Текст книги "Весенняя река. В поисках молодости"
Автор книги: Антанас Венцлова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
На одном вечере я познакомился с Линой – высокой блондинкой. Она охотно танцевала, шутила, спорила о литературе, рассказывала о своей жизни. Молодая вдова (во всяком случае, так она говорила), побывавшая в Бразилии, жившая в Сан-Паулу. Все это меня заинтриговало, и я дал ей свой адрес, пригласив зайти, когда захочет. Каким было мое удивление, когда на следующее же утро в мою комнату кто-то постучался. Выскочив из постели, я приоткрыл дверь и увидел – Лина! Она извинилась, что так рано, и сказала, что подождет меня на улице. Я немедленно оделся и вышел. По тротуару ходила Лина – высокая, стройная, улыбающаяся, в широкополой шляпе на белокурых кудрях. Она сказала:
– Вспомнила вчерашнее приглашение и подумала – сегодня же воскресенье. Может быть, погуляем вместе или съездим на пляж.
И впрямь, утро было просто прекрасное – теплое, летнее, и даже на пыльных деревьях нашей улицы щебетали птицы.
Лина еще не успела позавтракать. Мы зашли в кафе Конрадаса и заказали кофе. Потом поехали в автобусе на пляж. День был чудесный. Мы лежали на песке, и Лина, глядя на меня голубыми глазами, говорила:
– …А потом я познакомилась с молодым поэтом…
– С кем?
– Я думаю: когда-нибудь так смогу сказать. Я приехала в Каунас после всех тяжелых испытаний и – встретила его, молодого поэта, задумчивого, печального, и поняла, что должна жить, потому что я нужна ему…
Мне понравились такие речи. Я слушал и просил, чтобы она рассказывала о себе. И Лина рассказывала – как несколько лет назад, совсем еще юной, она влюбилась в боксера, как вышла за него замуж, как ее муж захворал какой-то неизвестной тяжелой болезнью, как она сидела у его постели, а он несколько дней и ночей не выпускал ее руки, потом заснул, и она боялась вытащить руку из-под его головы, чтобы он не проснулся. Наконец он умер (на прекрасных глазах Лины проступили слезы). Она похоронила его и осталась одна в квартире, ходила из угла в угол и боялась, что сойдет с ума. Открыв платяной шкаф, она часами глядела на костюм покойного, на его шляпу, на его боксерские перчатки, и ее охватывал ужас. Но время оказалось сильнее всего, даже сильнее ее слез, бессонных ночей…
Потом она мне рассказывала про свое путешествие в Бразилию. Нет, она не была эмигранткой, как эти бедняки. Плыла на хорошем корабле (кажется, не одна, хоть об этом она и умалчивала), глядела на необъятные водные просторы, думала о своем покойном муже. В Сан-Паулу она жила в семье каких-то мулатов, научилась по-португальски, продавала на базаре цветы, которые разводили эти мулаты…
Истории были просто потрясающие. Но я вскоре заметил, что в них, как говорится, не сходятся концы с концами. Например, рассказ Лины про снег в Сан-Паулу казался не совсем правдоподобным. Даже ее покойный муж походил на выдумку. Но, лежа рядом с ней на песке, слушая ее голос, звонкий прямодушный смех, видя прямой изящный носик, загорелые руки, я чувствовал, что она мне нравится – свободная, необычная, не такая, как мои знакомые студентки.
Целый день мы провели у реки и в лесу, обедали в какой-то закусочной, где нам подали лишь яичницу и пиво. Лина ела с аппетитом, хвалила обед и просила меня читать свои стихи. Я читал, она просила повторить, она-де никогда не слышала таких стихов, – словом, моему восхищению не было предела. Под вечер мы вернулись в город, здесь встретили Пятраса Цвирку, и я представил его Липе. Ей понравился открытый взгляд Пятраса, она шла посредине, взяв нас под руки, и что-то задушевно рассказывала. Потом Пятрас отделился от нас, мы гуляли в садике у театра, снова сидели в кафе Конрадаса, но здесь оказалось душно, и я вспомнил, что дома у меня есть бутылка вина. Когда я предложил зайти ко мне, Лина тут же согласилась. Она сидела, сняв шляпу, простоволосая, и в вечерних сумерках эффектно выглядело ее цветастое платье. Я говорил, как странно, что мы познакомились так недавно, только вчера, а уже стали добрыми друзьями и так много знаем друг о друге. Она тоже говорила, что это прекрасно – ей кажется, что мы созданы друг для друга. Лина пила вино из стакана, который я принес из кухни, смеялась, что это ей напоминает Сан-Паулу, где они обычно пили вино с мулатами в одном ресторанчике, танцевали танго, а потом пели португальские песни. Наступили полные сумерки, но не хотелось зажигать лампу.
Всему приходит конец. Настал конец и нашей дружбе. Не хочется вдаваться в хитросплетения этой истории – достаточно сказать, что дружба продолжалась недолго, но была такой романтичной, что много лет спустя вспоминаешь ее с улыбкой…
РОЖДЕНИЕ ЖУРНАЛА
Почти каждый день в мою комнатку на Прусской улице заходили то Йонас Шимкус, то Пятрас Цвирка, а то и оба вместе. Йонас приносил письма Костаса Корсакаса из Шяуляйской тюрьмы и читал их. Почти каждый день я получал письма и от Боруты из Вены. Нас было уже немало. Мы чувствовали, что дальше жить без журнала нельзя. Без него, того и гляди, нас засосет литературное и журналистское болото.
Обстоятельства сложились так, что наши друзья, в первую очередь Пятрас, зарабатывали себе на пропитание, лишь сотрудничая в газетах. Служба Йонаса у нотариуса или в налоговой инспекции тоже была столь мизерная, что он день ото дня писал не то, что сам хотел. У меня положение было чуть лучше – теперь я постоянно правил и редактировал книги, брошюры и даже журналы агрономов. Из дому неплохо обеспечивали Райлу, сына зажиточного крестьянина. А в Каунасе, как никогда раньше, расплодилась печать, которую без угрызений совести можно было назвать бульварной или желтой, – «Воскресенье», «День», «Новости дня», «Десять центов» и многие другие газетенки, которые выходили недолго. Чаще всего у них не было твердых политических и моральных принципов. Вокруг них собирались целые толпы «журналистов», которые писали выдуманные сенсации, сочиняли порнографические или уголовные истории, собирали сведения из вонючих закоулков мещанской жизни, даже из гнезд проституции на Неманской улице. Фашистские власти, сковавшие жизнь общества, поощряли такие газетки, и они расплодились в Каунасе, словно ядовитые мухоморы. «Журналисты» и «писатели», которые сотрудничали в этих газетах, одни меньше, а другие больше, зарабатывали и, как говорится, «кормились». Беспринципные журналисты могли очернить любого. На скудные гонорары эти писаки беспрестанно пьянствовали в ресторанах и грязных кабаках.
Однажды, когда я шел по улице, меня подозвал незнакомый человечек – небритый, с одутловатым лицом. Когда я с удивлением подошел к нему, человечек сказал, нахально глядя на меня:
– Лит или в морду…
– В каком смысле? Не понимаю… – пробормотал я. – И кто вы такой?
– Ты меня не знаешь? – удивился человечек. – Меня же весь Каунас знает. Я – провокатор и журналист. Фамилия Поворотникаса тебе ни о чем не говорит?
– Поворотникас? Вроде слышал…
– Он самый! Когда-то я разгонял митинги левых во время выборов. Меня сам ксендз Крупавичюс целовал, посылая на эти митинги. А после выборов в «Литовских ведомостях» шла моя исповедь, только из-за переворота не смогли ее до конца допечатать, – излагал Поворотникас свою грязную историю. – Ну как – лит или в морду?
– А на что этот лит? – не мог понять я.
– Как так, на что? В газете гонорар не платят, а я кто – человек или скотина? Надо мне сходить в столовку пожрать простокваши с картошкой или нет?
Это был, разумеется, совсем опустившийся «деятель», который мог запродать себя даже самому черту, – мелкий винтик в царстве желтой печати. Не все собирали литы таким образом. Но морали в этой компании не было никакой, может быть, только раздутое самомнение – все-таки журналисты…
«Журналистская» трясина со всех сторон окружала талантливых людей, исподволь засасывала их, и они погибали. Много своих сил отдал дешевой печати талантливейший поэт Казис Бинкис, сочинявший однодневные фельетоны в стихах. Окунулся в трясину довольно способный писатель Петренас. Немалую часть времени уделял пустым фельетонам и Тильвитис. В грязное болото медленно уходили и мы – Пятрас Цвирка, Йонас Шимкус… Становилось страшно, что друзья растеряют свои таланты.
И вот наши встречи, письма Казиса и Костаса постоянно напоминали, что в жизни есть цели выше и прекраснее, что нас прежде всего должна заботить настоящая литература. Надо было как можно скорей осуществить свою идею – издать журнал.
Соседи-латыши, как часто бывало в те годы, опередили нас – прогрессивные молодые литераторы у них уже издали небольшой журнал под названием «Трауксме». Мало того. Они следили за нашими произведениями, появляющимися в печати, и целый номер своего журнала посвятили переводам из Цвирки, Якубенаса, Монтвилы, Шимкуса, Боруты, Тислявы. Не так уж часто произведения литовских писателей появлялись на других языках, и этот факт также торопил нас организовать свою группу…
Мы долго думали, как назвать будущий журнал. Возникало множество всяческих проектов, которые мы тут же отбрасывали.
– Друзья, – сказал однажды Йонас Шимкус. – В литовской литературе долго царили всякие романтики, символисты и эстеты. Это был первый фронт. Футуристы составили второй. Не лучше ли назвать свой журнал «Третьим фронтом»?
«Третий фронт»… Это звучало воинственно, приходили на ум битвы и баррикады. Мы с радостью ухватились за это название. Вскоре мы написали в соответствующие учреждения, что хотим издавать подобный журнал. Редактором-издателем товарищи выбрали меня.
Странно сейчас вспомнить, что самому старшему из нас тогда, Казису Боруте, стукнуло двадцать пять лет. Шимкусу и мне было по двадцать четыре, а Цвирке, Корсакасу и Райле – всего лишь по двадцати одному году.
Начались «установка платформы» и подготовка «манифеста». Множество раз мы писали, правили и снова переписывали передовицу первого номера, в которой надо было изложить наше «кредо». Литературный, а тем более политический опыт у всех из нас был менее чем скудный. Осудив символистов, эстетов и представителей «Четырех ветров», мы, увы, не сумели сразу же отказаться от их крикливого стиля – наш манифест был составлен из звонких, смелых, но не всегда продуманных фраз, написанных буквами различной величины (потом их так же должна была набрать и типография; мы много мучились с этим, но в результате получилось настоящее произведение графического искусства). Мы писали:
«Наш критерий, наша эстетика, наше стремление, наша тактика – это здоровый, живой, молодой, борющийся литовский парень, который с мозолистыми руками, с варварской, но прекрасной, бунтарски могучей душой, полный здоровой жизни, рабочего пыла, истинно гуманной любви и чувства коллектива, идет в башмаках своей работы завоевывать землю, права и свободу.
Тысячи подобных парней сейчас обрабатывают пашни и кладут в городах кирпич на кирпич: они строят новую Литву, они живут и чувствуют, они тоскуют о живой и человеческой жизни».
Эти слова, как и весь наш манифест, вызвали в литовской и даже нелитовской печати всех направлений множество откликов, споров, обвинений, поношений, похвал, оправданий, признаний и отрицаний.
Парень? Откуда этот парень? И почему это он должен был стать нашим критерием, эстетикой, стремлением, тактикой? Без малейшего сомнения, он появился из поэзии Боруты, из его статей и писем. Этот парень был противопоставлен убожеству буржуазной жизни, стертым романтическим и символическим литературным штампам, всему тому, что мы ненавидели, что презирали, с чем хотели бороться. Без сомнения, парень бросал вызов и клерикалам и фашистам. Вдобавок мы спорили с журналом «Разрез», изданным недавно Пятрасом Юодялисом, Йонасом Коссу-Александравичюсом и другими, который старался создать буржуазные традиции.
Сейчас, по прошествии нескольких десятков лет, более чем ясна нам наивность манифеста – как политическая, так и эстетическая. Но тогда это казалось естественным поворотом, уходом от царившей в нашей литературе салонности, замкнутости, гладкого эстетства.
Гранки манифеста мы послали Казису в Вену, и он одобрил его. Кажется, гранки получил и Костас в Шяуляйской тюрьме. Так или иначе, наш давно задуманный журнал родился. Цикл Казиса «Стихи о Балтике», мой рассказ «Человек между пилами», стихи и рассказ Пятраса «Как волостной старшина проводил дороги», «Инвалид с граммофоном» Э. Эрики (Боруты) – зарисовка из жизни европейского пролетариата, «Марш активистов» и статья «Возрождение реализма» Шимкуса, стихи Корсакаса, подписанные псевдонимом «Гелвайнис», и его же статья, подписанная именем Раджвиласа, статья Райлы о необходимости вывести нашу литературу за пределы Литвы, острые заметки о враждебной нам печати, хроника – вот почти весь первый номер журнала. Правда, мы поместили еще «смехопев» Пранаса Моркунаса – стихотворение из одних веселых неологизмов. Мы его напечатали в качестве «любопытного формального эксперимента». Звучало оно так:
хладореком зимьим обосвищен
небодралом мчу распорья
колесует колесатое солнище
серебрует среброокое зиморье
…………………………………………
наштануй дрожелюб
тряпкует
шмых
хихиховствую
чертухаем
кончинный горовик
мя не обсел
яя крепач
тар-pa тата
Печатать журнал мы договорились в типографии «Райде». Она почему-то нам казалась ближе и приятнее других – может быть, потому, что здесь работали лево настроенные рабочие. С другой стороны, здесь мы договорились расплатиться за журнал после того, как он будет издан и распродан.
Теперь из комнатки на Прусской улице мы перебрались в типографию. Как интересно было смотреть на наборщиков, которые вручную набирали наши статьи! Как замечательно было чертить на конторском столе макет каждой страницы, думать, как бы пооригинальнее расположить заголовок, какой шрифт подобрать для поэзии, прозы и критики. Целыми днями не выходил из типографии Цвирка – наш художник. Он придумал и обложку для первого номера – круг, в котором разбросаны фамилии сотрудников. Эти фамилии, набранные в типографии, он вырезал и, подклеив, отнес в цинкографию. Посасывая сигарету, Райла тоже торжественно расхаживал по типографии и давал указания то одному, то другому рабочему.
Наконец номер был сверстан. Настало время, когда он, после всех корректур, отправился в плоскопечатную машину; а в одно прекрасное утро мы увидели уже готовый журнал в розовой обложке. Охваченные небывалой радостью, мы десятки раз листали его страницы, находя на них и опечатки, и смысловые неувязки, и массу других недостатков. Некоторые вещи сильно пострадали от цензора капитана Вилутиса, которому типография регулярно посылала набранный материал. Цензура пропустила лишь половину моего рассказа «Человек между пилами», – вторая половина, в которой изображалось, как выведенные из терпения рабочие суют меж пил жестокого владельца фабрики, была вымарана. Стихи Боруты были напечатаны без фамилии автора – вместо нее стоял прочерк. Пострадали и статьи – сильней всего, кажется, «Проповедь братьям» Раджвиласа. Но все-таки осталось много – остались главные наши усилия, остался журнал, остался «Третий фронт».
Еще перед выходом первого номера Борута писал мне: «…Сегодня прочитал, что «главный редактор» (цензор) так черкает, что даже журнал может задержаться. Беда, но что поделаешь. Бывали времена похуже: русская литература выросла в не лучших условиях, так что нам пугаться нечего, надо делать свое дело».
Товарищи посылали свои отзывы о журнале.
«Никогда я не думал, что дождусь такого журнала, – писал Костас Корсакас. – Особенно в отношении общего охвата. Что ни говори, «Третий фронт» не отстает от европейского уровня по своему виду. О содержании я пока еще не могу ничего сказать. Слишком уж свежие впечатления.
«Третий фронт должен оказаться журналом, который выведет нашу литературу в широкий мир».
В редакцию приходили письма из разных городов Литвы. Оказалось, что многим понравился «Третий фронт». Многие хотели не только читать, но и распространять его среди друзей.
Дела нашего коллектива поправились. Шимкус недавно издал новую книгу стихов «Цементные сказки». Вскоре должен был появиться «Варвар кричит» Райлы. Самое большое издательство тех лет, «Снаудос фондас», взялось напечатать первый сборник рассказов Цвирки «Закат в Никской волости». Я тоже собирался издать первую книгу прозы. Так что поводов для радости было немало.
Появились первые отклики о «Третьем фронте» в печати. Многие приветствовали новый журнал. Но, пожалуй, было больше тех, кто нападал на нас – злобно или свысока. Одним из первых выступил критик «Четырех ветров» Шименас.[66]
В театральном листке появилась его статья, в которой этот давно забытый критик называл нас недорослями, плохими наследниками «Четырех ветров», издевался над нашим желанием учиться. В «Студенте» Блазас, назвав нас «заблудившимися в литературе», вещал: «Как будто для литературы важна тема, о которой пишут, идея, которую пропагандируют, мысль, которую высказывают. Для литературы не важно «что?», а важно «как?», особенно для современной литературы, например на Западе, где мысли не стесняют и где содержание не может вызвать революции в литературе». После подобных рассуждений нам стало не по себе: как мы «философа» подобного толка пустили в свой журнал со статьей, которую он подписал псевдонимом?
Но острее всех атаковал «Третий фронт» Казне Пуйда.[67]
Он написал рецензию, в которой утверждалось, что мы, «прикрывшись литературной формой», «протаскиваем большевизм». Обвинения старого литератора, который в последние годы сильно склонился к фашизму, нам показались опасными. Ведь легче легкого обвинить журнал в большевизме и закрыть его. А закрытия мы хотели избежать. Поэтому решив обратить на это дело внимание общественности, мы призвали Пуйду на суд чести. Почувствовав, что он не сможет доказать своих обвинений (мы в то время и впрямь были далеки от большевизма), Пуйда извивался словно угорь, не желая принять наш вызов. В конце концов, увидев, что этот господин трусоват и не отвечает за свои слова, мы махнули на него рукой.
Невероятно злобную, истеричную статью против «Третьего фронта» напечатал и Гербачяускас.
Вызывало тревогу состояние Казиса и Костаса. Казис писал из Вены: «Вчера кончил дело с университетом. Есть надежда, что мы сможем печататься по-немецки. Мы только тогда станем настоящими писателями, когда проникнем на иностранные языки. Одиночество и чужие люди мне осточертели. Вы так быстро идете. Поздравляю, Антанас! Ведь когда-то не зря мы говорили об этом на берегах Шешупе».
Из Шяуляйской тюрьмы до нас доходили вести, что здоровье Корсакаса сильно пошатнулось и что ему угрожает судьба многих талантливых литовских писателей – туберкулез. Надо было искать способ вызволить его из тюрьмы. А как это сделать? Хорошо, что его имя знали не только мы, – Корсакасом уже интересовались видные писатели старшего поколения…
На обложке «Третьего фронта», не считая тех сотрудников, которые на самом деле участвовали в журнале, мы поместили на всякий случай фамилии других прогрессивных молодых писателей – Витаутаса Монтвилы, Казиса Якубенаса, Казиса Келы.[68]
Двое первых сидели в Каунасской тюрьме. Кто-то сказал, что Монтвила считает наш журнал несерьезным занятием, хотя позднее я получил от него письмо, в котором он выражал желание сотрудничать. Якубенас дал только одно стихотворение. С Келой мы тогда вообще не были знакомы.
Примерно в то же время я познакомился с Юозасом Тислявой. Вернувшись из-за границы, он появился на балу, который устроил по случаю своих именин редактор «Мира молодых» Беляцкас. Тислява оказался веселым, простым человеком, рассказывал истории о Париже и своих знакомых. Высокий и сухощавый, старше меня года на четыре, он ходил в длинном черном пиджаке, похожем на фрак, с элегантной тросточкой под мышкой, в холодные дни он надевал белый шарф и перчатки. Я вспомнил, что уже видел Тисляву на литературном вечере в Каунасской ратуше. Тогда он читал свои стихи – звонко, задрав красивую голову, прищурив глаза. Он декламировал так непринужденно и прекрасно, что я это запомнил надолго. Мелодичные стихи Тислявы звучали крылато – казалось, они взмывают в воздух и летают, словно стрижи.
Теперь, когда представился случай познакомиться, Юозас Тислява привлек меня своей доброй, простодушной улыбкой, своей искренностью и оглушительным смехом, который, кажется, исходил из глубины души. Мы начали встречаться – то на Лайсвес-аллее, то в каком-нибудь кафе. Он интересовался «Третьим фронтом», хотя и раскритиковал первый его номер в газете «Эхо Литвы».
Юозас Тислява тогда был одним из самых известных поэтов. Его стихи легко запоминались, им делали рекламу не только газеты и критики, но даже и пародисты. Тислява славился еще тем, что еще тогда пользовался самолетами, хотя они были крохотные и несовершенные. Мы читали в газетах, что поэт Тислява прилетел в Каунас из Риги или улетел куда-то на край света, как нам казалось, – в Таллин.
Однажды я спросил у него, как ему живется в Париже. Тислява ответил:
– Поэты долгов не отдают…
В тот же день он попросил у меня в долг десять литов. В то время я испытывал денежные затруднения и ответил:
– Поэты в долг не дают…
Тислява рассмеялся и сказал:
– Ответ, достойный поэта…
Как-то мы с Тислявой, Цвиркой и Шимкусом оказались в ресторане «Свобода». Особенными любителями спиртного мы не были, разве что заходили выпить бокал пива. На этот раз мы попали, как говорится, с корабля на бал. Оказалось, что небольшой поэт и порядочный озорник Юозас Микуцкис[69]
празднует свой день рождения. Когда мы вошли в отдельный кабинет, официанты уже вкатывали в него бочонок пива. Микуцкис сидел в одиночестве и страшно обрадовался неожиданным гостям (кажется, он ждал только одного Тисляву), велел откупорить бочонок и начал нас угощать. Из бочонка на пол крохотной комнатки натекло столько пива, что мы, помню, промочили ноги. Микуцкис был человеком не первой молодости, разговорчивым, шумным.
Вскоре стало жарко, он снял военный мундир и повесил его на стену. В дверь заглядывали знакомые и незнакомые люди, а хозяин смеялся и рассказывал нам разные истории. Не успев кончить свой рассказ, Микуцкис обнаружил, что на стене нет его мундира. Он бросился в ресторан, но и там мундира не оказалось. Только на улице он увидел, что в его мундире спокойно разгуливает провокатор и журналист Поворотникас…
Посмеявшись до слез, мы вышли с Тислявой на улицу.
– Уф! – Его даже передернуло. – Не люблю пить, а тут, как нарочно, угодили к одному из главных пьяниц Каунаса. И все, гад, смешивал пиво с водкой…
На улице Донелайтиса Тислява вдруг сказал:
– Чего бы мне теперь хотелось – это зайти и поговорить с приличными девушками. Ты не думай, я серьезно. Если есть у тебя знакомые студентки, зайдем. Такое, знаешь, у меня лирическое настроение…
Я вспомнил, что неподалеку живут две симпатичные студентки с нашего факультета. Когда мы постучались, они открыли дверь, обрадовались и удивились. Их, скромных студенток, почтил своим посещением знаменитый поэт Тислява. Однако не успел я представить Тисляву своим знакомым, как тот сел и тут же заснул, – видно, пить он не умел. Извинившись перед студентками, я с трудом увел его. Едва мы прошли несколько шагов, как Тислява сказал:
– Я слишком много выпил… Знаешь, страшно хотелось бы сельтерской…
Мы уже подошли к главному зданию университета.
– Здесь, в подвале, буфет. Зайдем.
Мы зашли. Студентки забегали, узнав Тисляву, а я снова начал его представлять сам. Пока я достал и принес сельтерской, вижу – мой товарищ снова спит за столом и студентки озабоченно смотрят на меня…
Я отвел Тисляву в закопченную комнатку гостиницы «Рим». Тислява извинился передо мной, сказал, что ему вообще не стоит пить, потом предлагал почитать какую-то французскую книжку Жана Кокто. Он разделся и лег, а я собрался было уходить. Но в постели моему товарищу стало лучше, и он начал рассказывать, какой прекрасный поэт Артюр Рембо, стал декламировать его «Пьяный корабль»… Потом спросил, кем я считаю его, Тисляву, – подонком или хорошим поэтом.
– Если б я тебя считал подонком, я бы с тобой сегодня не ходил и не поднимался сюда, на четвертый этаж.
– Поэт должен себя считать гением! – сказал Тислява. – Ему наплевать на то, что думают о нем другие. Но мне приятно, что ты меня считаешь поэтом, а не подонком. А ваш журнал – хороший. Вы не подумайте, я сочту за честь в нем участвовать. Как-то я с Тислявой сидел в буфете во время какой-то студенческой вечеринки. Мы разговаривали о поэзии, о Париже; он рассказал мне о своей дружбе с братом Айседоры Дункан Раймондом и еще какие-то интересные вещи. Между тем за столик сел студент Антанас Шатас. Я представил его поэту как своего друга.
– Вот видишь, – сказал Шатас, прервав рассказ Тислявы. – Вот поэт Тислява, не кончивший даже начальной школы…
– Замолчи, – ткнул я Шатаса в бок.
Прошло несколько минут, и Шатас снова принялся за свое: – Вот видишь, Тислява, можно сказать, безграмотен, а…
– Замолчи, – зашептал я, – не надо!..
Но Шатаса никак нельзя было унять, и Тислява наконец сказал:
– Чего он от меня хочет, этот тип?
Я швырнул рюмку в Шатаса, но тот проворно нагнул голову, и рюмка ударилась о стену.
– Черт подери! – крикнул Шатас. – Не дают мне кончить. Я хочу сказать, что даже без начальной школы – если поэт гений, то гений, и все…
Тислява улыбнулся.
– Да, да, а ты напрасно, – сказал он мне. – Мог же покалечить дружка. Всем было бы неприятно.
Пришлось извиняться перед обоими – и перед Шатасом, и перед Тислявой.
Однажды Тислява мне сказал:
– Слыхал, что я собираюсь жениться?
– Слыхал, но не хотел верить.
– Почему? Я женюсь. Партия хорошая, все в порядке. Но я тебе скажу откровенно – с женой жить я не намерен.
– Странно. Зачем тогда жениться?
– Так уж получилось. Уезжаю в Америку.
Уехав в Америку в 1931 году, Тислява никогда уже больше не вернулся в Литву. Иногда через знакомых он передавал мне привет – говорят, он продолжал интересоваться моей жизнью и работой. К сожалению, мне так и не пришлось больше увидеть этого интересного человека и своеобразного поэта.
(Мог ли я думать, прощаясь с Тислявой, что много лет спустя я буду стоять в Вильнюсе, в зале Союза писателей, у урны с его прахом и говорить прощальную речь, когда мы провожали его на кладбище Расу, где после войны я похоронил столько друзей и товарищей?)
…Не обращая внимания на критиков и поношения врагов, радуясь поддержке друзей, мы готовили второй номер «Третьего фронта». Он вышел весной 1930 года. Получился он и толще и интереснее первого. Рассказы Шимкуса, Цвирки, Билюнаса, статьи Корсакаса, Боруты, Райлы, заметки о литературе и искусстве и новость, которой не было в первом номере: обзор иностранной литературы, статьи о И. Р. Бехере, о советском литературном журнале «Леф», о русских конструктивистах, о «Тихом Доне» Шолохова. Наши горизонты расширялись.
Цензор Вилутис, как и раньше, не щадил нашего журнала – он марал почти каждую страницу, доходило до курьезов. Например, из строчки стихотворения Боруты «Так тихо, тихо, ветер в Каунасе свистит» он, охваченный непонятным ужасом, вычеркнул слово «в Каунасе».
Казис весной писал, мне: «Подал в биржу труда прошение о предоставлении работы. Неплохо было бы пробыть какой-нибудь месяц на фабрике, но вся беда в том, что туда попасть труднее, чем получить аудиенцию у Гинденбурга… Возвращаться в Литву пока не хочу» (здесь ему угрожала тюрьма).
Меня обрадовали слова его другого письма: «В третьем номере «Третьего фронта» я непременно напишу о Маяковском, а может быть, о Блоке, Есенине. Раньше я не любил Маяковского, а теперь это мой любимый поэт». (На днях, 14 апреля, Маяковский покончил самоубийством. Это известие, которое я прочитал в каунасской газете среди незначительных сообщений, ошеломило меня. Мы почтили великого поэта в «Третьем фронте», опубликовав его автобиографию и переводы стихотворений.)
А вот Казис снова пишет о Саломее Нерис: «Насчет Саломеи я полагаюсь на тебя. Как ты решишь, так будет лучше. Вообще-то она написала мне восторженное письмо».
Скорее всего, тогда мне еще не казалось, что Саломея Нерис сможет порвать с тем путем, которым она до тех пор шла, и пойти с нами. Переписка, которая привела поэтессу в «Третий фронт», началась несколько позже.
Была теплая, солнечная весна. Нас мучила совесть – мы с Райлой видели Альпы, а не видели Литвы. И в начале июля мы втроем – Цвирка, Райла и я – выбрались в путешествие по Литве.
ПО ЛИТВЕ
Когда я вспоминаю это путешествие, у меня перед глазами встает жаркое солнце, пути-дороги, густые леса, озера, деревни и городки – и все словно выплывает из далекого сна, полуреального и полуфантастического. О многом, что случилось в этом путешествии, не стоит рассказывать – мало ли после этого было более интересных и необычных путешествий! Но его трудно забыть – неужели забудешь свою первую любовь?
Дайнавский край… Алитус, Мирославас, озера Обелия, Мятяляй и Дуся. Мы идем пешком по убогим деревням с соломенными крышами, по длинным улицам старинных сел, с обеих сторон обсаженных зелеными садиками. В деревнях, где говорили на напевном дзукийском наречии, поражали доброта людей и их радушие. Идешь но полю, спросишь дорогу у встречной женщины, а она, глядя на нас как на своих сыновей, непременно ответит:
– Цветочек ты мой… – И только потом начнет объяснять, куда сворачивать.
Зайдешь в избу с подслеповатыми окошками, в которой гудит тысяча мух и пахнет свежим сыром, сядешь на скамью, смахнешь пот с лица, – хозяйка дома уже несет горшок с молоком и горбушку черного хлеба, – видно, другого нет.
– Ешьте, гости дорогие…
А красив этот край чрезвычайно! Холмы и пригорки еще живописнее, чем у меня на родине. На этих пригорках волнуется невысокая рожь, а в ней удивительно горит дикий мак и синеют васильки; вдали белеют поля седой гречихи! Сильнее бьется сердце, когда с холма открываются голубые озера, которым, кажется, нет ни конца, ни края. Целый день бродишь по берегу, плаваешь и отдыхаешь на песке, и тебя охватывают удивительный покой и радость.
Кое-где женщины жнут серпами рожь, полусгоревшую на солнце. Нам, пришельцам из края, где убирают косами, это кажется странным – как будто мы внезапно оказались в другой эпохе, на другом краю света.
Сейрияй, старинный парк Лейпалингис…
(Уже после второй мировой войны я снова оказался в этом укромном местечке Дайнавского края. Я страшно обрадовался и удивился, снова встретив старенькую мать художника Мечиса Булаки,[70]
которая узнала меня и сказала:
– Был с вами такой веселый… Пятряс Цвирка… – Был, – печально ответил я. – Нет уже…
– Знаю, знаю, – откликнулась старушка. – Сынок рассказывал. Чего же он умер? А какой молодой, веселый был! А этот третий – где он, жив еще?