатана, ее многие читали. Подписали мы ее псевдонимом.
Гитлеровские идеи начали проникать и в Литву, разумеется прежде всего в Клайпедский край. Из Клайпедской городской библиотеки были изъяты книги Людвига Ренна, Лиона Фейхтвангера, Эгона Эрвина Киша, Томаса и Генриха Маннов и даже Джека Лондона. Коричневая чума проникала и в нашу страну. Лишь спустя некоторое время Литовское общество писателей выразило довольно мягкий протест против этого проявления варварства – изъятия антифашистских книг…
В это угрюмое время особенно много значили дружба, семья. Летом мы с женой уехали на взморье. В Паланге остановиться не могли – не хватило денег. По чьему-то совету мы нашли комнатку в рыбацкой избе, в деревне Ванагупе, в нескольких километрах на север от Паланги. Совсем рядом шумел лес, полный золотых сосен и малахитовых елей, за ним открывалась белая полоса пляжа и дальше пенистое, сверкающее на солнце море. Лето казалось нам молодым и веселым. Целыми днями я бродил с женой у моря. Мы доходили до Паланги и возвращались обратно, в безмятежную деревню, где видели рыбаков, их сохнущие сети, большие, просмоленные лодки. Мы купались, загорали, потом возвращались в избу, садились по обе стороны стола и так сидели целыми часами, всей душой чувствуя, что эти часы больше не повторятся и что нам никогда не забыть их – в какую бы жизненную бурю мы ни угодили.
Жили мы простой жизнью, пили молоко, ели ягоды, камбалу и другую бесхитростную рыбацкую еду, которая казалась нам очень вкусной. На взморье дул теплый ветер, лес пах смолой и ягодами, из-под ног изредка, извиваясь, уползал скользкий уж.
Мы были очень счастливы.
Мы радовались, когда в это лето дождались гостей. Однажды, из Паланги пешком пришла Саломея Нерис. Она не нашла нас дома, но потом встретила на пляже. Мы долго гуляли с ней и разговаривали…
Приехав в рыбацкую деревню, я чувствовал себя первооткрывателем – вот где я увидел новую жизнь, борьбу человека со стихией, ремесло, которого я не знал раньше, живя в деревне! Да и люди, думалось мне, здесь особенные, отважные, сильные, энергичные. В первое же утро, гуляя по деревне, я встретил немало рыбаков, мужчин и женщин, – одни сушили сети после ночного лова, другие нанизывали на удочки наживку, третьи смолили лодки или поднимали паруса. Я здоровался с ними, как мне казалось, вежливо, а они, не поднимая головы от работы, однообразно отвечали:
– Добрый день, добрый день… – и все.
Я расспрашивал их о погоде, о лове, об их работах, но ответы получал все такие же односложные, скучные. Мне никак не удавалось подружиться с рыбаками.
Наконец я решил действовать другим способом. Сходив в Палангу, я купил бутылку водки. Свою хозяйку попросил достать копченого угря и поджарить камбалы. К вынесенному во дворик столу я пригласил нескольких рыбаков, живших по соседству, которых видел каждый день. Они пришли, тихо сели, тихо поднимали рюмки, тихо откусывали рыбу.
Выпив, они изменились – повеселели, стали разговорчивее, а один из них сказал:
– Так вы, господин, ничего… А мы-то думали…
– Что ж вы думали?
– Мы-то думали, что вы шпик из Каунаса, господин…
Я просто рот разинул. Этого только не хватало!
– Мы-то думали, что вы шпионить приехали…
– А зачем мне шпионить?
– Мало ли теперь всяких шляется, – говорил рыбак. – Все разнюхивают, как мы спирт контрабандой возим из Данцига…
Я рассмеялся.
– Знаете что, уважаемые, – сказал я им, – занимайтесь вы своей контрабандой сколько угодно… Не мое это дело…
Дружба с рыбаками с этого дня стала теснее. Во всяком случае, они хоть не отводили глаз и приветливее отвечали на расспросы…
Летом я получил известие, что Клайпедская литовская гимназия имени Витаутаса Великого ищет учителя по литовскому языку и литературе. Приехав в Клайпеду, я зашел к директору. Да, им нужен молодой, энергичный учитель. Гимназия находится в ведении не каунасского Министерства просвещения, а местного совета. «О, – подумал я, – здесь, без сомнения, будет привольней. Никто не станет тянуть тебя в таутининки или в шаулисы».[92]
Кроме того, в Клайпеде учредили новое учебное заведение – Институт торговли, который тоже нуждался в преподавателе литовского языка.
И вот в Каунасе я прощаюсь со своей комнаткой и передаю ее своему лучшему другу Пятрасу Цвирке. Беру чемодан, любимые книги и, собираясь уходить, говорю:
– Пока я жил здесь, как видишь, женился… Желаю тебе того же самого, тем более что девушка у тебя уже есть… И не забудь, что я вас сосватал…
– Ну, ну, не хвастайся, – говорит Пятрас. – Без нашего обоюдного желания все равно ничего бы не вышло.
– Так-то оно так, но если бы не я…
И правда, когда я познакомился с сестрой своей жены, подвижной привлекательной студенткой Художественного училища, коротко стриженной, похожей на мальчика, я в шутку начал ей рассказывать, что ею очень интересуется один мой товарищ. Да и Пятрасу я не раз говорил, какая это замечательная девушка. Когда они встретились, они сразу подружились, и эта дружба, через год после нашей свадьбы, тоже кончилась свадьбой. Таким образом, мы с Пятрасом стали не только друзьями, но и свойственниками. В его жизни, как и в моей, эта крохотная комнатка с зарешеченным окном сыграла большую роль.
В ПРИМОРСКОМ ГОРОДЕ
И вот я в городе, о котором месяца два назад даже и не помышлял. В Клайпеду обычно перебираются неблагонадежные люди, «ссыльные», которые в Каунасе не могут получить работы. Здесь действуют более свободные законы. Конечно, сюда наезжают и высокие чиновники, различные губернаторские советники. В Клайпеде много хорошего – рядом море, и с весны до поздней осени, пока не начался сезон дождей и туманов, приятно сходить в Гируляй, переправиться на пароме в Смильтине или даже поплыть на пароходике в Ниду.
Чистый каменный город под красными черепичными крышами заметно отличается от других литовских городов. Пожалуй, он больше напоминает Западную Европу. Здесь полно ресторанов и кабаков – при желании и при деньгах можно пошуметь не хуже, чем в Каунасе. Владельцы лавок – с литовскими, но онемеченными фамилиями, всякие Кораллусы, Гайдиесы, Гелльшиннисы и тому подобные, в которых нетрудно распознать литовских Каралюса, Гайдиса и Гельжиниса. В литовском Клайпедском крае поместьями владеют немцы (земельная реформа здесь не проводилась). Крестьяне говорят на интересном жемайтийском наречии; на улицах города раздается и литовская и немецкая речь. Очень красив рынок – все столики украшены цветами. Опрятные крестьянки продают продукты.
И все-таки с первых же дней я чувствовал себя в страшном одиночестве. В Каунасе остались все мои друзья. Пятрас Цвирка недавно опубликовал первый свой роман «Франк Крук». В Каунасе – Костас Корсакас и Саломея Нерис (правда, она собирается уехать учительницей в Паневежис), Йонас Шимкус и – в тюрьме – Казис Борута… Трудно без них.
Жалко оставлять улицы Каунаса, по которым так много ходил, кафе Конрадаса, где каждый день собираются приятели, – казалось бы, в их разговорах нет ничего особенного, но все-таки тянет туда зайти и снова увидеть всех, даже тех, с которыми ты не близок…
В Каунасе все-таки идет какая-то литературная жизнь. В ней стараюсь участвовать и я. «Культура» печатает мою работу о поэте-бродяге Франсуа Вийоне, которого я долго изучал и полюбил… В той же «Культуре» я остро поспорил со старым другом Витаутасом Монтвилой о его переводе горьковской «Матери». Я не оценил, в каких трудных условиях мой друг делал эту работу и какую роль играл роман среди литовских рабочих, и критиковал переводчика за несовершенство стиля. Он обиделся, резко ответил мне, я отвечал ему… После этого в сознании остался какой-то неприятный осадок, и я искал случая встретить Витаутаса, который вернулся из Кретинги и работал в профсоюзе шоферов, чтобы выяснить это недоразумение, которое и у него наверняка оставило неприятное впечатление. К сожалению, нам так и не удалось встретиться перед моим отъездом из Каунаса.
В конце лета в Москве проходил Первый съезд советских писателей. За его работой можно было следить по «Известиям», которые продавались в киосках. Боже мой, как интересно было бы хоть одним глазом взглянуть на Максима Горького и услышать собственными ушами его слова! Как хотелось бы увидеть и Федина, и Кольцова, и Бабеля, и Эренбурга, и Всеволода Иванова, и Тихонова, и Пастернака, да и многих других, произведения которых я читал… Без сомнения, мои друзья в Каунасе теперь широко обсуждают этот съезд, а я отделен от них, одинок, обречен на нелюбимую работу…
Мы получили комнату в небольшом каменном домике неподалеку от гимназии. По правде говоря, домик казался маленьким лишь снаружи – внутри было несколько роскошных комнат, обставленных дорогой мебелью, устланных коврами, с горками, полными фарфора. Нас удивило, что хозяева (старый, мрачный, неразговорчивый муж и молодая, говорливая, веселая жена) целыми месяцами не заходили в эти комнаты. Кажется, лишь раз в год по какому-то случаю приходили гости. Тогда горело электричество и все комнаты открывали свои двери. Остальной год хозяева проводили на кухне при тусклом свете керосиновой лампы. Муж по вечерам напевал псалмы из литовской книги, изданной чуть ли не в семнадцатом столетии, а жена подтягивала. Однажды на кухне исчезла коробка спичек; муж ворчал и попрекал служанку до тех пор, пока та в слезах не догадалась сбегать в лавку и принести новый коробок…
У наших хозяев была еще небольшая, но хорошо обставленная дача у моря, в Гируляй. Летний сезон кончился, дача пустовала, и мы заняли ее второй этаж. Осень выдалась солнечная, и настоящим блаженством было после обеда, вернувшись с работы, лежать в шезлонге и смотреть на море, сверкающее за деревьями, на лес, на чудесное разнообразие облаков, плывущих по голубому, теплому небу.
Утром я отправлялся на недалекий полустанок, где уже толпились ученики литовских и немецких гимназий, женщины, торопящиеся на базар, чиновники. Через пятнадцать минут я уже был в Клайпеде. Новое здание гимназии еще было не достроено, и мы работали в старом доме из красного кирпича, обвитом плющом, рядом с вокзалом. В гимназии было много учеников, особенно в младших классах. После уроков я снова садился в поезд. Спустя пятнадцать минут я оказывался у маленькой станции, тоже обвитой плющом. Едва я выходил через калитку за станцию, как уже издали на тропинке видел красное платье. И мы бежали навстречу друг другу.
После обеда, мы уходили в лес, в теплые дни купались или сидели на террасе, глядя на сверкание моря. По ночам, проснувшись, мы слышали неумолчный гул прибоя…
В Клайпеде у нас почти не было друзей. В гимназии уже который год преподавал литовский язык и литературу мой знакомый со времен университета, член «Четырех ветров» футурист Салис Шемерис-Шмераускас.[93]
Этот высокий, крупный, немного сгорбленный человек отличался крайне спокойным характером. Не верилось, что это он написал такую скандальную книгу, как «Граната в груди», и широко прозвучавший «Гимн девице». Раньше у меня не было случая поближе познакомиться с этим своеобразным поэтом. Оказалось, что Салис Шмераускас – большой чудак, вечный экспериментатор не только в стихах, но и в жизни.
Мне дали какой-то класс, в котором он уже преподавал литературу. Едва я начал рассказывать о Шекспире, какой он великий драматург и так далее, – как один гимназистик поднял руку и сказал:
– О Шекспире нам уже преподавал господин Шмераускас. Он сказал, что у Шекспира очень плохой стиль и что читать его не стоит…
Я удивился. Что ответить гимназистику и – всему классу? Подумав, я сказал:
– Это, наверное, личное мнение господина Шмераускаса…
Я продолжал объяснять и в конце урока указал, какие книги Шекспира надо взять почитать в библиотеке.
На следующем уроке ученики сообщили мне, что Шмераускас (он руководил библиотекой гимназии) не выдает Шекспира, мотивируя тем же самым – Шекспира нельзя читать из-за плохого стиля. Ученики другого класса жаловались, что Шмераускас не дает Льва Толстого. Когда я решил передать жалобы гимназистов самому Шмераускасу, тот безмятежно ответил:
– А какого черта им читать этих писателей? У них ведь правда плохой стиль.
– Это ваше мнение, – ответил я, – но это великие писатели. Они входят в программу, и ученики должны знать главные их произведения…
– Зачем? – спросил Шмераускас. – Пускай почитают в учебнике – и хватит. А читать я им даю «Жуть» Рутеленене…
– «Жуть»? – удивился я, не веря своим ушам. Это был известный тогда образец низкопробной литературы.
– А почему бы нет? – сказал мне Шмераускас. – «Жуть» даже Якштас в печати похвалил…
– Вы считаетесь с мнением Якштаса? – удивился я еще больше.
– А почему бы нет? Якштас – старый мой знакомый. В свое время он даже мои стихи печатал.
– Не может быть! Наверное, не те, которые вошли в «Гранату в груди»…
– Ну нет, разумеется, не те. Я писал и другие стихи и, подписавшись Римвидасом Гядвиласом, носил Якштасу в его журнал. Он печатал их. Но однажды прихожу я, и старичок спрашивает: «Ты, часом, не знаешь, что за идиот этот Салис Шемерис?» Я ему и говорю: «Это я сам». – «Ты? – удивился Якштас. – Знаешь что, забирай свое творчество и сгинь!..»
Таков был мой новый коллега.
Однажды директор вызвал нас и предложил пересмотреть программы по литовской и всемирной литературе, приспособив их к условиям Клайпедского края (каунасскому Министерству просвещения мы не обязаны были подчиняться). Указания были неконкретны, но мы с Шмераускасом взялись за работу. Когда мы снова встретились в кабинете директора, Шмераускас сказал:
– Господин директор, я бы хотел покритиковать работу коллеги. Что же он сделал? Парочку вычеркнул, парочку вписал… Это не дело…
– А вы? – обратился директор к Шмераускасу.
– Я взялся за дело сплеча – выбросил все трупы…
– Кого же вы считаете трупами?
– Как так кого? Всех, кто умер. Из программы литовской литературы я выбросил все трупы, одного Донелайтиса оставил. Зато я предлагаю преподавать его со всеми его крепкими словечками… Не люблю кастрированного Донелайтиса, каким его сделал Миколас Биржишка. Из всемирной литературы выбросил все трупы, начиная с Гомера.
– Любопытно, – сказал директор. – Значит, вы оставляете в программе одних живых писателей? Так-то так, но что, если кто-нибудь умрет?
– Это проще простого, – ответил Шмераускас. – Надо вычеркнуть мертвеца и вписать живого. Живых всегда будет достаточно…
Во время каникул Салис Шмераускас приезжал в Каунас. Здесь он заходил в книжный магазин «Наука» на Лайсвес-аллее, где продавали советскую литературу (ту, что проходила через цензуру). Искал он, насколько помню, «Этику» Спинозы и справочники по парусному спорту. Как-то он встретил в магазине Цвирку.
– О, здравствуй, Шемерис! – воскликнул Цвирка. – Рад тебя видеть. Что пишешь, уважаемый?
– Вот что я тебе скажу, – сказал Шмераускас. – Мне кролики не указ…
– Как так? Какие кролики?
– Да вот ты, сам понимаешь, вроде кролика – книжку за книжкой рожаешь. А я себя причисляю к племени великих – слонов. Пока рожу, приходится долго вынашивать. А рожаю я редко и со страшными болями и кровотечением…
– Может, твоя правда, – смеется Цвирка. – А что родил в последнее время?
– Долго мучился дизентерией…
– Дизентерией болел?
– Другие называют диссертацией, а для меня это была настоящая дизентерия. Писал, мучился, думал докторат получить, а Биржишка с Миколайтисом отвергли. Говорят, всего Видунаса в диссертации процитировал. Но ведь правда, зачем мне говорить своими словами, когда Видунас все ясно выложил…
– А стихов не пишешь?
– Каждый год пишу по стиху. Мне хватает. Проживу еще лет тридцать, напишу тридцать стихов и перед смертью издам сборник. Мне хватит.
– Не скучаешь ты с Шемерисом в Клайпеде, – говорил мне Пятрас.
И это была чистая правда.
Шмераускас купил у кого-то яхту и назвал ее странным именем «Тэгу». Яхта огромная, длиною в дом, с каютами и кухней, двигателями и парусами. Мы слышали, что Шмераускас участвует со своей яхтой во всех регатах Клайпеды. Он – один из основоположников парусного спорта в Литве, большой его поклонник. У него была целая библиотека книг о яхтах, на различных языках, он продолжал их покупать и, найдя в каталогах, выписывал из разных стран.
Одним субботним вечером, теплым и безмятежным, он пригласил меня с Элизой и преподавателя истории Ремейку[94]
покататься на яхте. Он собирался отвезти нас в Ниду, там переночевать, а на следующий день мы вернемся обратно. Мы прибыли в порт, разыскали яхту «Тэгу», в которой уже трудился ее капитан Салис Шемерис. Когда мы прыгнули с набережной на яхту, капитан приветствовал нас такой матросской бранью, что я шепнул ему на ухо:
– Неудобно – на палубе женщина…
– Но мы же на корабле… – ответил Шмераускас и больше в разговоры не вдавался.
Появился Ремейка, а наш капитан все еще распутывал какие-то канаты с непонятными названиями, и казалось, что этому не будет конца. Часа через два он поднял парус, и ветер вынес нас в залив. Однако в заливе ветер почему-то переменил тактику – совсем утих, и мы долго болтались на одном месте. Была ранняя осень (а может быть, весна), до сумерек было далеко. Элиза спустилась в кухню и нажарила колбасы. Мы ели с большим аппетитом, запивая каким-то огненным напитком из квадратной бутылки, а наша яхта, казалось, совсем заснула. Тянулись часы, мы грелись на солнце, уже смеркалось, а Клайпеда все еще была видна.
Довольно удобно выспавшись в просторных каютах, на следующий день мы надеялись достичь Ниды. Увы, мы весь день простояли на том же месте. Капитан с нашей помощью снова распутывал такелаж, но морские боги явно были враждебны к нам. Паруса поднимали и спускали по нескольку раз. С великим трудом в сумерках мы вошли в Клайпедский порт. Уже после полуночи мы попрощались с капитаном – он остался в яхте, которую еще надо было развернуть в тесной акватории порта…
Это была единственная – первая и последняя – наша прогулка на знаменитой яхте «Тэгу», скелет которой еще долго после последней войны лежал на берегу Швентойи, печально напоминая всем, кто ее видел и кто помнил лучшие дни этой яхты, что нет ничего вечного в нашем непостоянном мире…
…Когда я поселился в Клайпедском крае, мне сразу бросились в глаза странные явления. Еще года два назад здесь были немцы различных взглядов и такие же литовцы. Обе нации жили в согласии. Евреев здесь было меньше, чем в Большой Литве; их тоже никто не трогал. Наряду с консерваторами и реакционерами в Клайпедском крае можно было встретить и социал-демократов и коммунистов. Но теперь Германией управлял Гитлер. И сюда все больше проникало влияние обнаглевшего немецкого фашизма, которое прежде всего выражалось в звериной ненависти к литовцам, не говоря уже о евреях. Литовское правительство тоже отсылало в Клайпедский край «своих» фашистов – хотя бы в те учреждения, которые ему подчинялись.
Перед моим приездом в Клайпеду сметоновские власти арестовали и допрашивали членов немецких прогитлеровских партий Ноймана и Засса. Оказалось, что члены этих партий уже обладают оружейными складами и только ждут удобного момента для восстания. В конце 1934 года начался большой процесс. Наивным обывателям казалось, что сметоновские власти принимают серьезные меры против гитлеровцев. Немало их было приговорено к различным срокам, а несколько убийц – даже к смерти (приговор, правда, не был приведен в исполнение). Других, менее провинившихся гитлеровцев довольно скоро амнистировали – сметоновское правительство испугалось экономических репрессий и политического шантажа со стороны Германии, а Франция, Англия и другие государства не сочли нужным поддержать Литву. Гитлеровцы все смелее поднимали голову, все нахальнее вели себя с литовцами.
В Клайпеде выходило несколько газет. Одни из них поддерживали власть Сметоны, а другие, например «Литовская цайтунга» и «Мемелер дампфбоот»,[95]
и раньше были пронемецкими, теперь же они стали прогитлеровскими. «Литовскую цайтунгу» издавали на страшно исковерканном языке; ее задачей было сделать местных литовцев не только немцами, но и нацистами.
Гитлеровские бациллы проникали даже в нашу гимназию. Вот чистокровный литовец, клайпедчанин, болезненного вида учитель Эйнарас на переменах охотно вступал в спор с другими учителями, доказывая правоту Гитлера, который провозгласил войну другим расам и собирается переустроить Европу. Эйнарас заявлял, что не только Клайпедский край отойдет Германии. Германия-де становится такой могущественной, что никто перед ней не устоит. Другие учителя пытались спорить с ним, но тот изо дня в день твердил свое. Можно было подумать, что это не только идейный пропагандист нацизма, но и платный агент.
Эйнарас с восхищением рассказывал, как в школах Тильзита ввели новомодное воспитание немцев. Преподаватель военного дела выстраивает их и, заметив нечищеные башмаки, велит соседу провинившегося ударить его по лицу. Если тот сразу не решается, преподаватель велит следующему бить того, кто отказался ударить своего товарища. Иногда и тот не соглашается, но, наконец, находится такой, который принимается избивать рядом стоящего, тот защищается, и вскоре в пыли и грязи уже копошится весь класс – у детей окровавлены носы, ободраны уши, расшиблены губы. Так детей учат «не бояться крови», – это, дескать, пригодится в грядущей войне. Мы с отвращением слушали эти истории…
Правда, жизнь шла своим чередом. Каждый день мы собирались в гимназии и добросовестно учили детей. Я учил их любить родной язык и героическое прошлое. Я старался объяснить детям, какая разница между истинной немецкой культурой, созданной Гете и Шиллером, Бетховеном и Кантом, и той расистской «культурой», пронизанной ненавистью к другим народам, которую все наглее пропагандируют нынешние властители Германии.
Я много читал. Через каунасский магазин «Наука» и другими путями я без особых трудностей получал советские журналы и книги. Читая художественную литературу, изданную в Советском Союзе, я старался как можно глубже понять политику этой великой державы. Равенство рас и наций, борьба против капитализма и империализма и особенно против фашизма, сжигания книг, концлагерей, убийств – вот что волновало меня. И становилось спокойнее на душе от мысли, что есть в мире огромная сила, которая может задержать гитлеровский потоп, угрожавший всей Европе.
Первой же осенью передо мной открылась красота нашего взморья, которой я раньше не знал. Преподаватель истории Ремейка любил не столько сидеть в классе, сколько путешествовать. Он хорошо знал окрестности Клайпеды (даже издал про них книгу) и очень часто устраивал различные экскурсии по Клайпедскому краю, по дюнам Неринги, в Жемайтию, добирался даже до Латвии и Эстонии. Я охотно присоединялся со своими учениками к этим экскурсиям, тем более что на лоне природы я мог лучше узнать своих учеников. За несколько прожитых в Клайпеде лет я вдоль и поперек исходил и изъездил не только Клайпедский край, но и большую часть Жемайтии. Я впервые увидел городища Шатрия, Медвегалис и Джюгас, озера Плателяй, Германтас, побывал в Тельшяй и Плунге. И навсегда влюбился в Жемайтию, край романтики, красоты и древней благородной культуры.