355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антанас Венцлова » Весенняя река. В поисках молодости » Текст книги (страница 2)
Весенняя река. В поисках молодости
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:46

Текст книги "Весенняя река. В поисках молодости"


Автор книги: Антанас Венцлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)

– Теперь – дело другое. Подай-ка мне мои гвозди.

Я приношу с верстака ящик с гвоздями, и он, набрав щепотку самых маленьких, высыпает их мне на ладонь. Теперь дело пойдет – брат за день смастерит для меня преотличную укладочку!

А колесо понемногу рождалось. Проснувшись однажды утром, я увидел, что в тисках уже зажата ступица со спицами. Отец подбирал косячки обода, помечая, где буравить дырки, чтоб пропустить концы спиц. Но сегодня он был невеселый.

Уже несколько дней моя младшая сестренка Пятронеле, которую мы все очень любили, тяжело болела. Она беспокойно металась в свой зыбке, вся горела и ничего в рот не брала. Личико ее посинело, изредка в горлышке у нее что-то всхрипывало, изо рта шла пена. Мама то накрывала Пятронеле теплыми одеяльцами, то, вынув ее из зыбки, носила по избе, качала, прижимала к груди.

Из деревни приходили женщины, окуривали сестричку освященными травками. Микулёнене изгоняла злых духов. Никому и в голову не пришло обратиться к врачу – он ведь очень далеко. Врача не привозят даже для взрослых, а тут – для такой крохотули! Неслыханное дело! Да и куча денег ведь нужна, а их в нашем доме никогда лишку не было.

Проснувшись однажды утром еще затемно, я увидел тетю Анастазию, коленопреклоненную перед зыбкой. В ее руке горела восковая свеча. Мама, всхлипывая, сидела на кровати. Пятронеле только что умерла.

Мне казалось, что я виноват перед сестренкой. У меня была прекрасная укладочка, а у нее – нет. Почему я ее не отдал ей? Правда, Пятронеле была маленькая, ничего еще не понимала, но, вырасти она, все бы поняла и сказала: «Какой хороший у меня брат! Ему ничего для меня не жалко – даже коробку свою подарил».

В чулан вошел отец. Видно, он был на дворе, кормил скотину. Он стоял простоволосый, от него пахло сеном, в волосы набились соломинки. Увидев плачущих женщин и поняв, что Пятронеле умерла, он отвернулся к окну. По его лицу катились слезы, плечи подрагивали. Так он постоял какое-то время и, не проронив ни слова, вышел из избы.

Пока женщины переодевали Пятронеле в новую перкалевую сорочку, пока сдвигали в избе стулья и собирали из них последнее ложе для покойницы, отец встал к верстаку. Он молчал и казался сердитым. Никто из нас не смел подойти к нему. Он взял несколько сосновых дощечек, обстругал их и до обеда сколотил гробик. Женщины уложили в него Пятронеле и поставили в головах зажженную восковую свечу. Тетя Анастазия, сев рядом с покойницей, затянула тоскливый, неприятный псалом, в котором звучала какая-то великопостная, неживая, черная нота. Из деревни пришли бабы.

После похорон Пятронеле отец долго ходил сам не свой.

Наступала весна, в избе по-прежнему стоял верстак, но отец целыми днями не подходил к нему. На верстаке валялось недоделанное колесо. Только когда санный путь раскис и надо было уже выезжать в поле, в город, он наконец доделал его. Взвалив колесо на спину, он понес его по берегу озера в кузницу Бабяцкаса. Я бежал рядом с отцом. Мастер долго разглядывал колесо, выстукивал молотком, пробовал могучими ручищами, крепко ли сидят спицы, плотно ли сошлись косячки обода, и наконец одобрил:

– Хорошие руки у тебя, Тамошюс.

Услышав похвалу кузнеца, отец усмехнулся себе в усы. Я понял, что он тоже доволен своей работой. На полях уже солнышко, теплынь – самая что ни на есть весна. Надо было спешить. Отец встал к мехам, в горне запылало пламя, и Бабяцкас отрубил длинную железную полосу. Я еще никогда не видел, как натягивают на колесо шину. Забыв все на свете, я смотрел то на отца, то на колесо, то на кузнеца, который согнул железо, потом сварил его и принялся натягивать.

– Да-да, пора в поле, – посмотрев в открытую настежь дверь на небо, сказал кузнец, словно самому себе. – Весна не ждет. Прислушаешься, и вроде пашни тебя зовут…

В НОВЫЙ ДОМ

Изба, в которой я родился, стояла на круче над дорогой. Правда, когда теперь мне приходится бывать в родных местах, проходя мимо нее, я всегда удивляюсь, что круча и вовсе не круча, а просто так себе – пригорок, на который легко взобраться и ребенку и старику. Но в детстве многое выглядит иначе. Итак, наша изба стояла на круче. Была она бревенчатая, совсем уже одряхлевшая. Гнилые бревна кое-где залатаны досками, кое-где подперты кольями, чтоб не вывалились. Окна крохотные и грязные – под лучами солнца стекла загорались всеми цветами радуги, но сверканье это было обманчивым и радовало меня, лишь когда я несмышленышем протягивал руки к свету, к солнцу. Дверь скрипела, плотно не затворялась, и во все щели, особенно зимой, в избу проникал холод. Посередке избы был очаг, сложенный из камней, в углу – печь, в которой пекли хлеб, вдоль стен – кровати, старые, десятки раз чиненные.

Когда выяснилось, что деревня будет переселяться на хутора, я не мог понять, почему крестьяне постарше так жалеют осевшие свои избы. В нашей избе, правда, слезы утирала только тетя Анастазия. Мама была куда веселее, наверное, потому, что она пришла сюда из дальней стороны, из деревни Видгиряй. Я это знал с малых лет, мама не раз с гордостью рассказывала, какой хороший народ в ее краях, как ладно там живут, какие чудесные холсты ткут.

Пожалуй, больше всех хотел уйти из старой избы отец, хоть ему и жалко было оставлять садик, правда, крохотный – всего несколько фруктовых деревьев, которые и не плодоносили уже как следует. Он говорил, что высмотрел для усадьбы землю получше, там посадит большой сад и перенесет туда две или три колоды пчел. Пчел он любил страстно. К свадьбе он получил в подарок колоду пчел от старика Жукайтиса, своего родственника, жившего в деревне Граяускай за озером Дотамай. А теперь мечтал перенести своих пчел – у него было уже две или три колоды – на новую усадьбу.

– И что за жизнь будет на новом месте? – горевала тетя. – Кругом ни души. Словом переброситься не с кем…

– Будто мы в чужие края едем? – успокаивал ее отец. – Народ-то вокруг нас тот же… Как заведено, будем ходить друг к другу на помочь.

– Что уж там, – чуть не плакала тетя. – Горе, и только. Тут, если соли или закваски не хватило, по соседству сбегаешь и займешь… А там – иди по полям куда глаза глядят, пока до кого-нибудь доберешься… Нет уж, тут лучше. Главными же сторонниками переезда в новый дом были мы, дети. Когда из Вартялинского леса стали возить бревна, мы день-деньской напрямик по полю носились от старой избы к новой усадьбе. Столько там было интересного! И изо дня в день все прибывало. Как тут не сбегать разиков пять за день на хутор и не поглядеть, что там творится.

А там, где еще вчера рядком и друг на друге лежали толстые, длинные сосновые лесины, еще издали приятно пахнущие смолой, содранной корой, обрубленными сучьями, сегодня уже стояли высокие козлы. Работники топорами сдирали с бревен кору, разводили пилы. Потом бревно подняли на козлы, прикрепили его железными скобами, чтоб не елозило. Вдоль бревна протянули натертую углем бечевку, оттянули ее малость посередине и отпустили. По всему бревну ровнехонько отпечаталась черная черта. То же сделали и с другого боку. Потом один из пильщиков встал на землю, а другой взобрался на бревно. Оба ухватились каждый за свой конец пилы и помаленьку, не торопясь принялись раскачиваться. Видать, работа была из таких, которую нахрапом не возьмешь. И едва они принялись качаться, из лесины посыпались влажные белые опилки, пахнущие смолой, – вроде песка, только покрупнее.

Встав под бревном, я ловил рукой опилки. Схватив меня под мышки, отец отнес в сторонку, шлепнул по мягкому месту и не зло сказал:

– Ты там не стой. Еще опилки в глаза попадут, а то и бревно свалится ненароком…

Бревна я, конечно, не боялся. Я видел, что оно намертво прикреплено к козлам. Наверху стоит человек, держится, ухватившись за рукоятку пилы, и то не свалится. Значит, и мне бояться нечего.

Еще интереснее стало, когда из камней, собранных в поле, сложили фундамент для избы и на нем появился первый венец из бревен. За всем присматривал отец, ни на шаг не отходя от работающих. Озабоченно нахмурив лоб, он ходил вокруг, что-то подтесывал, буравил, мерил, приложив к дереву ватерпас.

– Эй, мужики, тут мы чуток криво положили! – говорил он. И работники поправляли бревно, били его обухами сбоку, чтоб оно легло на свое место.

Стены избы все росли и росли. Вот уже видно, где будут двери, где окна. Эта изба будет куда просторнее старой и, что важнее всего, шестистенка. Вся новым-новешенькая!

– А тут что? – допытываюсь я, таскаясь за отцом по пятам.

– Тут будет горница, – довольно отвечает он.

– А что такое горница? – не успокаиваюсь я.

– Это чистая половина избы. И красивая. Для гостей, больных, понимаешь?

– А-а! А тут что будет?

– Тут будет чулан.

– А что будет в этом чулане?

– Ну, скажем, ты с братьями будешь спать…

Хорошо-то как, нам больше не придется спать втроем на одной кровати в избе, где полно кур, кудахчущих ни свет ни заря, где столько дыму и пыли.

– Значит, у нас будет как в поместье? – говорю я, вспомнив, как однажды мы с отцом побывали в просторной чистой кухне помещичьего дома.

– Да не хуже. Можешь мне поверить, – усмехается в усы отец.

Наконец сруб закончен и над ним поднялись стропила, стянутые решетинами, а над коньком мужики подняли венок. Это знак, что изба вчерне построена и что отцу пора выполнить обещание – выставить рабочим «зеленого гусака». В этот день женщины хлопотали с самого утра. Мама в старой избе достала с чердака сала, колбасы, скиландиса.[2]

 Тетя Анастазия резала хлеб. Сам отец, сев на лошадь, около полудня уехал в Любавас. Всюду суматоха, все чувствуют, что настал самый важный час.

Пир должен был начаться с полдника. Была суббота. Удивительно голубой и ясный осенний день. Люди копали огороды, возились около изб, если только не были заняты на постройке новых домов. И вот наконец мама сняла с полки корзину, постелила в ней чистый платок, на платок уложила мясо, хлеб, два творожных сыра, комок масла.

– Мама, а я? Я тоже хочу обедать вместе со всеми на хуторе! – закричал я, чуть не плача от обиды, что про меня забыли.

– А верно ведь, – с улыбкой посмотрела на меня мама. – Чуть было не забыла главного работника. Где же твой лагунок?

Мой лагунок стоял рядом, на окне. Это выточенная из дерева неглубокая широкая кружка с плотной крышкой. Я схватил ее и подал маме.

Мама взяла ложкой кусочек масла и бросила в лагунок. Отрезала от каравая ломоть хлеба. Все завязала в платок и дала мне. Сама взяла корзину, и мы двинулись к новому дому.

О, как хорошо мне было шагать по новой, вытоптанной по ржищу тропке туда, где белела новая изба, правда, без крыши, но со стропилами, решетинами, с большим венком из еловой хвои и осенних цветов на коньке! Она сияла, эта изба, словно земля обетованная, она сулила нам новую жизнь, обещала счастье.

Отец только что приехал верхом. На срубе еще кипела работа. Но когда у избы появились мы с мамой, и тюканье топоров и жужжание пил – все прекратилось.

– Здорово, хозяйка! – закричали рабочие, увидев маму.

– И ты здравствуй, сверчок! – добавил кто-то из них, разглядев меня.

Наверное, по моему лицу было видно, что мне не очень-то понравилось такое приветствие. Бабяцкас рассмеялся и сказал:

– Не серчай, мужик! Знай: без сверчка нет счастья в доме.

Мама красиво разложила на досках еду, а папа выставил привезенного из Любаваса так называемого гусака. Я удивился: думал, что отец на самом деле привезет гусака, а теперь вижу – это вовсе не птица, а высокая широкая бутылка из зеленоватого стекла, полная какой-то жидкости.

Когда мужики уселись, кто на досках, кто на бревнах, я тоже отыскал себе местечко у отцовской ноги. У меня был свой хлеб с маслом. И когда рабочие приступили к еде, я тоже откусил первый кусок. Папа разливал питье в маленькие глиняные кружки, мужчины стукались ими и подносили ко рту. Выпив, они ужасно морщились. Микас Трячёкас капнул в кружку водки и, подав мне, сказал:

– А главного работника-то мы и забыли!

Ни отец, ни мама не успели спохватиться, как я уже выпил. О, горькота-то какая! В глазах позеленело, грудь сдавила страшная тяжесть – я еле отдышался.

– Сдурели вы, что ли? – испуганно закричала мама. Мужики весело расхохотались, потому, что они увидели на моем лице широкую улыбку. Неужто я отстану от всех в такой важный, значительный день, когда мы уже так скоро переберемся в новую жизнь?

ПЕРВЫЕ МОИ БАШМАКИ

Почему-то мне страшно хотелось иметь башмаки. Куда бы я ни шел, что бы ни делал – перед глазами у меня так и стояли маленькие, хорошенькие, сверкающие башмачки, такие, в каких ходят в костел дети хозяев побогаче. С весны до осени я, как и мои братья, бегал босиком. С осени до весны я носил клумпы. Клумпы как клумпы – единственная обувка в деревне. Ясно, можно и в клумпах. Но башмаки! Господи, какая красота! Идешь себе, а они сверкают, поскрипывают, – кажется, ты и красивее и умнее других. Отец обещал купить мне башмаки, когда я пойду в школу. В это я мало верил, потому что Пиюс уже ходил в школу, а башмаков у него никаких нет. И я, таскаясь за отцом, частенько клянчил:

– Папа, ну купи мне башмачки.

Ему надоело меня слушать, и, однажды он буркнул:

– Скопи денег и сам купи. Вот поедем в Калварию, и можешь покупать. В лавках башмаков – завались, были бы деньги.

И я стал копить деньги. По правде говоря, разбогател я довольно быстро. Одну копейку для почину дал мне сам отец, вторую – мама и еще одну – тетушка Анастазия, вернувшись как-то с престольного праздника. Видно, ей там повезло, потому что была она веселее обычного и вместо конфеты, которую она мне всегда привозила или приносила, сунула новехонькую блестящую копейку. Еще одну копейку я нашел на дороге. На этой дороге мы подчас находили любопытные вещи – гвозди, ухнали, подковки от мужских башмаков, а один мальчик нашел даже огниво. По правде говоря, я тоже нашел там одну ценную вещь – пустую металлическую баночку с вытисненной на крышке чужеземной надписью. Когда я принес ее домой, отец, знавший грамоту, пытался разобрать, что на ней написано, но так ничего и не понял. Он сказал, что в таких баночках держат сапожную мазь. Так или иначе, но коробка стала моим банком, и в ней бренчали целых четыре копейки – капитал, какого у меня еще никогда не было.

Я был уверен, что за такие деньги легко купить башмаки – самые красивые, самые щеголеватые. И я ждал базара, на который собирался ехать вместе со взрослыми.

Уже загодя я знал, что в следующий четверг отец с матерью поедут на базар. Увидев, что я встал раньше обычного, мама спросила:

– Ну, а ты чего такой ранний сегодня?

– Так мы же на базар едем, мама…

– На базар? – удивился отец. – Что ж ты будешь там покупать? Ведь на базаре деньги нужны…

– Деньги? – удивился я. – А это что?

И я, вытащив из тайника под кроватью свою баночку, загремел копейками так, что, как мне показалось, вся изба задрожала.

– Коли так, дело другое, – улыбнувшись, сказал отец. – Садись с нами за стол, позавтракаем. А вы, дети, – обратился он к Пиюсу и Юозасу, – напоите и закладывайте лошадей.

– Все нам да нам! – поморщился Пиюс. – Кто по базарам разъезжает, а кому работать!

– Как тебе не стыдно, – сказала мама. – Ты ведь ездил на базар. А ребенок еще ни разу не был.

Вскоре телега, запряженная двумя лошадками, выкатилась из двора. На мешке, набитом свежескошенным душистым красным клевером, с одной стороны сидел отец, держа вожжи, а с другой – мама с корзинкой на коленях. В корзинке, даже не трепыхаясь, лежали без звука две связанные курицы. Я сидел посередине, зажав в кулаке все свои сбережения.

Господи, до чего интересно ехать по этим полям ранней, теплой осенью! То тут, то там в небе рассыпались облачка. Одно похоже на нашу собаку, лохматое с задранной головой, другое – будто старик Зялмонас, что ездит по деревням и скупает тряпье и паклю, даже вон кнут торчит под мышкой, третье – вроде большой рыбины, бесшумно, словно в воде, скользящей по небесной шири. По обеим сторонам дороги выстроились ивы, от них протянулись на запад сумрачные тени. Поля убраны, на сером пространстве выделяются темно-зеленые лоскуты огородов около изб. В краснеющих уже садах стоят ульи, деревья еще увешаны яблоками, а на пашнях в утренний час безлюдно – только кое-где видны стада, спокойно пасущиеся на пожелтевших лугах.

Уже с холмов Гульбинаваса открывается чудный вид на восток – темнеет поместье Макаускай и далекая россыпь деревень. Все это для меня внове, словно вижу впервые, хотя когда-то я здесь уже проезжал, но помню эту дорогу как в тумане.

За домом богача Куджмы и деревней Юодяляй мы въезжаем в пески, и лошадки еле тащатся шагом. Кругом скучные, однообразные поля, и меня одолевает дрема. Жмурятся глаза, я чувствую, что недоспанная перед дорогой ночь требует свое. Я хлопаю глазами, вижу еще, как отец закуривает трубку, и слышу мамины слова:

– Опять ты за свою смоктелку… Ни минуты без нее не посидишь… Святее ее у тебя ничего нет…

– Святее не святее, а будто тебе мешает. Чего ты вечно ко мне цепляешься?

Я поднимаю голову, но она тут же опускается, и я засыпаю от однообразного шуршанья колес по песку, от теплого солнца, которое вначале прохладно светило прямо в глаза, а теперь уже вовсю палит сбоку.

У Скаршке, где в нашу дорогу вливается другая, телега начинает катиться живее, весело грохоча по булыжнику с горки. В воздухе висит облако пыли, поднятое колесами и лошадиными копытами. Телег все больше, они выезжают из проселков на большак и, одна за другой, подчас даже в два ряда, тянутся на Калварийский базар.

Я глазею на телеги на лошадей, на мужиков и баб в телегах, на невиданные дома, на людей у плетня, глядящих на дорогу, словно прикидывая, не влиться ли и им часом в этот поток, который катится в сторону Калварии.

И тут я вспомнил про свои деньги! В кулаке их уже нет. Наверное, когда мы так долго и скучно ехали по глубокому песку, я задремал, нечаянно разжал кулак, и деньги упали в солому в телеге. А может, я их сунул в карман? Начинаю рыться, но ничего не нахожу. А может, они на сиденье, рядом, может, я на них сижу? Я привстаю с места и шарю под собой. Родители заметили мое волнение. Мне не хочется признаваться, что по своей глупости я потерял деньги, но отец сразу все понимает и говорит:

– Часом, деньги не потерял?

– Потерял, – не выдержал я и расплакался так, что мама обняла меня, как маленького, и принялась успокаивать.

Я вырвался из ее объятий, тер кулаками глаза, чтоб слезы не текли, а они все текли и текли. Мама сама помогала мне искать потерю, но увы, все напрасно…

– Что поделаешь, – сказал отец, – обойдемся без башмаков…

Я заревел еще сильней, а мама сказала:

– Будешь еще дразнить ребенка! И не стыдно? Вот продам кур, еще сыры везу и куплю… Столько времени как просит. Надо сердце иметь.

– «Сердце, сердце»… – ворчит отец. – В нашей деревне-то никто башмаков и не носит.

– А я ему куплю, вот увидишь…

– Ну ладно, ладно, – наконец согласился отец.

Я перестал плакать, денег мне уже было не жалко. Я поверил, что сегодня моя мечта наконец сбудется.

Мы въехали в город. Здесь уже тащились телега за телегой. Краснели большие дома со светлыми, огромными окнами, гремела, дрожала булыжная мостовая, и казалось, городу нет ни конца ни края. Наконец мы отыскали место среди телег, рядами стоящих на рынке, откуда хорошо были видны высокие и белые башни костела. Вокруг все двигалось, мельтешило, гудело. Каждую телегу окружали покупатели. Они щупали кур, развязывали мешки, смотрели пшеницу и рожь, ломали и пробовали сыры, черпали мед из душистых кадушек.

Товару у нас было немного, и за какой-нибудь час мы распродали все, что привезли. Я видел, как мама завернула в уголок платка две крохотные белые денежки, а отец положил в свой кошелек вырученные за мед такие же белые, только покрупнее, да еще и две бумажки, которые, говорят, важнее даже белых. Я сидел на телеге, сначала следил за торговлей, а потом стал глазеть по сторонам. По тротуару валом валил народ, изредка появлялся кто-нибудь из наших соседей. Вот прошагал по-военному одетый в синее человек с красными полосками на штанах и с саблей на боку.

– Жандарм, гляди, жандарм, – зашептала мама, а отец добавил тихо, но зло:

– Душегуб…

Почему этого человека так называют, если он никого не губит, а чинно расхаживает по тротуару?

Наконец мы отправились в лавку, где полки были уставлены всяческими башмаками – мужскими и женскими, маленькими и большими, желтыми и черными. Проворная девушка-еврейка тотчас подала нам пару замечательных черных высоких ботинок, пахнущих кожей и какой-то едкой мазью. Мама и отец стояли, а мне она велела сесть на маленький стульчик и поторопила:

– Ну-ка, примеряй, кавалер! Ручаюсь головой, что просто к ноге прилипнут! – Веселыми черными глазами она поглядывала то на меня, то на других покупателей.

Я надел ботинки, девушка тотчас тонкими пальчиками продела шнурки и зашнуровала.

– Встань и пройдись немножко, – сказала она. Когда я прошелся, девушка принялась расспрашивать:

– Ведь верно? Ведь отлично? А что я говорила?! Все барышни теперь глаз не спустят с такого кавалера!

Девушка мне понравилась, но другие покупатели в лавке рассмеялись, и мне стало стыдно. Я покраснел от слова «кавалер» и уже хотел, чтоб отец поскорей расплатился за ботинки и мы бы пошли к своей телеге. Меня даже обуял страх: а вдруг отец скажет, что ботинки не годятся? А вдруг он сегодня ботинки не купит и отложит это дело до следующей поездки? И когда он спросил, как сидят ботинки, я ответил, что хорошо.

– Раз так, то так, – сказал отец и принялся торговаться со старухой, стоявшей за прилавком. Торговался он недолго. Я тем временем снял ботинки, связал шнурки, перебросил их через плечо, как это делают дети хозяев побогаче, направляясь пешком в Любавас, и весело вышел из лавки. До чего же повезло мне сегодня! Теперь я тоже пойду в Любавас в своих ботинках. То есть, разумеется, я их понесу, перебросив через плечо, и только перед самым местечком обуюсь. А когда придется возвращаться домой – опять то же самое: башмаки с ног и – через плечо. Так, говорят, они куда дольше служат и выглядят красивее.

– Вот видишь, сыночек, – радовалась мама. – Видишь, какой хороший у нас отец. Обещал купить и купил.

Я поцеловал руку отцу и маме и был счастлив. Одно меня тревожило: в лавке-то я еле-еле запихал ноги в ботинки. Эти несколько шагов я сделал, просто стиснув зубы – до того жала обновка. Когда отец и лавочница допытывались, хороши ли башмаки, я боялся ответить, что нет. «Раз нет, так нет!» Отец еще повернется и уйдет, а мне придется побежать за ним и вернуться домой ни с чем. Вот я и сказал, что они хороши, – только бы купили, а дома, как говорится, увидим, – может, привыкнет нога, может, разношу…

Когда мы вернулись домой, все хотели видеть, как я выгляжу в новых ботинках. В избу со двора пришли братья и сестры, и при всех я снова должен был обуться. Но теперь ноги влезали еще труднее – едва-едва я втиснул их. Попытался ходить, но ботинки до того резали и жали, что, сделав несколько шагов, я схватился за скамью, чтобы не упасть. Нет уж, их не разносить…

Отец несколько вечеров пытался растянуть мои ботинки, натягивал на какие-то самодельные колодки, потом сушил на печи. Увы, ботинки все равно были малы. Надо мной смеялись братья, отец бранился, зачем я сразу не сказал правду в лавке, ведь можно было взять и побольше номером. Увы, было, да сплыло… Мои ботинки полетели под кровать. Там они и прозимовали. Когда весной я их вытащил оттуда, они поросли голубой плесенью, стали сморщенные, неприглядные. Потом мама отдала их моему двоюродному брату – Пранасу Карпавичюсу, которому они были в самый раз. Придя босиком в костел, я видел этого Пранаса, как он шествовал в ботинках по рынку или двору костела. Но всему приходит конец. Пришел конец и первым моим ботинкам. Это я понял, увидев в местечке Пранаса снова босиком.

Утекло много воды, пока я завел новые ботинки – на сей раз уже по ноге.

«КУ-КУ!» И «КВА!»

Мы очень радовались, что старший из нас, Пиюс, пойдет в школу. Школа была не близко – в Любавасе, а Любавас от нас в трех, а то и четырех километрах, или, как говорили тогда, верстах. Надев новые клумпы, обвязав онучи даже не оборами, как обычно, а пестрыми ленточками, что выткала тетя Анастазия, закинув за спину сколоченный отцом ранец, Пиюс отправился в школу.

Вернулся он под вечер – хмурый, замкнутый, никому ничего не хотел рассказывать. Но дни шли, и мы наконец узнали, что брату в школе худо: учитель велит ученикам говорить только по-русски, за малейшую провинность ставит в угол, коленями на горох, пребольно бьет линейкой по ладони, таскает за волосы и выделывает такое, что и подумать страшно. В школу брат уходил в слезах. Нам казалось, что он отправляется в страну неописуемых ужасов. Если он почему-то не уходил в школу – о, как мы веселились! Он мастерил тогда ветряные мельницы, пильщиков, вырезал из палочек крохотных смешных человечков – их можно было нарядить в тряпичные платья, и готова замечательная кукла для Забеле или Кастанции!

Приближалась зима, дни становились короче, и отец с мамой решили поселить Пиюса в самом местечке у некоего Калинаускаса, вернувшегося с японской войны. У Калинаускаса, которого и я позже узнал, в местечке была избенка, в которой он жил с женой. Оба они были люди тихие, положительные. Калинаускас день-деньской делал ложки да ковши, мог выстругать и клумпы, а его жена промышляла немудреным деревенским ремеслом – пряла шерсть, лен и за это получала от деревенских женщин то комок масла, то сыру, то кусок окорока.

Для нас начались долгие-долгие дни без старшего брата. Носимся, бывало, по избе, по двору, но не хватает нам выдумщика игр, балагура, мастера, затейника. Теперь все эти выдумки и затеи показались бы, пожалуй, немудреными и неинтересными, но тогда было дело другое. Тогда он, брат, был одним из тех центров вселенной, вокруг которых вращались наша жизнь, дела, мечты…

Бывало, просыпаюсь утром, уже на рассвете. Слышу, как за дощатой перегородкой блеет овца. Ее недавно перенесли с ягнятами из хлева, отгородили в углу избы закут и поселили в нем все это блеющее да бебекающее семейство, чтоб не замерзло в хлеву. И до того не хочется вставать! В избе еще холодно, лежанка не успела нагреться, мама только собирается готовить завтрак. Мне не терпится посмотреть, как сегодня себя чувствуют и как скачут в закуте ягнята, но вдруг я вспоминаю, что дома нету Пиюса, и в сердце снова забирается беспокойство и тоска. Я гляжу на заиндевевшее, оледеневшее окно. Еще недавно окно было в невиданных узорах, что выткал мороз, – в елках, звездочках, в тончайшей паутине. Не будь так холодно, битыми часами гляди и не наглядишься… Теперь в окно не видно ничего. Конечно, за окном бескрайние поля, заваленные снегом, сугробы, а далеко-далеко, за этими сугробами, за березами Часовенной горки, за трямпиняйским и скайсчяйским поместьями, тот далекий Любавас, в котором наш дорогой Пиюс заливается слезами…

Я гляжу на глухое окно и снова принимаюсь за подсчеты. В окне – шесть окончин, столько и дней в неделе. Каждое утро, проснувшись, я отнимаю по одной окончине, и мне становится веселей – знаю, еще один день прошел, остались пять, четыре, три, наконец – всего два дня до субботы, когда под вечер наш Пиюс непременно придет домой. Он будет идти по необъятно широким полям, по трямпиняйскому оврагу, мимо помещичьих батрацких, наконец, появится на пригорке, где наше поле смежается с помещичьим, и начнет спускаться по проселку. Хорошо, если Юозас, продув в окне дырочку, в которую видно, что творится на улице, вовремя крикнет:

– Идет! Идет!

Тогда мы опрометью, не успев ни как следует застегнуться, ни шапки нахлобучить, хорошо еще, если не босиком, сломя голову понесемся из избы. Вопя от радости, мы встретим брата у садовой изгороди – заиндевевшего, с белыми бровями и волосами, румяного, закаленного. О, как он обрадуется, увидев нас! Сцепившись за руки, подпрыгивая, мы ввалимся в избу, и тут начнутся нескончаемые разговоры, рассказы, ликование! Мама принесет редкому гостю поесть – подогретый свекольник, кусочек селедки (в субботу мяса нельзя – пост), еще какие-то лакомства. А мы жадно будем глядеть на ранец, поставленный в красном углу, под образами, у локтя обедающего брата. Мы знаем, что в ранце – братнины книги, литовские и русские, с занимательнейшими картинками, закапанные чернилами, пахнущие чем-то городским, далеким и неведомым. Здесь его тетрадки, исписанные большими и малыми буквами, разными значками, исчерканные красными чернилами. «Это учитель проверял, сколько ошибок в диктанте», – серьезно скажет Пиюс. Этот учитель кажется нам страшно ученым, вообще необыкновенным. «И поставил мне кол», – скажет Пиюс, показывая нам красную палочку под писаниной.

– А что такое кол? – спрашиваю я, сгорая от любопытства.

– Пойдешь в школу, узнаешь, – говорит Пиюс, отобрав у меня тетрадку и запихивая ее обратно в ранец.

Когда в избу приходит отец и зажигает лампу, начинается самый интересный вечер недели. Пиюс сидит за столом, ученый, чинный, всезнающий. Он вытаскивает из ранца какие-то цветные картинки. Наклеив их на другую бумагу и послюнив палец, он трет прилепленную бумажку. И чудо: картинка отпечаталась на бумаге, будто была на ней нарисована. Иногда Пиюс извлекает из кармана большие темно-коричневые стручки и дает нам попробовать. Стручки называются хлебом святого Иоанна, они на редкость вкусные. Вкусны и фиги, которые в те времена, правда, мы пробовали всего раз-другой.

А какое наслаждение листать книги Пиюса и разглядывать картинки, которые он иногда раскрашивает цветными карандашами! Картинки-то в книгах напечатаны только черной краской, и их надо раскрасить, тогда они куда интереснее. На картинках бывают презанятные вещи: реки, костелы, арапы (это такие чернолицые люди), овцы, волы, гуси, мальчики, бегущие за колесом, девочки, качающие кукол, как наша Забеле или Кастанция. Иногда брат начинает читать книгу, а мы ничего не понимаем, хоть слова звучат красиво.

Петушок, петушок,

Золотой гребешок,—

читает брат и объясняет нам, что это значит по-литовски. Все это нам внове.

Но вечер, какой он ни интересный, пробегает быстро. Сон, хочешь или нет, всем нам смежает глаза. Родители тоже с интересом слушают рассказы Пиюса и разглядывают книги и тетради (отец хорошо умел читать по-литовски), однако приходит пора укладываться спать. Это страшно, потому что завтра родители поедут в Любавас, в костел, и увезут Пиюса, которого мы снова не увидим целую неделю, а то и две: иногда учитель задает много чего выучить или написать, и тогда Пиюс в субботу не приходит из Любаваса. Засыпая, мы еще долго слушаем рассказы Пиюса – он спит на лежанке, а мы – тут же в чулане, на кровати.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю