355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Зегерс » Встреча. Повести и эссе » Текст книги (страница 27)
Встреча. Повести и эссе
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 02:00

Текст книги "Встреча. Повести и эссе"


Автор книги: Анна Зегерс


Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)

Не без замирания сердца следишь за процедурой самодрессировки, которой подвергает себя в течение целых двух лет почтенный профессор.

И вот, в конце, он готов:

«Я уже примирился с тем, что меня считают очень ограниченным. Таков я и есть, я-то знаю. Да и как оно могло быть иначе, коли я, немец родом, выросший в убогой среде, влачу свою жизнь среди сограждан-мертвецов…»

«Так он жил…» Произнесен ли уже литературой этот приговор? Или он еще впереди? Эпохи находят одна на другую. Ленц уж пятнадцать лет как мертв. Бюхнер лишь через тридцать лет напишет о нем эту фразу.

Никаких больше порывов, никаких планов, никаких надежд. Только сантименты, только жалость к самому себе; озабоченность – а вдруг Гюндероде видит его в слишком идеальном свете; зависть штатного служащего к «свободной художнице»: ему, видите ли, приходится вести зависимую жизнь, «не то что твоя, где что ни день, то выходной». Он на глазах мельчает. Он может ревниво выговорить Каролине за «легкомыслие» в общении со случайными знакомыми; ухитряется – она как будто во всем теперь ему покорна – развести ее с Беттиной и с «этим семейством Брентано» («они так все властолюбивы и тщеславны»), писать ей фразы вроде вот этой: «Это все оттого, что тебе недостает мужества», – предостерегать ее от свидания с ним в Винкеле на Рейне: туда же столько наезжает семей из Франкфурта!

Раз обратившись в бегство, уже не остановишься. В семи тщательно пронумерованных пунктах этот горемыка излагает женщине (она, похоже, отважилась попенять ему) логику своего поведения. Венец всего – пункт седьмой: «Любить я могу себе позволить – но не могу позволить себе полное обладание любовью, готовой забыть все и вся». И под конец – как заранее даваемая расписка в получении ответа – безнадежно-горький вывод: «Нынешнее письмо твое лишь подтверждает то, что я давно знал: ты неспособна понять мои жизненные обязательства».

Пятачок почвы под ее ногами тает на глазах. Целыми блоками реальность оттесняется в область снов – и кошмаров тоже. Гюндероде это однажды уже испытала. «Лишь в снах своих живу»… В мае 1806 года она пишет Крейцеру, которого она на этот раз окрестила Эвсебио:

«Друг опять навещал меня; был очень оживлен, непривычный румянец пылал на его щеках. Он сказал, что под утро ему приснился Эвсебио, они снова были вместе, ничто их не разделяло, и они, обнявшись, шли по цветущим долинам и лесистым холмам, опьяненные любовью и свободой. Разве один такой сон не стоит всей моей жизни? Хоть несколько месяцев такого блаженства, такого незамутненного счастья, как в этом сне, – о, как я возблагодарила бы тогда богов перед смертью! Разве б я стала считаться с ценой? За это счастье я положила бы голову на плаху и не дрогнув приняла смертельный удар».

Робкие зовы через пропасть. В конце июля Крейцер еще раз навещает ее во Франкфурте. Ничего об этой встрече неизвестно. Он возвращается в изнеможении, без сил. Тяжело заболевает, теряет сознание, бьется в нервной лихорадке. В одну из ясных минут собирает вокруг себя своих друзей и поручает Даубу сообщить Каролине, что между ними все кончено.

Каролина тем временем находится в Винкеле, на вилле торговца Йозефа Мертена, и ждет. Короткую отсрочку она получает благодаря тому, что потрясенная Гейден (Дауб решил известить Каролину через нее) отказывается верить: ведь решение Крейцера может означать смертный приговор Гюндероде. Дауб подтверждает благочестивую решимость друга. Гейден принимает меры предосторожности, адресует роковое письмо, написанное измененным почерком, другой подруге Каролины, которая сейчас с ней в Винкеле: необходимо подготовить несчастную к удару. Каролина же – движимая предчувствием беды и будто следуя абсурдным законам трагедии – перехватывает письмо, вскрывает его, читает свой смертный приговор. В своей комнатке она набрасывает еще несколько строк на листке бумаги, потом спокойно говорит подруге, что выйдет прогуляться. Вечером, когда она все не возвращается, в ее комнате находят письма, тревога растет, ее начинают искать. На рассвете один из местных крестьян находит ее труп на поросшем ивняком мысу, вдающемся в Рейн. Тело лежит головой в воде. Она закололась.

Место ее самоубийства впоследствии было затоплено рекой. Гюндероде похоронена в Винкеле у кладбищенской стены. Надгробные слова она написала сама – это найденное ею у Гердера изречение одного индийского поэта, слегка измененное. Оно совершенно точно выражает ее мироощущение и то состояние духа, в каком она приняла смерть.

 
Матерь моя, земля, кормилец мой,
   веющий воздух,
Пламень священный, мой друг,
   и брат мой, горный поток,
И отец мой, эфир, – я смиренно с вами прощаюсь,
Благодарная вам вовек;
   я с вами на свете жила.
И, в иной отправлялся мир,
   я без горечи вас покидаю.
Други и братья, прощайте,
   прощайте, отец мой и мать.
 
6

«Было бы грустно, если бы все заблуждения оканчивались подобным образом».

Савиньи. Каждый из друзей Гюндероде дает комментарий к ее кончине – в полном соответствии со своей натурой и степенью ее независимости и способности к сочувствию.

Лизетта Неес, считавшая страсть Каролины своего рода вывихом, пишет Сусанне фон Гейден:

«Всякое отпадение от природы – не меньший грех, чем отпадение от морали, ибо мораль есть не что иное, как высшая природа. Лина погрешила против обеих».

Для просвещенной Лизетты это удивительный рецидив, возвращение к скрижалям христианства. В остальном ее анализ сил, сокрушивших Каролину, весьма проницателен:

«Она пала жертвой времени, могучих бродивших в ней идей, рано ослабших моральных принципов; несчастная любовь была лишь формою, в коей все это обнаружилось, – испытанием огнем, которое неминуемо должно было ее вознести в ореоле либо испепелить».

Сусанна фон Гейден сообщает брату Каролины Гектору о смерти сестры:

«Хорошо известный Вам кинжал пронзил сердце ангела. Она не могла жить без любви, она устала от жизни, все существо ее было поражено этой усталостью… Сердце ее не умещалось в этом мире; лишь самая беззаветная любовь могла поддержать в нем жизнь; когда любовь умерла, разбилось и сердце».

Большое, достойное подруги письмо о смерти Гюндероде пишет Беттина. По случайному стечению обстоятельств она совершала поездку по Рейну, когда до нее дошел слух о самоубийстве «красивой молодой дамы» в Винкеле и молнией мелькнуло страшное предчувствие: Гюндероде! Подозрение подтвердилось.

«О великие души, о всевышние! Этот агнец невинности, это юное трепетное сердце, – какая страшная сила побудила его это совершить?»

Ахим фон Арним[176]176
  Ахим фон Арним. – Людвиг Иоахим фон Арним (1781–1831), писатель-романтик, в 1805–1808 гг. вместе с К. Брентано издал сборник немецких народных песен «Волшебный рог мальчика».


[Закрыть]
, знавший Гюндероде с 1802 года, пишет:

«Мы слишком мало могли ей дать, чтоб удержать ее с нами, недостаточно чистым и звонким был наш хор, чтобы задуть злополучный факел чуждых страстей, фуриями терзавших ее младенческую душу…»

Он «с содроганием» узнает о вскрытии, посредством которого врач хочет обнаружить причину смерти в спинном мозгу: гротескно-натуралистическая параллель к медицинскому вскрытию Генриха фон Клейста, другого самоубийцы, чья «загустевшая желчь» позволила незадачливому эскулапу дать заключение об «ипохондрии». Много позже Арним еще раз посетил место смерти Гюндероде:

«Бедная горлинка, неужели нынешние немцы только и знают, что замалчивать все прекрасное, забывать все выдающееся, осквернять все истинное и священное?»

Один этот вопрос уже сам по себе некролог.

Кого мы еще ждем? Гёте. По поводу сообщения Ахима фон Арнима о смерти Гюндероде он не высказывается. В 1810 году он прогуливается с Беттиной по парку в Теплице и, вернувшись домой, делает запись:

«Обстоятельный рассказ об ее отношениях с фрейлейн Гюндероде. Характер этой странной девушки и ее смерть».

Звучит как отрывок из наброска драмы. В 1814 году Гёте путешествует по Рейну.

«Мне показали то поросшее ивняком место на Рейне, где наложила на себя руки фрейлейн фон Гюндероде. Выслушивать рассказ о катастрофе на месте происшествия, из уст лиц, бывших поблизости и принимавших участие, – все это оставляет неприятное чувство, каковое всегда порождается обстановкою трагического события; вот так, когда вступаешь в Эгер, над тобою витают духи Валленштейна и его сподвижников».

У неуютного ощущения уже вынуто жало.

А Крейцер?

Крейцер по-прежнему тяжко болен, еще целых несколько недель. Его щадят, как покойницу при жизни никогда не щадили. Известие поражает его как гром. Он решает, что никогда не сможет больше преподавать, и лишь очень медленно оправляется от удара.

Трагедия, однако, уже по своем завершении грозит опуститься до уровня театра ужасов, до мелодрамы: мать Каролины предостерегает Крейцера от возможной мести со стороны брата Гектора, обучающегося в Гейдельберге. Крейцер возмущен:

«Великодушие это смехотворно! Сколь жалок я был бы, если б нуждался в нем! И сколь недостойны всякий страх и всякая страсть того блаженного покоя, который осеняет усопшую!»

Это, пожалуй, уже предел и вытеснения и непонимания. С этим человеком, с этим мужчиной покончено. «Моя София» – только так отныне говорит он о жене. Кстати, он ее переживет, женится на другой, доживет до восьмидесяти семи лет. О Каролине он ни разу больше не вспомнит.

Теперь он как воск в руках друзей. Они внушают ему, что ему «решительно необходимо» завладеть документами – письмами, что он посылал Каролине. И вот госпожа фон Гейден опустошает письменный стол подруги – секреты замка ей известны – и выдает Крейцеру на руки все эти отягчающие улики. За это она получает от него все письма Каролины с условием, что сожжет их. Предписание это она выполняет на совесть.

Но мысль друзей работает дальше. Пожалуй, неразумно будет сразу сжечь письма Крейцера к «усопшей» – «ибо, как знать, не окажется ли в них вдруг надобности»; говоря по-простому – не понадобятся ли они ему как доказательства его невиновности. Расчет, который мы не вправе порицать: так по крайней мере до нас смогли дойти хотя бы письма Крейцера, за исключением немногих, особо компрометирующих. Верный и благочестивый кузен Леонгард берет их на сохранение. «И больше я предпочел бы ничего о них не слышать».

Окончилась ли наконец трагедия?

Не совсем. Занавес поднимается еще раз. Будет эпилог; этим приложением мы обязаны прискорбному обыкновению поэтов оставлять по своей кончине исписанную бумагу – вверять ее надежным рукам потомков. Те могут иной раз – по злому умыслу или по небрежности – убить мертвеца повторно. В особо тяжелых случаях их агентами, их делопроизводителями оказываются те же самые лица, которых сам автор, в слепой своей доверчивости, назначил душеприказчиками. С Гюндероде как раз такой тяжелый случай.

Она послала другу Крейцеру в январе 1806 года свое новое сочинение под заглавием «Мнемозина», чтобы тот его издал. Крейцер ей отвечает:

«Ты не можешь вообразить себе, как обрадовался я твоей идее с этой книжицей, „Мнемозиной“, и какое это блаженство для меня – видеть столь блистательно увековеченной любовь Отшельника и Друга. Ты спрашиваешь, смогу ли я ее издать. Да может ли быть забота более милая моему сердцу? Но ты верно замечаешь, что тут надобно соблюдать величайшую скрытность».

Подробно распространяется он о заголовке и псевдониме. Когда Гюндероде, вопреки его советам, продолжает настаивать на псевдониме «Ион», он в конце концов соглашается: «Что ж, Иония – родина поэзии. Да, наречем это дитя Ионом». Зато она принимает его предложение о заголовке: они озаглавят этот томик «Мелета» – по имени музы опыта. Разве можно представить себе дело издания произведения в более надежных руках?

Среди писем Крейцера есть такие аналитические, компетентные и конструктивные, каких только может желать поэт от друга, поэтесса от возлюбленного. О метрике и шлегелевской философии, о поэтессах, пишущих по-латыни, о достоинствах и слабостях их сочинений – о чем только он не пишет Каролине, и это все суждения, с которыми вполне согласился бы и современный критик. Не драма, говорит Крейцер, и уж тем более не мещанская драма ее стихия, а лирика, миф, легенда. Этот человек понимает, что ему доверено, и он даже пугается духовного превосходства своей возлюбленной:

«Горе мне! Разве наберусь я теперь мужества ребячески подшучивать над тобой, добиваться от тебя покорности в любви (а ведь все мужчины только этого и добиваются) – где уж мне пред лицом такой мудрости! Твой Эвсебио устрашен. Уж подлинно тебе придется прикинуться глупышкой, когда я приеду, и нежной шаловливостью вернуть мне мужество. Отбрось свое великолепие – иначе свидание с тобой мне будет не в радость».

Можно ли, дозволительно ли предположить, что этот комплекс неполноценности, испытываемый мужчиной по отношению к женщине, в духовном развитии не уступавшей ему, впоследствии, неосознанно для него самого, повлиял на его действия?

Но на первых порах он энергично продвигает издание «Мелеты». 23 февраля он уже может сообщить подруге: «„Мелета“ продана – прямо здесь, Циммеру и Мору». Он обосновывает выбор именно этого издательства (в котором, кстати, появился и «Волшебный рог мальчика»), обсуждает предлагаемый гонорар – «карлин за лист»: «Чем глубже я ощущаю внутреннюю ценность сочинения, тем менее я способен торговаться о внешней цене». Все идет прекрасно. Только книжка так никогда и не вышла. Крейцер сам – ведь он предвидел, что его «все больше и больше будет засасывать тина будничной жизни»! – сам изымает после смерти сочинительницы рукопись Иона: редкостный случай даже в столь богатой поразительными казусами и извращениями истории немецкой цензуры и самоцензуры. Причина? Самая элементарная: личная выгода. «Видите ли, Дауб с помощью неопровержимых доводов… убедил меня в настоятельной необходимости сокрытия этого манускрипта». Убожество снова взяло верх. Сбылись фантастические кошмары Каролины.

И вот, против воли захваченная абсурдной логикой этого процесса, уже думаешь: слава богу, что она до этого не дожила; она бы, наверное, сошла с ума; она-то ведь не была так, как мы, приучена историей и литературой последующих ста семидесяти лет к тем странным операциям, которые господствующая мораль проделывает над теми, кто ей не подчиняется.

А книга? Пропала на долгие годы. Через пятьдесят лет после смерти Гюндероде, в первом «полном собрании» ее сочинений о «Мелете» речи нет. Не упоминается и имени Крейцера: следы, похоже, удалось замести основательно. Требуется вмешательство случая: каким-то невероятным образом, чудом, один-единственный экземпляр книги, состоящий частично из корректурных листов, частично из страниц рукописи, занесло в замок Нейбург под Гейдельбергом, где его сохранили. Лишь в 1896 году заинтригованной литературной общественности было сообщено о его существовании, опубликованы несколько отрывков из книги. В 1906 году она впервые была полностью издана в 400 экземплярах – тем же издателем, доктором Леопольдом Гиршбергом, что выпустил в 1920 году прекрасное полное собрание сочинений Гюндероде.

Крейцер был прав: эта книга, с ее уже неистребимыми текстами, – беспрерывное объяснение в любви, вновь и вновь обращаемое к нему – к «ангелу-хранителю», к «единственному», к «Эвсебио». Она делает его бессмертным – отличие, до которого он не дорос. Мы, знающие историю этого томика, не без щемящего чувства прочтем «Посвящение» к нему:

 
В тиши священной дней моих пустынных,
В мои часы задумчивой мечты
В венок Тебе сплетала я цветы —
Дар этих дней и память дней старинных…
 

И все же: кто дерзнет заклеймить его гневным словом «недостойный»? Осудить его за то, что он хотел жить – имея перед глазами горький пример той, что не смогла пойти на требуемый компромисс? Он желал одного – мира, покоя. И вовсе не покоя могилы. Гюндероде хорошо понимала, что с ним происходит: «Ты стал чужеземцем в кругу своих близких, с тех пор как нашел родину в моем сердце».

7

«Мне родиной земля, увы, не стала».

Едва ли мы – потомки – сможем отменить этот приговор; не столь уж часто и в наше время встретишь такую жажду цельности, абсолютности, глубины и истинности чувства, слишком пугает ее бескомпромиссность в стремлении привести в гармоническое согласие жизнь и творчество.

Воспринять ее сочинения нелегко, особенно из-за их непривычного для нас мифологического одеяния. Как поэт она, конечно, не успела достичь вершины своей зрелости; в ее трагедиях и одноактных драмах, которые посвящены грандиозным темам («Магомет») и которыми она дорожит, изображены вместо живых персонажей бледные схемы, сюжеты часто надуманы – лишь для того, чтобы выразить ее идеи, ее мировоззрение. В стихотворении, в лирической философской прозе она великолепна. Ее язык пленяет трогательной красотой, но чаще ее возвышенные замыслы вступают в противоречие с имеющимися в ее распоряжении формами; это справедливо и в переносном смысле – по отношению ко всей ее жизни.

Равно отличаясь и глубиной чувства, и остротой ума, она не может удовлетвориться ни холодной рефлексией, ни расплывчатым лирическим излиянием. Пропасть между этими полюсами своей натуры она преодолевает своим творчеством. Она ощущает себя лишь тогда, когда пишет или любит. Творчество и любовь – вот два единственно подлинных выражения ее существа. Ее письма тоже принадлежат к ее творчеству, и, лишь зная ее жизнь, мы правильно прочтем и поймем ее стихи. Если ей суждена долгая жизнь, то прежде всего как человеку и поэту, до конца испившему чашу отчаяния и отчуждения.

Трещина, расколовшая эпоху, проходит через ее сердце. Ее личность расщепляется на многие ипостаси, среди них есть и мужская. «И поэтому иной раз мне представляется, будто я стою у гроба, в котором сама же и лежу, и оба моих Я в оцепенении глядят друг на друга». Она вызывает утопическое видение: «О, я знаю, придет время, когда всякое существо будет в гармонии с самим собою и с другими». И ясно видит то, что надолго еще сохранит свою значимость:

«Ведь у нас отняли жизнь из рук; не мы живем – за нас живут; какая-то часть нашего существа живет заместо другой, значительно большей, а та насильственно погружена в полусон и, стоит ей на миг встрепенуться от него, сжигает себя в бесплодных желаниях».

Диагноз верен, и ее реакцию едва ли назовешь преувеличенной. Она одна из первых, кто воплотил процесс самоотчуждения в образ и слово; послушайте, как она изображает борьбу, которую ведет в ее душе «надменный рассудок» против природы:

«Варвар! не радуйся своему торжеству, ты вел гражданскую войну, побежденные были чадами твоей собственной природы, ты сам себя убил в твоих победах, ты сам пал в твоих сражениях. Мир, купленный ценою таких жертв, был не по мне, и непереносимою стала мне мысль, что надобно частично убить себя, дабы тем вернее частично выжить».

Вот так она сама говорит о том, почему не может больше жить; она не смерти жаждала, а жизни; и не из жизни ушла она – а из того, что не жизнь. Ставкой в ее игре была она сама. Но рядом велась другая игра, правил которой она не знала и не хотела знать. Можно ли представить себе Гюндероде старой девой-пансионеркой, чьи стихи, лишенные всех источников опыта и ощущения, неизбежно растекаются в сантиментах и абстракциях?

Ну а что оставалось бы ей еще?

Поэзия – кровная сестра утопии, то есть имеет мучительно-восторженную наклонность к абсолюту. Большинство людей не выносят открытого выражения неудовлетворенности той убогой жизнью, которую они приняли как свой удел. Гюндероде очень хорошо знакомы эти натуры, постоянные жильцы «мира», не мыслящие себе жизни вне его. «Я никогда не принадлежал к нему, – говорит один из ее героев (на этот раз, заметьте, мужчина), – то был как бы всего лишь негласный уговор, по которому он давал мне те из своих благ, что просто необходимы для поддержания жизни, а я давал ему что мог. Теперь срок этого уговора истек!..»

Попытка «дать прекрасным творениям почву»[177]177
  Попытка «дать прекрасным творениям почву…» – Заключенные в кавычки слова взяты К. Вольф из романа Томаса Манна «Доктор Фаустус» (последний монолог Адриана Леверкюна), см.: Манн Т. Собрание сочинений, т. 5, М., 1960, с. 644.


[Закрыть]
в обществе, сделавшем единственной мерой количество любой ценой, потерпела крушение. Неумолимо-четкое разделение труда приносит свои плоды. Производители материальных и духовных благ, чужие друг другу, стоят на разных берегах, не в силах перекинуть мост к совместной жизни. Уничтожение, чьи приметы не всегда еще различимы, грозит им всем. Литература немецкого языка как поле битвы – можно ведь и так посмотреть на нее. Поэты – не поймите это как жалобу – обречены быть приносимыми в жертву или жертвовать собой.


«А грядущее начинается уже сегодня»

Много еще есть дела в этом мире, и,

что до меня, мне думается, все в

нем ложно, все не так.

Беттина фон Арним

Дорогая Д., вместо ожидаемого Вами письма я напишу Вам о Беттине. Это, пожалуй, обеим нам пойдет на пользу: я избегну обязательств, налагаемых жанром послесловия, Вы узнаете кое-что о своей предшественнице, Вам еще незнакомой; и мы сможем продолжить начатый разговор, благо обнаружим все главные темы нашей переписки в эпистолярном романе Беттины фон Арним «Гюндероде», да к тому же еще и воспользуемся преимуществами, даваемыми исторической дистанцией. Беттина сама нуждалась в такой дистанции: письма, из которых она в 1839 году составила свою книгу, писались между 1804 и 1806 годами, в другую эпоху, можно даже сказать – в другой жизни.

Беттине не было и двадцати лет, когда она познакомилась с Каролиной фон Гюндероде у своей бабки, знаменитой в то время писательницы Софии Ларош. Хотя Каролина была пятью годами старше, Беттина с первого же взгляда привязалась к ней, ежедневно была гостьей в ее пансионе во Франкфурте-на-Майне, читала ей вслух, записывала ее стихотворения, совершала вместе с нею долгие воображаемые путешествия на бумаге и во всем ей доверяла – потому что сама она чувствовала себя одинокой в многолюдном родительском доме, была чужой в кругу того хорошего общества, к которому принадлежал состоятельный дом Брентано, и из-за всего этого впадала во всевозможные странности и причуды. «Дорогой Арним, – писал в 1802 году ее брат Клеменс Ахиму фон Арниму, – эта девушка умна необычайно, сама того не подозревая; семейство обходилось с нею до крайности дурно, и она замкнулась в себе, иссушаемая неприметным для глаза внутренним огнем».

Но Беттина, в которой за всей маскарадной игрой скрывалось храброе, мужественное сердце, поклялась себе никогда не поддаваться малодушию, не считать себя несчастной и, уж коль скоро невозможно достичь идеала, принимать жизнь такою, как она есть, по возможности скрашивая ее для себя. В этом ее отличие от Гюндероде. Та не только зависела от буржуазного жизненного кодекса как женщина, но и подчинялась буржуазному эстетическому кодексу как поэтесса; находясь под двойным гнетом обостренного нравственного чувства и обостренной художнической совести, она в конце концов оказалась у той черты, где основания единственно приемлемой для нее жизни стали исключать друг друга. Женщина и поэтесса ее формата не лишает себя жизни из-за того только, что ее предал мужчина, который был для нее всем. Вопрос должен стоять иначе: почему он был для нее всем?

От Беттины Гюндероде отдалилась уже раньше, по настоянию того самого мужчины, историка древности Фридриха Крейцера, но письма подруги она, видимо, возвратила, как та и просила ее. В этих письмах Вы можете прочесть, как отважно Беттина защищается от упреков родичей, озабоченных тем, что она, при ее ни много ни мало двадцати годах, никогда не найдет себе мужа, если и впредь будет оставлять в небрежении домашние добродетели и вместо этого упражняться в древнееврейском под началом «чернявого старого иудея». «Для мужчины ничего нет отвратительнее», – пишет ей «сердобольный Франц, ангельская душа»; он старший брат и глава семейства, поскольку родители оба рано умерли.

«Я написала ему… что уж, верно, не переменюсь теперь – поздно; и что евреем тем заручилась на каждый день единственно для того, чтобы не протухнуть вконец в нафталине домашности; я давно уж приметила, что в так называемых счастливых семействах человек по воскресеньям только и знает, что, севши у окошка, считать и пересчитывать крыши соседских дворов, – а на меня это нагоняет такую смертную скуку, что лучше уж я совсем не выйду замуж».

Это отвращение к филистерской жизни Беттина сохранит до конца; но столь же силен ее страх превратиться в никчемного человека («лучше умереть, чем оказаться не у дел»); в 1811 году она выходит замуж за Ахима фон Арнима, друга ее любимого брата Клеменса, и в его доме в Берлине, оккупированной Наполеоном столице Пруссии, начинает совершенно другую жизнь, почти безропотно проходя школу самоотречения. Двадцать лет супружества, семь беременностей, семь благополучных разрешений, обихаживание и воспитание семерых детей, хлопотные переезды, денежные заботы, всевозможные домашние неурядицы и, не в последнюю очередь, отношения с мужем: они вовсе не «простые», не безоблачные – слишком разные у супругов натуры и потребности, – но она достойно несет их бремя; в Арниме, разочарованном патриоте Пруссии, с горечью удалившемся от дел в свое имение Виперсдорф и угнетаемом тяготами хозяйствования, она не перестает видеть поэта, не перестает поддерживать в нем самом эту веру, побуждает его сохранять этот статус и оставаться тем, что он есть «на самом деле», то есть перед ее внутренним взором. Пожелтевшими, забытыми хранятся – бог весть в какой шкатулке – документы ее первой жизни: письма подруги Гюндероде рядом с письмами госпожи советницы Гёте, письмами самого Гёте, Бетховена, восторженными, часто выспренними письмами брата Клеменса, по преимуществу наставительными письмами Савиньи, сестрина мужа, которого она позже встретит в Берлине видным прусским государственным чиновником. В той предполагаемой шкатулке заключен под замком дух ее юности; в творчестве пятидесятилетней Беттины он переживет удивительное возрождение.

Эта книга – письма, которые я Вам рекомендую, – охватывает тридцатипятилетний период в жизни Беттины. Никто из тех, кто знал ее восторженным ребенком, своенравной девочкой, не ожидал превращения ее в хозяйку дома и мать семейства, подчинившую все свои духовные интересы, необузданные фантазии и мечты требованиям многодетной семьи. Примечательным образом именно она, по сути единственная из романтического содружества рубежа веков, живой и невредимой восстает из пепла в тридцатые годы и заслуживает себе в глухой атмосфере предмартовской Пруссии – отнюдь не легкой ценой! – звание «зачинщицы»; именно она сознательно возвращается к вызывающе наивным манерам своего детства и ранней юности – ибо лишь ребенку дозволено говорить, что король гол. Именно она – и потому-то я ее так настоятельно Вам рекомендую – отказывается выбирать между ложными альтернативами, которые навязывает им всем их эпоха: быть либо отчаявшимся бессильным одиночкой, либо приспособленцем-филистером; еще на рубеже веков Клеменс Брентано обозначил эти альтернативы, в тисках которых бьется, изматывая силы, ее поколение – потомки революционеров мысли:

«В нынешнем мире можно выбирать лишь между двумя возможностями: быть либо человеком, либо буржуа, и ты отчетливо видишь, чего избегать, но не видишь, что обнимать. Буржуа заполонили все и вся, и людям ничего не остается для самих себя, кроме самих себя».

Это радикализм раннего, иенского романтизма, чей дух свято хранит Беттина. Письма к Гюндероде, которая не принадлежала к кружку «романтиков», но была связана с ними либо личной дружбой, либо духовными узами, очень своеобразно отражают внешне как будто шутливое обращение Беттины с этим томлением по иной, лучшей жизни – в эпоху, когда реальная общественная практика приняла совершенно иное направление.

Ей хорошо знаком и ореол мечты, их всех окружающий, и страх, что эта возвышенная оболочка спадет, очарование развеется и все они превратятся в людей-автоматов; не случайно образ автомата буквально как наваждение, как неотвязный кошмар появляется в литературе тех лет. В письме к Гёте – сиятельнейшему из всех возлюбленных, которых она сама себе создала, – прорываются эти прозрения и страхи, ее сомнения в себе самой. 29 июня 1807 года она пишет ему (Каролины уже год как нет в живых):

«Эти магические обольщения, это чародейство – они мое белое платье… Но, господин мой и повелитель, тягостное предчувствие меня томит, что и с меня совлекут это белое платье, что буду ходить я в обыкновенном, будничном наряде и что этот мир, оживляющий ныне все мои чувства, канет в небытие; и я предам то, что должна была бы трепетно оберегать; и буду мстить там, где должна была бы безропотно покоряться; и там, где бесхитростная детская мудрость указует мне путь, я заупрямлюсь в гордыне и самонадеянности; но печальней всего будет то, что я, подобно им всем, стану клеймить проклятием греха то, что отнюдь не греховно, – и мне будет поделом».

Все то, что она хочет заклясть, отвести от себя (и отводит!), происходит на ее глазах со спутниками ее юности, знаменитыми и безвестными, когда исчезает надежда, этот стимул души. Иные рано умирают, как Новалис, другие кончают самоубийством, как Клейст; третьи колесят по Европе в поисках подходящего им места, как Август Вильгельм Шлегель; сближаются, подобно Фридриху Шлегелю, с политической реакцией – на некоторое время по крайней мере – либо, подобно Клеменсу Брентано, увязают в дебрях католического мистицизма.

Беттина видит, как распадаются дружеские сообщества под натиском Реставрации, переживает болезненные разрывы и отчуждения – с Гюндероде, с Клеменсом, с Савиньи, с Гёте, – наблюдает, как необходимость зарабатывать хлеб насущный вынуждает мужчин приспосабливаться, идти на компромиссы. Один из них, Иозеф Гёррес, прошедший едва ли не все ступени эволюции от революционера до деятеля клерикальной реакции, еще в 1822 году сказал:

«Никто из этого поколения, лицезревшего революцию… прошедшего через всю славу и весь позор… не увидит обетованной страны свободы и покоя».

Страна Утопия, страна свободы, равенства и братства, отступает в немецких княжествах, особенно в Пруссии, перед реальностью Священного союза и карлсбадских постановлений; она раскалывается надвое – реакция в общественной жизни и бидермайер в жизни частной; она тонет в свистопляске охоты на «демагогов», цензуры и слежки, в вязкой живучести общественной системы, стремящейся наладить буржуазное производство под монархическим управлением и не желающей осознавать собственные противоречия; а самые радикальные литераторы – Гейне, Бёрне, Бюхнер – уносят эту страну с собой в вынужденное изгнание, сохраняя, спасая ее лишь в своих скорбных, мучительно вопрошающих, иронических, отчаянно-бунтарских стихах, пьесах, очерках. Условия немецкой жизни, которые молодой Маркс квалифицировал как исторически несостоятельные, распыляют, обрекают на одиночество всех тех, кто способен был бы стать глашатаем общественного движения. Женщина, о которой здесь идет речь, – Беттина фон Арним – ушла в мир супружеской жизни, «носится с детьми, как кошка с котятами», молчит, пишет письма, рисует; но об этой же женщине упомянутый выше Гёррес в двадцатые годы, увидев один из ее рисунков, проницательно заметил: «Это не классицизм, но и не романтизм – это беттинизм, своеобычный и весьма приятный смешанный жанр».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю