Текст книги "Встреча. Повести и эссе"
Автор книги: Анна Зегерс
Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц)
Диктатура моды действует так же, как и другие: сперва она принуждает к внешнему подчинению, затем, после периода привыкания, подчинение становится внутренним. Что прежде являлось принуждением, теперь – свободная воля. Что некогда казалось непривычным, безобразным, комичным, теперь красиво. У одного этот процесс происходит медленнее, у другого быстрее, иные вообще едва ли осознают перемену и не знают даже, сколь послушно они следуют вкусам времени. Человека, который дорожит самостоятельностью мысли и чувства, охватывает ужас, когда он видит старые картины, старые фильмы, о которых нельзя сказать, что когда-то они не отвечали его чувству красоты. Иные считают попросту комичным все несовременное и всегда живут с ощущением, будто думают они не согласно моде, а правильно.
Лишь однажды, ребенком, человек со всем неведением врастает в моду, которую он, конечно же, воспринимает как единственную и правильную. Знаменательна первая сознательно пережитая перемена. Старое отбрасывается, его считают вкусом отцов, устаревшим, презренным, а потом и смешным, жадно хватают новое, как думают – собственное, бунтуют, а в действительности оказываются опять-таки конформистами. Бросают вызов старой диктатуре, потому что уже подчинились диктатуре новой.
Однако в нынешние времена жизнь человека длится дольше, чем мода, и требуется особая податливость, чтобы следовать каждому из ее веяний. Не всякий это умеет. Большинство людей все же не полностью поддаются ее влиянию, они останавливаются на достигнутой второй фазе и позднее, при новых переменах, пытаются обходиться вариациями. Поскольку мода имеет смысл только в том случае, если человек общается с другими людьми, избежать ее диктата лучше всего удается, когда живешь одиноко, никем не интересуешься или встречаешься с людьми, у которых так же мало времени для следования моде, как у тебя самого.
Темный костюм Пётча уже более десяти лет был ему к лицу при югендвайе, конфирмациях, похоронах, на танцевальных вечерах и семейных празднествах. Теперь же Элька вдруг обнаружила, что Пётчу совершенно невозможно пойти к Менцелю в этих узких брюках, остроносых туфлях, в этом гастуке-шнурке. Сперва он рассердился и не хотел ни о чем слушать, потом заколебался и в конце концов попросил ее съездить с ним в город за покупками. Выбор был невелик, ему понравилось лишь немногое, но его размера не оказалось. Усталые и раздраженные, они вернулись вечером из Беескова и через несколько дней поехали в Берлин, где носились из магазина в магазин, чтобы в конце концов купить то, что видели уже в первом магазине: костюм и длинное платье. И если Элька теперь вечерами примеряла то одну, то другую вещь, с удовольствием заново училась краситься, то Пётч облекся в свою новую одежду лишь в день менцелевского праздника и чувствовал себя разряженным, как клоун.
В четыре часа приехало такси, чтобы отвезти принарядившихся супругов на вокзал. Детям родители показались смешными. Исходивший от матери аромат духов они назвали вонючим. Бабуля озабоченно качала головой, считая, что эти сумасбродства никогда до добра не доводят. Пётч нес большую дорожную сумку. Кроме набело переписанной и переплетенной статьи, там лежали карманный фонарь и сапоги Эльки (для обратной ночной дороги).
Был будний день. Они сидели в поезде, в котором ехали к ночной смене живущие в деревнях рабочие. Иные из них когда-то были одноклассниками Пётча, некоторые – его бывшими учениками. Они думали, что Пётчи едут на свадьбу. Дабы не вдаваться в подробности, он хотел подтвердить это, но Элька рассказала, как в действительности обстоит дело, и это произвело впечатление, так как один из слушателей видел Менцеля по телевизору. Другой, считающий себя человеком бывалым, заявил, что дамы этого круга придут все в платьях до лодыжек. Тогда Элька, которая подвязала платье под пальто, чтобы не бросаться в глаза, продемонстрировала его, и все зааплодировали, как на показе мод. Ее нашли красивой и сказали об этом. Она обрадовалась, но это не прибавило ей уверенности: ведь ни Пётч, ни эти мужчины не были людьми компетентными.
Они молча шли по поселку, сплошь застроенному виллами, которые и в будни выглядели празднично. Пахло розами. Водораспылители испускали волны влажной прохлады. Тихо жужжали машинки, подстригая газоны. На террасах сидели семьи, звучала музыка, смеялись дети. Возвращающиеся с работы мужчины выходили из машин и были одеты, как гости на именинах. Элька, в последние недели понаторевшая при покупках, оценивала покрой брюк, воротнички на рубашках, цвет и ширину галстуков. Ни в Беескове, ни в берлинских универмагах она ничего подобного не видела. Они шли медленно, чтобы не прийти слишком рано. Они ни в коем случае не хотели заявиться первыми.
Дом профессора Менцеля можно было узнать еще издали по множеству стоящих перед ним машин, среди которых выделялся один огромный черный автомобиль, хотя маленьких машин здесь не было. То и дело подъезжали такси, высаживая гостей. Когда открывались дверцы, сперва показывались туфли дам (нередко то золотые, то серебряные), затем ноги, над ними руки, придерживавшие юбки, кстати не всегда длинные. Кроме Пётчей, никто не прибыл пешком.
Они пошли медленнее, чтобы переждать наплыв. Они никого не знали и со своей большой сумкой вполне могли незамеченными пройти мимо. Эльке очень хотелось этого. Еще можно было поспеть на восьмичасовой поезд. Она чувствовала себя здесь лишней и неуклюжей. Она видела, с какой уверенностью и свободой держались гости. И не имело значения, что некоторые были одеты весьма небрежно, иные мужчины даже без галстуков, – наоборот, она понимала, насколько в этом кругу они чувствуют себя дома, чего ей никогда не удастся. Выходя из такси, гости весело махали рукой фрау Менцель, стоявшей в калитке сада. Некоторые мужчины целовали ей руку, женщины обнимали ее. Разговаривали громко и непринужденно. По сравнению с ними Элька казалась себе скованной и нескладной. Чувство неполноценности она хотела компенсировать злостью. Она вдруг ощутила пропасть, отделяющую ее и таких, как она, от людей, собравшихся здесь. Она была им чужая. Они не только иначе одеты, они и двигались иначе, говорили на другом языке, который она, правда, понимала, но пользоваться им не могла. Это были обитатели мира, знакомого ей лишь по телевидению. Люди, которые сидели на конгрессах, держали речи, во время перерывов улыбались в камеру, махали рукой с трапов, знали ответ на любой вопрос, пользовались самолетами, как другие люди – трамваем, они всегда дружелюбны, всегда излучают уверенность, в Москве чувствуют себя больше дома, чем она в Берлине, но ездят и во Франкфурт, в Канн, в Венецию, не стыдясь своих привилегий. Они исполнены уверенности, потому что осознают свою важность. Они никогда не попадут в такое положение, в каком она, Элька, сейчас находится. Даже вне своего круга они не чувствуют себя чужими, слабыми. Ведь это благодаря их способности планировать стало так хорошо: в каждом доме холодильник и телевизор, во многих перестроенных конюшнях автомашины. Это они были теми миссионерами, что могли подать совет аборигенам, внедряли бесплатно и необходимую культуру, да еще и гордились этими выполняющими свой долг людьми, которые ночью в снег и в дождь ехали в отдаленное село, чтобы заступить на раннюю смену в наисовременнейших телятниках, которые крепко спали по утрам в автобусах, отвозивших их на комбинат. Элька становилась все более несправедливой. Она задавалась вопросом, было бы то прелестное дитя, о котором рассказывала высоченная женщина, столь же прелестным, если бы его зимой невыспавшимся каждый день возили в переполненном шестичасовом поезде в детский сад. Она представила себе, как вон та разряженная старая дама в летнюю жару ожидает автобуса, чтобы попасть к зубному врачу, а тот красавчик работает школьным истопником, а министр едет после работы в битком набитом трамвае. Последнее, пожалуй, было уж слишком, ведь при своем окладе он мог бы купить себе дешевую машину, успела еще подумать Элька, когда ее губы уже складывались в приветственную улыбку. Но улыбнулась она попусту, поскольку сперва приветствовали Пётча.
Фрау Менцель протянула руку так, что было ясно – она не ждет, чтобы он поцеловал ей руку; она выразила уверенность, что муж будет рад. Пётч уже почти держал ее руку в своей, как вдруг вспомнил, что надо сперва представить Эльку. Он сделал это со всей возможной неуклюжестью, и замороженная улыбка Эльки наконец оттаяла.
Она даже поговорила с фрау доктор: первую фразу сказала о погоде, вторую о розах и третью о своей огромной дорожной сумке, в которой не запрещенные подарки, а сапоги для дальней обратной дороги. Фрау Менцель вспомнила о плохих дорогах, о трясине, из которой их вызволил Пётч, и похвалила супругов за благоразумие, подсказавшее им оставить машину в гараже. Элька решила, что не стоит развеивать ее заблуждение.
В дверях дома стояла строгая и мрачная фрау Шписбрух и указывала пребывающим гостям дорогу. Ничто в ее лице не обнаружило, что она уже знакома с Пётчем. Молча взяла у обоих верхнюю одежду. Они были единственными, кому пришлось что-то сдать.
Первая комната почти полностью была освобождена от мебели. В нескольких оставленных креслах сидели пожилые люди; другие стояли группами, громко разговаривали и смеялись. Эльке казалось, будто ее включили в фильм; будь она невидимым зрителем, она бы, может быть, и наслаждалась им. Но как действующее лицо она не годилась. Если она не хотела играть роль комического деревенского персонажа, ей следовало сделаться по возможности невидимой. Вот она и забралась в угол и чувствовала себя там прескверно. Ей, правда, становилось легче от мысли, что все кругом мелют чепуху, что прекрасные одежды зачастую украшали убогие тела и что она здесь самая молодая, но уверенности это ей не придавало.
Она никогда не видела профессора, но легко узнала его по толпе поздравителей. Тот, чья очередь подходила, долго держал, что-то говоря, его руку и разражался хохотом в ответ на шутку, которой профессор одарял каждого. Дамы в заключение получали от него поцелуй. В общем гуле Элька слышала его голос, но не разбирала, что он говорил. Во всяком случае, что-то веселое. Весело было и то, как он после каждой поздравительной процедуры пытался разжечь трубку, и это ему никак не удавалось, потому что протягивал руку уже следующий гость. И он снова торопливо засовывал трубку в карман или оставлял ее во рту до тех пор, пока не наступал черед нового поцелуя.
Как и следовало ожидать, запрет на подарки многократно нарушался. Цветы уже заполнили все дорогие вазы на подоконниках. Фрау Менцель с отчаянием восклицала, что придется пустить в ход банки для консервирования. Профессор шутливо бранил каждого дарителя, но потом внимательно выслушивал его объяснения (если они были не слишком длинными). Ибо, естественно, здесь никто не дарил то, что дарят бабуле или братцу Фрицу: конфеты, галстуки или импортную водку. Даже маленьких антикварных вещей и редких книг лежало на отведенном для подарков угловом столике немного, причем все они заключали в себе особый смысл для Менцеля. Решающим для дарителей была не денежная ценность подарка, а эмоциональная, pretium affectionis, как сказал один из ученых гостей, тут же объяснив этот термин старой юриспруденции: предметы, обладающие малой или никакой ценностью, но много значащие для особы, ими владеющей. Так, например, кто-то нашел истрепанную детскую книгу с популярными аляповатыми картинками, но особенность ее состояла в том, что когда-то она больше других нравилась мальчику Винфриду. Кто-то принес газету 1950 года, в которой Менцель, взяв заглавием слова Гёте «Меня не беспокоит, что Германия будет единой», одобрительно комментировал высказывания Сталина по германскому вопросу. Но наибольший успех имела фотография из тех же времен, вставленная в золоченую рамку в стиле барокко. Оптимистическую улыбку, которую демонстрировал на фотографии член Союза свободной немецкой молодежи Менцель (на фоне развалин, транспаранта и знамени), иначе как идиотской не назовешь. Фотография была пущена по кругу, и профессор, в комическом ужасе закрыв глаза рукой, сказал: «Историческая улыбка победителя».
Дружный смех дал профессору шанс раскурить наконец трубку. Он уже сунул ее в зубы, достал зажигалку – и вдруг увидел Пётча, пробравшегося к Эльке в угол, и ринулся к ним сквозь толпу. Зажигалку и трубку он снова засунул в карман, чтобы обеими руками схватить руку Эльки. Не давая ей времени для поздравления, он потянул ее на середину комнаты и попросил тишины, которая быстро и наступила.
Известно, что он рад каждому, кто пришел его поздравить (начал он, кланяясь то в одну, то в другую сторону), и каждый гость знает, что особенно дорог ему. Но иной раз в этом особенном заключается еще и особо особенное, и таковым сегодня для него является визит этой молодой женщины, которую он хотел бы представить уважаемым присутствующим, поскольку она вместе со своим супругом, спрятавшимся там сзади, впервые в этом доме. Особенное в этой женщине не молодость и красота, как, наверное, сразу же подумали его старые друзья, – то и другое достаточно ярко представлено в этом кругу. И не потому он специально представляет супругов, что они олицетворяют собой новый для него жизненный круг, а именно молодую интеллигенцию нашей страны. Он делает это скорее потому, что как раз в тот год, когда он, после десяти лет работы над своей книгой о Максе Шведенове…
В этом месте один из гостей громко застонал в наигранном отчаянии, что вызвало всеобщий смех, но не сбило с толку юбиляра. Сперва он тоже засмеялся, но затем погрозил тому господину пальцем, как грозят детям, повторил прерванную фразу, потом сам себя перебил, чтобы крикнуть нарушителю тишины, которого назвал Фрицем: сегодня его день рождения, и он может каждому докучать Шведеновом столько, сколько захочет, что опять-таки вызвало веселья больше, чем, собственно, давала повод шутка.
Он делает это скорее потому, продолжил он, дружески положив руку на плечо Эльке, что эта молодая женщина не только прибыла из деревни Шведенов Беесков-Сторковского района, но и сама урожденная Шведенов. Короче говоря, он имеет удовольствие приветствовать в своем доме прапраправнучку историка и писателя, что он и делает.
Элька попробовала запротестовать, когда раздались аплодисменты, но Менцель с милой заговорщицкой гримасой положил ей палец на губы и снова потребовал внимания: он забыл назвать сегодняшнюю фамилию потомка писателя. Ибо, как ни трудно это представить себе, она пожертвовала своей выдающейся фамилией во имя любви. Он на ее месте не сумел бы это сделать, даже если бы появился такой мужчина, как он сам. Итак, теперь ее зовут фрау Пётч, а ее мужа он назвал бы, если бы мог – но это невозможно – отвлечься от себя, лучшим знатоком Шведенова в наши дни, о чем он здесь упоминает лишь для того, чтобы сказать: теперь мы знаем, что приводит к научным открытиям – любовь.
Новым взрывом аплодисментов Менцель уже не смог насладиться, ибо прибыли новые гости: знакомая по телеэкрану даже Эльке актриса, посылавшая во все стороны воздушные поцелуи, а потом так повисшая на шее Менцеля, что ее ножки оторвались от пола; затем пожилая ненакрашенная и неукрашенная женщина, судорожно пытавшаяся сохранить на лице улыбку, очень высокий бородатый юноша в джинсах и пуловере, так ловко уклонившийся от менцелевского поцелуя, что последний угодил в пустоту. «Первая жена с сыном», – услышала Элька чей-то шепот.
Господин, который недавно так забавно застонал, спросил у Эльки, был ли у ее родителей домашний алтарь для святого Шведенова, и долго смеялся, услышав, что Элька только от мужа узнала об этой знаменитости. Полная дама, представившаяся как фрау Такитакская из Москвы и источавшая захватывающий дух сладкий аромат, доверительно сообщила Эльке, что господин, с которым она, Элька, только что беседовала, – это сам министр. Глубоко декольтированная блондинка с девически стройным телом и лицом старухи с лукавой улыбкой советовала Эльке остерегаться профессора: «Поверьте мне, вы милы ему не только своим девичьим именем, уж я знаю нашего Винфрида!»
Элька очень страдала, не умея шутливо отвечать на шутливые слова, с которыми к ней обращались. Ей удавалось лишь немного варьировать одобрительный смех. Но поскольку одним этим смехом беседа поддерживаться не может, никто не оставался долго около нее, и она снова подалась в свой угол, где уже стоял ее муж, но не один. Высокий худой мужчина с согнутой спиной занимал его историями про профессора, все время называя того шефом или князем. Услышав имя Браттке, которое она знала по рассказам Пётча, Элька сразу же посмотрела на его ноги и с разочарованием увидела, что они обуты не в войлок. Не было также и цепи с очками. Лишь пуловер свисал на пядь длиннее пиджака, и разговор снова зашел о рабстве, которое муж Эльки хотел добровольно принять.
Это были первые невеселые слова, услышанные Элькой в этот вечер. Они отдавали горечью и, вероятно, имели целью предостеречь, что пробудило в Эльке симпатию к Браттке и надежду на будущее.
– Стало быть, вы не советуете?
– Безуспешно, как я вижу, – ответил Браттке и показал Эльке на мужа, который с улыбкой превосходства уже минут десять заверял его, что, с тех пор как Менцель шепнул ему, что место ему теперь совершенно точно обеспечено и д-ру Альбину скоро понадобятся документы для оформления, ничто уже не сможет замутить море радости, в котором он плавал.
Даже о жилищных возможностях Менцель уже подумал. Фрау Унферлорен, которая дважды в неделю приходит к ним для помощи фрау Шписбрух и помогает в праздники на кухне, хочет перебраться в деревню и, возможно, согласится на обмен с Пётчами.
– Ты бы поискала ее, – сказал Пётч Эльке, и Элька не ответила: «Ты бы сперва спросил меня, хочу ли я вообще в Берлин!», а промолчала и повернулась, как и все остальные, в сторону профессора, который захлопал в ладоши и пригласил к столу.
Длинный стол тянулся из одной большой комнаты в другую. Менцель сидел на украшенном цветами стуле во главе стола, а другой конец возглавляла – что с умилением было отмечено – его мать, беловолосая старушка, которая сначала церемонилась, а потом стала развлекать Пётча, сидевшего сбоку от нее в конце стола, историями из детства Винни; одну из них она повторила несколько раз, чтобы привести ею в восторг все сидевшее за столом общество.
Действие ее разыгрывалось во времена, когда Винфрид был еще маленьким, таким маленьким, что не доставал даже до стола, и особенно плохо это было по воскресеньям, когда приходили дяди и тети и две бабушки и, громко разговаривая, сидели за кофе, а он, маленький, одиноко стоял у стола (братьев и сестер у него не было), впадая во все большее отчаяние, и слезы текли по его бледным щекам, пока однажды он не вскарабкался на стул, забил кулачками по столу и закричал: «Теперь буду говорить я!», а когда стало тихо и папа сказал: «Итак, Винни, теперь будешь говорить ты!», он стоял с покрасневшим лицом и глотал и глотал воздух и не мог ни слова сказать – сегодня этому нельзя поверить, но он действительно не произнес ни слова, ни звука, пока все не засмеялись, а у него начался такой припадок отчаяния, что пришлось уложить его в кровать.
– И вот ему уже пятьдесят, – завершила она свой рассказ, особую прелесть которому придавал саксонский диалект, – я могу рассказать и другие истории, я знаю их множество, но Винни разрешил только эту, и я боюсь, что он сейчас снова застучит кулаками по столу и закричит. Вы не видите, а я уже вижу в его глазах злой огонек, и потому я закончу. Да и еда остывает.
Последнее, правда, было неверно, ибо сперва на очереди были разнообразные закуски, все равно подававшиеся холодными, за исключением черепашьего супа, который не успевал остыть в маленьких чашечках, потому что его, не прерывая разговора и смеха, можно было пить с ложечки или, изящно вытянув губы, отхлебывать из чашечки. Но уже вскоре после сообщения матери и последовавшей словесной перестрелки с сыном начали вносить главные блюда, от перечисления которых мы избавим читателей, чтобы у них зря не текли слюнки. Лучше эту главу закончить, ибо большая юбилейная речь во славу Менцеля заслуживает отдельной главы. А по поводу еды следует еще добавить, что, хотя она и была такой изысканной, какой у других почти никогда или вообще никогда не бывает, причины завидовать тут нет, потому что мало радости получаешь от деликатесов, если приходится постоянно демонстрировать веселье и сосед, которого не знаешь, придает большое значение тонкой застольной беседе. Пётчу же, кстати, уж и вовсе было не до радости, так как его подарок – или не подарок: статья – все еще лежал в дорожной сумке в гардеробе, и он напряженно ждал случая незаметно выйти, чтобы положить папку на стол с дарами.
Элька, напротив, наслаждалась возможностью есть то, что не ей пришлось готовить. Она скоро узнала, кто из подающих к столу женщин фрау Унферлорен. Это была худенькая блондинка, которая всякий раз краснела, когда кто-нибудь к ней обращался. Эльке, как и каждому, кто знакомился с ней, сразу же пришло в голову, что ей бы больше пристало называться фрау Ферлорен – Потерянная, а не фрау Унферлорен – Непотерянная.