355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Зегерс » Встреча. Повести и эссе » Текст книги (страница 7)
Встреча. Повести и эссе
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 02:00

Текст книги "Встреча. Повести и эссе"


Автор книги: Анна Зегерс


Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)

Глава шестая

Вот, взвалив тяжесть себе на плечи,

я бреду по колено в пыли, и в голове

моей нет мыслей, кроме: ты должен

идти, пока хватит сил, а там уж все

кончится само собой.

19.12

Время текло. Болезнь его длилась уже вторую неделю. Больше всего он ненавидел длинные вечера, унылые и одинокие, когда, устав за день, не мог ни читать, ни писать, но и спать тоже было нельзя – чтобы не обречь себя на бессонные муки ночью. Он уже сбился со счета дней, недавно введенный новый календарь усугублял путаницу, и какое сегодня было число – семнадцатое или восемнадцатое декабря по григорианскому календарю или же двадцать седьмое, також восьмое по новому, – он понять не мог. Вторник-септиди или среда-октиди? Час целый надобился ему, чтобы умыться, побриться, одеться. После чего он лежал, как написал Терезе, раздавленной мухой в кресле. Лежал, в бесплодном одиночестве своем предаваясь глоссам, как он их называл, потому что мысли точные и четкие, последовательно развивавшиеся и не терявшие почву под ногами, ему не давались вследствие изношенности всей машины, его тела.

Тулон! О вернуть бы снова Тулон, порт, верфи, наш флот и наш арсенал…

Англичане, как поговаривали, предпринимали какие-то шаги, чтобы заключить мир. Но он мало верил этой болтовне, тянувшейся из кофеен. О мире нечего было и думать, пока положение стран, входящих в коалицию, не станет стократ хуже того, каким оно представляется в Париже, а этого пока не было в действительности.

Надежды и опасения, опасения и надежды. Но ведь всего этого из головы не выкинешь. Да и где взять такую голову, чтобы выдержала все это? Его голове это, во всяком случае, не под силу. Всякое напряжение ума немедленно сказывалось на ней, это он видел. Каких страданий стоило ему хотя бы кончить вчера седьмое письмо своих очерков.

Любовь с первого взгляда, как ее принято называть… Нет, все было не так. Странно, но как раз теперь он вспомнил то, о чем задолго до помолвки писал Спенеру, своему издателю и тогда еще другу, который теперь, конечно, тоже от него отвернулся. Sed haes inter nos. Но это между нами. Ежели б я предложил руку дочери Гейне, то, думаю, вскоре получил бы профессуру в Гёттингене, невзирая на достаточное количество претендентов. Однако жениться, по правде говоря, мне не хочется, на его дочери особенно…

Чувства его колебались. Как палуба корабля под ногами. Или как белые паруса на голубом горизонте – то возникали, то исчезали. Он кричал рулевому и команде: полный вперед! Но чужой флот был быстрее и скрывался в пенящихся волнах зеленого океана. Потом выныривал снова. Возникал, исчезал…

Тут уж ничего не поделаешь. С обеими, Терезой и Каролиной, он познакомился в один и тот же день, во время первого своего посещения Гёттингена, и не обратил на них никакого внимания, ведь было им тогда по пятнадцати. Он легко мог их тогда перепутать, даром что одна, Тереза, была беленькой, другая, Каролина, очень темненькой. Забавно было, когда однажды Гёте в его майнцском доме в присутствии обеих развивал свою теорию цвета, находя одну желтой, другую голубой. Желтое – это свет, а голубое, значит, тьма? Не похоже. Да и вся метафизика поэта представлялась ему сомнительной, упрямая борьба с Ньютоном – и вовсе смешной. И конечно, он не мог объединить одним словом обеих женщин. Тем не менее Каролину он называл впоследствии своим голубым ангелом.

Пикник потянулся за пикником. От Касселя до Гёттингена был ведь всего один день пути. А профессора наперебой приглашали его, в том числе и Михаэлис и Гейне. С Лихтенбергом он был уже к этому времени дружен, иногда его сопровождал и Земмеринг.

Юные дамы расцветали. Из отроковиц получились очаровательные кокетливые прелестницы. Родители подумывали уже о партиях для них. На природе играли в жмурки и салочки. Под хохот потенциальных тестей – ибо какая-нибудь дочка была тут у каждого – он водил, ловил и ощупывал девушек, иной раз и чмокал их в щечку, вряд ли в пылу игры отличая одну от другой, лишь удостоверяясь, когда снимал повязку, что одна была блондинкой, а другая брюнеткой. Он так умел увлечь их рассказами о Таити, пока на костре жарились фазаны, а вино полыхало у всех на щеках и в глазах. Все его слушали, девушки не сводили с него глаз. Тогда-то он написал своему Спенеру строки, которые теперь всплыли в его памяти. Он мог сделать и другой выбор. И может быть, Каролина последовала бы за ним в Париж и пестовала бы его здесь.

Он потянулся за раздобытыми недавно картами и расстелил их. Вот Индия, страна, которая особенно его манила, с тех пор как он перевел «Сакунталу». В состоянии ли он, если это понадобится республике, снова пуститься в обследование южного полушария на двух ладно оборудованных трехмачтовых? Ведь ему всего тридцать девять, впереди целая жизнь. Это лучший возраст для мужчины: и великому Куку было столько, когда он отправился в свое первое плавание. Что же могло бы ему помешать? Такая поездка избавила бы его от всех бед – и прошедших, и будущих. Он бы еще раз увидел мир и забыл бы о болях и хворях – и о Терезе. Травер стал бы местом последнего прощания.

Такие мысли кружились в голове его днем. По ночам он хоть и засыпал, но не испытывал облегчения. Донимали кошмары, от которых просыпался в холодном поту. В груди теснилось странное беспокойство, нервы были напряжены, как канаты, давил страх – да, впервые ощутил он страх перед смертью и мучительно искал утешения. Терпение – ничего другого не остается! Это единственное, что спасает. Он внимательно прислушивался к своим болям, и временами ему казалось, что они утихают. Разве не глуше стал этот отвратительный хриплый треск в груди? Но может, это сказывается только действие опиума.

Забыть Терезу? Едва эта мысль мелькнула в его голове, он испугался. Ежели б не надежда хоть чем-то быть полезным своей семье – одному небу известно, как тяжко надеяться, когда камнем давит полное одиночество и все, все от тебя отвернулись! – то ему здесь больше нечего было бы делать и он был бы, пожалуй, вправе требовать отставки. Ему самому ничего не нужно, кроме работы – но ради чего? Ради того, чтобы как-то держаться изо дня в день в этом безрадостном бытии? Сотни раз жизнь подсказывала ему, насколько же больше мужества требуется, чтобы жить, чем чтобы умереть. Умереть легко может любая собака. Но вот когда дьявол – а как иначе назвать этого злорадного, с хищным оскалом господина? – когда дьявол спрашивает тебя издевательским тоном: в чем же состоит оно, твое величие? Может, ты всего-навсего тщеславный шут, возомнивший, что ты лучше других, и не видящий из-за этого несправедливости, заложенной в самой природе? Что можно ответить этому чудовищу, для которого люди что спички?

О если б хватало у него сил работать! Ходить в гости, собирать у себя друзей, как некогда в Майнце, предаваться вольной беседе часа два за вином или чаем, а остальное время работать! На секретере лежал проект статьи, которую он собирался представить Комитету общественного спасения. Sur la prépondérance de la République francaise. О политическом преобладании Французской республики.

Но стоило ему остаться наедине с собой, как возникало чувство, что потолок сейчас обрушится на него. Он вперял взгляд в потолок, считал на нем трещины, вглядывался в потускневшие обои. Стены сдавливали его, и иногда он просыпался оттого, что пытался раздвинуть их, как стенки саркофага. Под двумя полукруглыми окошками, сквозь которые он мог видеть только кусочек серого зимнего неба, стоял секретер, напротив него, такого же мрачного коричневого цвета, платяной шкаф с его бельем, между ними кровать, посредине стол с креслом и стулом; по дверной же стене располагались камин и новая карта Франции с границами новоиспеченных департаментов. Вот и все, украшений никаких, а главное ни книг, ни коллекций, оставленных в Майнце, – без них он чувствовал себя здесь действительно как в гробу.

Нет, не нужно лгать себе – Тереза тоже была необходима ему не меньше книг и коллекций. Выросшая в мире интересов своего ученого отца, она с детства привыкла к атмосфере кабинетных занятий и писательства; может, это и явилось решающей причиной, почему он женился на ней незадолго до переезда своего в Вильну. А ведь совсем еще недавно перед тем, в феврале восемьдесят четвертого, он помнил точно, – тогда еще Спенер приехал и попал на смотрины, – он говорил ему, получив приглашение от брата польского короля, князя-епископа Плоцкого, что о женитьбе нечего и думать пока, разве что в дороге что-нибудь подвернется…

Чего в самом деле мог он ожидать от брака? Знал ведь или думал, что знал, сколько в нем несвободы, хлопот и неприятностей – видел же, каково приходится теперь его брату профессору, живущему на скудные подачки удельных правителей. Приходило иной раз даже в голову повенчаться с какой-нибудь юной и красивой бесприданницей из числа тех, что влюблялись в него, но он отгонял подобные мысли. Ему казалось, что они хотят выйти за профессора, а не за Георга, хотят выйти за солидного, обеспеченного человека. Он же искал, конечно, не безобразную, искал молодую, здоровую, невинную и богатую. Вовсе не настаивал на том, чтобы она была красива, умна, остроумна. Его устроило бы чуткое нежное сердце, да немного серьезности, да чтобы не была Ксантиппой. Он хотел бы жену добрую и чистую, и был уверен, что с его-то темпераментом отношения их никогда не сделались бы пресными и он никогда в жизни не обратил бы внимания ни на какую другую. Так он думал тогда и так исповедовался в письмах к Спенеру, немного даже красуясь законченной гармоничностью своих представлений.

Но потом была пасха. Он поехал в Гёттинген. И, оглядываясь назад, он должен признать, что за всю его жизнь не было второй такой насыщенной неожиданными событиями недели, как эта, проведенная в доме профессора Гейне, у которого он остановился и к которому приехал в первую очередь затем, чтобы просить отеческого совета.

Он приехал, так сказать, с видом на Вильну, с перспективой жить одному в незнакомой Польше. Спасти от одиночества могла только женитьба. Но на ком? Какой у него был выбор? Каролина, как он узнал по приезде, была обещана скучному окружному медикусу Бёмеру и уже собиралась отправиться с ним в Гарц. Оставалась Тереза… Она вязала чулки для подруги, показывалась в обществе только с нею и была свободна, как птичка.

Он стал больше обычного уделять ей внимания. Вскоре дошло до объятья и беглого поцелуя в саду, когда они несколько отдалились от общества, которое и на сей раз, как всегда, составили университетские профессора со своими семьями. Ночью после этого она пробралась к нему в комнату, шепотом клялась ему, что полюбила с первой минуты, еще тогда, девчонкой, когда он подарил ей эту ткань, привезенную с Таити. Конечно, теперь она любит его еще больше и отправится с ним в Польшу и в любую, самую отдаленную точку земли, о которой она только и знает что из его рассказов, на Огненную Землю, например, или на остров – надо же, такое совпадение! – Пасхи. Он, такой серьезный, такой умный, такой сильный, только он один может составить счастье ее жизни, которое состоит в том, чтобы делить с ним все невзгоды и заботы… На другой день все заметили, что они отсутствуют. Вечером он поговорил с Гейне. На следующий день они уже, хоть и скромно, отпраздновали помолвку.

Непонятным осталось ему – такова уж, видимо, загадочная женская душа – то участие, которое приняла в устройстве сердечных дел Терезы Каролина, все время поощрявшая ее быть поактивнее. Он-де единственный мужчина, который может составить ей пару…

Мысли его путались, он был утомлен. Вспомнилась его «Сакунтала». Он нашел драму Калидасы в Англии, как ему тогда казалось, случайно, но то не был, конечно, случай – ведь именно в то время он ощутил первые заморозки в своем браке. Он был зачарован теплотой этой пьесы, тем гимном супружеской верности, который был в ней заключен, и теперь еще помнились ему строки, за которые благодарил его Гёте: «Цветов ли весны, плодов ли осенних взжелаю…» Он видел перед собой Индию, в которой правили мудрость и любовь. Паруса, мощно раздуваемые ветром. Белые корабли и один бесконечный голубой бархат неба над колышущимся океаном…

Вдруг в дверь его постучали. Он приподнялся. Вошел человек, в котором он, несмотря на сумерки, сразу же узнал секретаря Сен-Жюста.

Форстер с трудом попытался оторваться от кресла.

Но человек этот вежливо просил его не вставать. Он лишь сейчас узнал, что Форстер болен, иначе давно бы уже пришел, чтобы вручить квитанцию на пару сапог, которую тот забыл в прошлый раз в павильоне Флоры.

Он зажег свечи в канделябрах, положил на стол бумажку и негромким, но твердым голосом продолжал: «Кроме того, гражданин Форстер, я уполномочен передать вам просьбу Комитета общественного спасения. Там знают, что вы, как никто другой, знакомы с местностью между Шпейером и Ландау, и надеются, что вы сумеете оказать помощь командованию».

С этими словами он подошел к карте рядом с дверью и ткнул пальцем в какую-то точку близ Страсбурга.

«Главная ставка наших войск в Эльзасе расположена непосредственно перед вайсенбургской линией. Вот депеша, вы сами можете удостовериться».

Форстер прочел составленный из коротких фраз текст. Под ним стояла подпись Сен-Жюста.

Глава седьмая

Вы знаете сердце человеческое и

ведаете, сколь могучую силу

сохраняет оно до последнего удара,

сражаясь с неприятностями.

Так и со мной.

20.12

На другой день он просил Тадеуша раздобыть для него карету. Тот не осмелился перечить, но сразу же поставил в известность Малишевского. Однако ни упреки, ни предостережения, ни самые забористые польские проклятья делу не помогли – Форстер твердо стоял на своем. «Милый Петр, – говорил он, – будь ты в моем положении, ты поступил бы точно так же. Меня тут давит потолок. Я задыхаюсь. Кроме того, мне сегодня значительно лучше».

Он лгал, конечно, во всяком случае полулгал, описывая свое состояние. Однако возможность обзавестись новыми сапогами и в самом деле радовала его и не давала усидеть в своей берлоге. Сапоги понадобятся ему зимой, которая – по теперешней мерзкой погоде было видно – обещала быть холодной и слякотно-снежной. На Ля Вилетт, улочке за собором, находилось, как он знал, большинство кожевенников и сапожников, а для того, чтобы обмерить его ступни да икры – бог мой, как они высохли! – нужно было явиться туда самому.

Хотя его познабливало, поездка по городу пришлась ему по душе. Нашел он и мастера, который обещал соорудить ему сапоги всего за несколько дней, ибо, как он подчеркнул, он верил в неподкупность Комитета общественного спасения. Каждый кусок кожи, который проходит теперь через его руки, идет на солдатские сапоги, и он, сапожник, ускоряет таким образом поход против врагов отечества.

Форстер поблагодарил старика и распрощался. Он чувствовал, что сегодня ему везет и, взобравшись снова в кабриолет, который ждал у мастерской, велел ехать к Онфрою, своему книготорговцу. На этот адрес приходила почта, и, может быть, его уже ждал пакет с какими-нибудь вещами, спасенными из Майнца, с рукописями или дневниками. Нет, возвращаться в постель, где грызет уныние, не хотелось. Ему нужны были люди, с которыми можно поделиться своей радостью, пообщаться, обменяться мыслями, свежими новостями, просто поболтать наконец. Что слышно о Северной армии? Как развиваются события в Эльзасе? Депеша Сен-Жюста, особенно выказанное доверие, очень взбодрили его и взволновали, он даже забыл на время о всех своих болячках. Да и опиум действовал. Надо совладать с болезнью, перехитрить ее, обуздать. Революция нуждалась в нем, в его помощи, он понимал, что может пригодиться при штурме вайсенбургской линии с опорным пунктом – крепостью Ландау, окруженной пруссаками.

Онфрой жил неподалеку от Люксембургского дворца, на одной из улиц, выходивших на площадь, где высился недавно построенный Шальгреном «Одеон». Там же помещалась и лавка, состоявшая из двух одинаковых помещений: собственно магазина и несколькими ступеньками возвышавшейся над ним, вроде сцены, комнаты, в которой в непринужденном порядке были расставлены столы и стулья, – здесь можно было почитать свежие газеты и журналы, а также заказать в кафе, куда прямо из комнаты вела стеклянная дверь, какие-нибудь напитки. Место для встреч и дебатов самое подходящее, вот сюда и стекались студенты, актеры, скучающие денди и прочий праздный народ, так что двери хлопали здесь непрерывно.

На сей раз Форстер извозчика отпустил, заплатив ему непомерно много за свою прогулку по Парижу. Вошел в лавку, и мелодичный колокольчик возвестил о его приходе, как и о приходе всякого посетителя.

Приземистый, довольно тучный Онфрой, который всегда, сколько он его помнил, шариком перекатывался от книжных полок к кассе и обратно, давно не видел Форстера и потому бросился его обнимать со всею пылкостью южного своего темперамента, так что обе щеки Форстера стали влажными от поцелуев. Ему эта манера приветствия всегда казалась неестественной и диковатой, и он никогда не мог себя принудить отвечать тем же. Что поделать, ведь он толстокожий немец, взращенный на хладном севере, в деревянном, обуянном заботами и несчастьями домике пастора близ Данцига, хмур и молчалив, как породившая его среда, связи с которой он никогда и не отрицал. К тому же в груди опять скопился трескучий кашель, и он пожалел, что не сунул в карман фрака дозу опиума для профилактики.

Испытывая некоторое недомогание, он занял место на возвышении. Онфрой сам обслуживал его. Принес несколько новых изданий, новый том Вольтера, который особенно порадовал его, так как он только что прочел «Кандида», а также последний номер «Vieux Cordelier», газеты Демулена[41]41
  Демулен. – Камиль Демулен (1760–1794) – журналист, единомышленник Дантона, вместе с ним казнен.


[Закрыть]
. Позаботился потом и о плотской его утехе, заказав гарсону из кафе обычный крепкий чай без сахара, но по возможности с молоком, совершенно по-английски.

Уже через несколько минут Форстер оказался в центре внимания. Кто-то из посетителей догадался, что он иностранец, эмигрант. О нет, честный Самуил Бальтазар Исаак, только не вздумай украшать себя перьями своих клиентов! Постой! Но поздно! Он уж был представлен всем как член многих академий и тот естествоиспытатель, что проплыл со знаменитым капитаном Куком вокруг света и написал об этом примечательнейшую книгу.

«Немецкие газеты лгут!» – услышал он грубоватую, почти враждебную реплику с соседнего стола. Но ему-то что за дело? Это не новость. Из революции немцы делали резню, из побед санкюлотов – их поражения. Форстер все это знал. Он и не возражал, только кивнул Онфрою, чтобы тот принес какой-нибудь нож для разрезания бумаг. «Дни контрреволюции в Вандее сочтены», – сказал другой человек, сидевший в углу, – нервный и бледный, по-видимому студент, выстукивавший неспокойными пальцами в синих прожилках какую-то мелодию на столе. И с этим Форстер согласился. Вот только агрессивный тон, добавил он, ему не по душе. Всего меньше хотелось спорить, особенно с франтами и о вещах, которые не стоили выеденного яйца, спорить о которых означало ломиться в открытую дверь.

Онфрой принес ему деревянный нож и извинился – мол, жду у кассы.

Форстер воспользовался случаем и поменял место.

Но спокойно почитать не удалось и здесь.

Вокруг шел разговор о «Vieux Cordelier». Это по крайней мере было интересно. Какой-то актер, толстый, как каплун, бывший член закрытого ныне роялистского клуба «Одеон», вскарабкался на стол, так что пришлось срочно эвакуировать посуду, и в мимической сценке изобразил – очевидно, чтобы продемонстрировать свою лояльность, – как Демулен призвал парижан к оружию, что и привело в конце концов к штурму Бастилии. Актер старательно воспроизводил всеобщее воодушевление, но выходило, казалось Форстеру, скорее смешно, получалась – как всегда, когда тщились превзойти пафос истории, – пошловатая комедия.

Один из присутствующих был того же мнения. Он ухватил актера за карманьолу – этим словом теперь называлось все: и песня, и танец, и членство в якобинском клубе, и цветастые речи в конвенте Барера, и, среди прочего, простецкая куртка без воротника, – стащил его со стола и выругал за чрезмерное увлечение алкоголем.

Театральный герой, как мешок, осел на стуле, приняв теперь позу мученика, и «со слезьми на глазах» стал жаловаться на несовершенство мира. Но его никто не принимал больше всерьез, и вскоре он поплелся к двери в кафе, чтобы там поискать себе публику. Слышно было, как он там шумел. Республика-де дает искусству слишком мало простора, особенно его искусство наталкивается здесь на непонимание, а потому он переберется в Америку.

Форстер подумал: обошлось бы, наговорит еще себе на плаху. В тюрьме, в соседнем Люксембургском саду, сидело уже немало народу за подобные глупости.

Другие в зале, хоть и не упились допьяна, ораторствовали не менее жарко. Наконец-то, говорили они, за дело взялся настоящий человек – и какой! Камилл Демулен, народный трибун еще с июля восемьдесят девятого года, вкладывавший теперь весь пламень души в свои писания. В только что вышедшем третьем номере своей газеты он решительно выступил против ультрареволюционеров и не обинуясь написал о всех злоупотреблениях. Форстер немедленно раскрыл газету, чтобы посмотреть, какие статьи имелись в виду. Пока шел спор за столиками, он пробежал глазами нужные статьи. И в самом деле, они были начинены взрывными аллюзиями, и, если изрядно знать Тацита и других римских авторов, эти намеки легко было расшифровать. Речь шла о растущем терроре фракции Эбера. О дехристианизации, закрытии церквей, преследовании католических священников, о насилиях в Лионе и на Луаре…

Рядом с достоверными сообщениями были и явные сплетни. В этой каше из выдумки и правды люди ковырялись, как вороны в навозе, и каждый хотел превзойти другого еще более невероятной историей. Взять хотя бы положение в Лионе. Послушать иных, так там царил жуткий голод. Осажденные жирондисты сражались отчаянно, как львы, и разве они заслужили уготованную им участь? На купола церквей и соборов сыплется град ядер. Дюбуа-Крансе, комиссар Конвента, приказал никого не щадить. Город хотят сровнять с землей, а буде возникнет на его месте другой, то и дать ему другое имя: Commune Affranchie, Освобожденная община. Раз Лион восстал против республики, значит, он не должен больше существовать… Фуше говорит, к свободе нужно идти по трупам. В соборе Невера он велел освятить бюст Брута, тираноборца, и на вратах кладбищ приделать надпись: «Смерть – это вечный сон»… В Нанте гильотина работала до тех пор, пока палач не пал замертво от усталости. Среди его жертв были и женщины, и дети. В Аррасе, во время казни, представитель власти будто бы макал свою шпагу в кровь мучеников, приговаривая: «Ах, как я это люблю!..» На Луаре свирепствует пресловутая команда Марата в своих шерстяных красных шапочках. В одиннадцать ночи там погрузили на баржу девяносто священников, чтобы якобы отвезти их в крепость на острове, да только ту баржу потопили посередине реки. Депортация упорствующих христиан вообще все чаще кончается их утоплением. Когда не стало больше барж, решили просто связывать людей по рукам и ногам и бросать в поток. А кто пытался выплыть и в таком положении, того пристреливали с борта корабля.

Вернулся Онфрой.

«Опять эти свирепые жестокости ультра, – сказал он. – Не вредят ли они тем самым делу революции?» Ведь как бы ни старался Комитет общественного спасения блюсти справедливость, подобные злоупотребления бесконтрольны, они захлестывают как стихия. «Это не лучше, чем контрреволюция, и кое-кто подозревает, что ради контрреволюционных целей все и делается».

Ах, что ты несешь, друг любезный! Ведь не контрреволюционер же Эбер, которого почитают по меньшей мере в сорока из сорока восьми фракций, или Моморо, а тем более Шометт[42]42
  Шометт. – Пьер Гаспар Шометт (1763–1794) – левый якобинец, с декабря 1792 г. прокурор Парижской коммуны, обвинен в попытке противопоставить коммуну Конвенту и казнен.


[Закрыть]
, недавно выбранный прокуратором парижской коммуны. А если Камилл Демулен напал на них в своей газете, смешав с политическими авантюристами, с преступниками и проходимцами, значит, он заблуждается. А они возглавили санкюлотов в сентябре без всякой корысти, только ради осуществления требований народа установить твердые цены на продукты питания. Шометт, правда, хотел было упразднить католическую церковь, да потом образумился, подчинился линии Робеспьера и поцеловал, так сказать, лозу, которой его отхлестали. Он во что бы то ни стало хотел сохранить единство якобинцев, способствуя укреплению революционного правительства.

И все же не обошлось без перегиба, до сих пор не преодоленного. Форстер имел в виду новую религию, «культ разума и истины», под который приспосабливали старые церкви. В триумфальном шествии толпа несла на плечах богинь разума, изображаемых красотками, оперной певичкой Кандей или мадам Моморо, женой издателя. Их взносили на алтарь, где они сидели в небесно-голубых туниках и красных фригийских колпаках, на бархатных креслах, осененные лавровыми и дубовыми венками. Собор Парижской богоматери походил на бордель. На хорах были намалеваны декорации, изображавшие купы деревьев с хижинами под ними. Под сводами и в нишах – кругом были расставлены столы, ломившиеся от вина, колбас, копченых сельдей и прочих блюд. Прихожане входили и выходили через все двери, получив право бесплатного причащения сих святых даров. Бравые канониры с трубками в зубах обслуживали богинь. Дети, мальчики и девочки, даже десяти лет, напивались вместе со всеми и валялись пьяные на полу. На площади перед собором был устроен костер из церковной утвари, вокруг которого отплясывали полуголые мужчины и женщины. Чудовищным ночным солнцем мерцало в его свете каменное кружево розы, призванной символизировать сплетение добродетелей и пороков. Это пиршество напомнило ему времена его молодости, когда он заблуждался вместе с некоторыми приятелями, предаваясь ереси розенкрейцеров, когда чуть не занялся было алхимией, экспериментами с колбами да ретортами. О, эта вера, что из простого куска лавы можно добыть благородный металл. Заклинание духов, теософия. Как могло его все это привлечь?

Теперь он уже почти не обращал внимания на разговоры вокруг. Листал Вольтера и заказал себе бокал белого сухого. Боли вновь напомнили о себе, сначала глухо, потом все острее и острее.

Верил ли он еще в бога, во всяком случае, в какое-то высшее существо? В Касселе, когда ему еще не исполнилось и тридцати, удалось освободиться от этого дурмана, и он так радовался этому, хотя им с другом его Земмерингом приходилось опасаться мести бывших братьев по ордену розенкрейцеров. Выручило назначение в Вильну, а на пути туда Гердер окончательно открыл ему глаза своими идеями к философии истории человечества. Это стало революцией в его сознании.

С Терезой он нередко спорил о религии, о том, существует бог или нет. Чаще всего дело кончалось ничем, они просто расходились, глубоко недовольные друг другом, твердо решившись никогда впредь не касаться щекотливой темы. Но чем старше становились дети, тем чаще к этой теме приходилось возвращаться, чтобы найти какое-то общеприемлемое решение. В Валь-де-Травере они гуляли по окрестностям с детьми на руках, Клер – у Губера, Розочка – у него. Коровы еще щипали траву, хотя вершины близких гор уже были покрыты снегом. Золотой свет заливал долину, покрытую пестрыми осенними листьями.

Нет, он давно уже был убежденным материалистом, и с течением времени только укреплялся в своей вере, то есть в своем неверии, которое стало путеводной звездой во всех его суждениях о жизни.

«Ах, если б мы могли достичь согласия…» – сказала Тереза – дети в этот момент пускали в ручье кораблики, – запнулась, но потом продолжала: «Если когда-нибудь все же дойдет до этого, ну, до необходимости расстаться, и Розочка останется у тебя, а у меня Клер, то я соглашусь на это лишь при условии, что ты воспитаешь ее в духе евангелизма».

Поклясться в этом он, конечно, не мог. У него были совсем иные представления о предназначении и счастье человека, и он уже выступал с ними публично, хотя и не нашел отклика у кассельского дворянства, а тем паче у их благовоспитанных отпрысков из кадетского корпуса. Тем более привлекала его мысль воспитать собственных детей естественно, без предрассудков, почти неизбежно сопутствующих воспитанию. Судьба человека решается не в колыбели. Не следует подавлять его желания и наклонности. Напротив, нужно помочь маленькому человеку раскрыться, обнаружить свое призвание и свои таланты. Разве не обрекли обстоятельства современной жизни сотни индивидуумов, созданных для самых высоких свершений духа, на жалкое прозябание в толпе, в бессмысленном механическом труде? Это должно быть изменено, и если ему не удастся изменить это повсеместно, то хотя бы дочерей своих он должен спасти.

Тереза, впрочем, ему не возражала, она только сомневалась, что при его теперешнем образе жизни у него найдутся возможности и средства для реализации таких воспитательных прожектов, а напудренный, с куцыми, как его штаны, мыслями Губер ей поддакивал. Как же он, Форстер, думает уберечь два невинных создания в таком аду, какой представляет собой Париж в настоящее время?

Вот в чем все дело. И если быть честным с самим собой, то надо признать, что он действительно во многом бессилен. Соблазн бросить все, целиком посвятить себя заботам о семье был мучителен и неотступен.

Он высказал это вслух и заметил торжествующую ухмылку, промелькнувшую на лице Губера.

Ах, какая все это тоска!

Он побежал к ручью, прижал к себе Розочку и Клер, потом залез по самые отвороты сапог в воду, чтобы вернуть кораблики, которые грозили уплыть к тому берегу.

Некоторые кораблики уже размокли, перевернулись и пошли ко дну, их было не спасти. Клер заревела. Он погладил ее по темным кудрям, сказал, что сумеет помочь делу. Достал из сумки новый лист бумаги и на ее глазах удивительно быстро соорудил кораблик. Это «Решение»? – спросила Розочка. Чтобы не споткнуться, произнося трудное название парусника, она говорила медленно, по слогам.

«Да, милая. Только тот корабль был намного больше, и вместо одной мачты у него было целых три, и все с парусами».

«А насколько больше?»

«Он – как вон та гора, видишь? И такой же белый, как снег».

Во внезапном порыве чувств девочка обхватила его ноги, потому что не могла достать выше, и крепко прижалась к нему. Он поднял ее на руки, заглянул в голубые глаза, обрамленные светлыми волосами, и угадал сродственную себе тоску.

«Папочка, – прошептала она, – давай уедем на Гаити. Я не люблю дядю Фердинанда».

«Что ж, давай. А маму возьмем с собой».

«Конечно, если она захочет».

У него было такое чувство, что сердце трещит по швам. Он ощущал тепло детского тельца, руки, обвивающие его шею, и был готов закричать от тоски, но в этот миг подошла Тереза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю