355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Зегерс » Встреча. Повести и эссе » Текст книги (страница 16)
Встреча. Повести и эссе
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 02:00

Текст книги "Встреча. Повести и эссе"


Автор книги: Анна Зегерс


Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц)

Я не могу представить себе народ более разобщенный, чем немцы. Ты видишь ремесленников, но не людей; мыслителей, но не людей…

Эмерих, растроганный, отвечает, что его привела в восторг вторая часть «Гипериона». Однако приговор немцам – он так и говорит «приговор» – глубоко его возмутил.

Он же видит, что творится сейчас в Майнце: вопиющая несправедливость и произвол, одна лишь жажда обогащения при полном равнодушии народа, – и все это под трехцветным знаменем республики. Одно это должно отпугивать людей, еще не успевших разобраться в своих правах, сеять в них недоверие. Он хочет взглянуть в глаза самоуверенной судьбе, слагает с себя должность в муниципальном управлении, начинает писать для журналов.

Счастье мое было в том, пробует подбодрить его Гёльдерлин, что я всегда понимал, где я нахожусь, и уже в соответствии с этим отбирал и выстраивал собственный материал. В оправдание могу сказать, что при всей кажущейся опрометчивости мысли, отличающей прежние мои работы, я всегда крайне осмотрительно подходил к делу, и ни я, ни ограниченность новейших наших вкусов не виноваты, что порою я в самом деле впадал в гнев и действовал несколько даже революционно.

Но от Эмериха писем больше не приходит.

Он не хочет удовлетвориться одними только стихами, о безыскусная песнь виноградной лозы, он-то как раз делает свое дело с душой, а не как трусливый скаред, и ответ его неизменно гласит:

Все, что я говорю, правда. Я ничего не боюсь. Ваш несчастный Эмерих.

Начиная с осени 1801 года в издаваемой Коттой «Альгемайне цайтунг», в «Европейских анналах» и, наконец, даже в архенхольцевской «Минерве» появляются статьи неизвестного, посвященные современному состоянию немецко-французских рейнских департаментов, письма, вскрывающие мерзости, творимые мелкими чиновниками вкупе с их высокими покровителями.

Форма правления во французских рейнских землях консульская. Скипетр в настоящее время в руках у Жолливе, нотариуса по образованию, его сердце радостно трепещет всякий раз, как он слышит свое имя в сочетании с титулом государственного советника или генерального комиссара. По сути, он обыкновенный делец, камералист[121]121
  Камералист. – В XVII–XVIII вв. под камералистикой понимали совокупность административных и хозяйственных знаний по ведению камерального (дворцового и в широком смысле государственного) хозяйства.


[Закрыть]
с ограниченным взглядом на мир, с мелочными подозрениями и мелочными средствами.

Вайтцель попросил у него разрешения на выпуск своего журнала. Жолливе на это ответил: По мне, так пишите хоть по роману в день. Но я не допущу, чтоб во вверенных мне четырех департаментах печатался этот ваш листок.

Еще несколько лет назад подобный ответ, полученный из уст немецкого князя, стал бы набатом и поднял на борьбу всех журналистов до единого, пишет Эмерих и добавляет: В наше время уже ни один голос не поднимется столь легко против многочисленных утеснений. Ибо революция оставила после себя множество имен, само упоминание которых оправдывает террор. Одного из них люди и поныне называют сорвиголовой, террористом, заклятым врагом любого правительства. Он как раз собирается, будучи английским наемником, поработать над созданием немецкой республики, дабы тем самым ввергнуть в беспокойство весь континент… В ужасе я откладываю перо.

Едва были опубликованы первые письма Эмериха, как в Майнце начались розыски их автора: вся корреспонденция вскрывалась, подозрительных допрашивали.

Неустрашимый Эмерих между тем смело бичует угнетающие народ высокие таможенные пошлины (ни одна газета не отражает истинных настроений в народе и в правительстве), яркими красками рисует контрабандную торговлю, ведущуюся через Рейн (жаль, что у нас так мало карикатуристов), осуждает высокие налоги, ложащиеся тяжким бременем на плечи народа, и ежедневные распродажи имущества неплатежеспособных: теперь из Пфальца, где республика всегда имела наиболее горячих своих приверженцев, эмигрируют крестьяне.

Архенхольц слегка порицает Эмериха за грубоватую манеру изложения, но не сомневается в правдивости его материалов, французским властям он предлагает выступить с опровержением. Вместо этого на распространение его газеты в рейнских департаментах налагается запрет.

Эмериха, давно уже ходившего под подозрением, арестовывают, его бумаги опечатывают; Юнг, один из комиссаров полиции в Майнце, ничем не может помочь другу, ему остается разве что подать в отставку.

До следствия дело, однако, не доходит. Французский министр полиции Фуше покрывает своих подчиненных и, недолго думая, приказывает депортировать этого причиняющего столько беспокойства журналиста через Рейнский мост в Кастель: он, дескать, британский агент.

Вы только представьте себе положение человека, говорит Архенхольц, который всю жизнь истово преклонялся перед первым консулом Бонапартом, и вот теперь, не выслушав и не определив степень вины, его попросту выдворяют из нового отечества.

Но тот, кто в оковах, лишь очищается гневом…

Бушующего Эмериха тут же сажают под замок, а он неистовствует, как душевнобольной. Они готовы расстрелять меня по законам военного времени, кричит он.

Выпущенный на свободу, он в панике бежит к Рейнскому мосту, и, стоит кому-нибудь из прохожих задержать на нем взгляд, ему уже кажется, будто за ним следят. Его отвозят в Вецлар к отцу, затем в лечебницу в Вюрцбург. Он умирает мучеником правды, так и не дожив до золотого века, который сам же предрекал.

 
Ах, больная природа. Она у края могилы!
И дриада, к стволу прислонившись, рыдает;
ветер северный нынче взмахнул крылами
резко и мрачно.
 

Гёльдерлин, одиноко живущий в Нюртингене, не желает никого видеть и слышать. До тех пор пока мне не будет становиться легче на душе при выказывании интереса к судьбе друзей моих и ко всему, что меня трогает, до тех пор буду я пребывать наедине с собой и – возможно, из естественного жизненного инстинкта – принимать отсутствующий вид. Ты не поверишь, сколь я мучаюсь от этого, и уже давно.

Так он писал Эмериху.

Быть может, ты работаешь все дни напролет, прихватывая даже часть ночи, и потому не подаешь о себе никаких вестей, даже не приехал ни разу, жалуется из Штутгарта Ландауэр.

Шеллинг, видевший Гёльдерлина летом 1803 года, потрясен его видом, считает, что он окончательно повредился в рассудке и на родине уже нет надежды вновь поправить его здоровье; в Иене он предлагает Гегелю вместе позаботиться о поэте.

Однако Гёльдерлин – он целыми днями бродит по окрестным полям и нередко является домой в совершенном изнеможении – почти утратил былую горячность, он больше не отвечает на письма, живет лишь своими переводами Софокла, пишет длинные стихотворения и утверждает, что любовная лирика – это в конечном итоге всего лишь усталое паренье над землей; совсем другое дело – высокое и чистое ликованье «Гимнов отечеству», он набрасывает строчки одну за другой, вписывает между ними новые, дабы пребывала земля в доброй гармонии с небесами и лучи света, являющегося особым проявлением этой гармонии, не падали бы на землю косо или же обманчиво-изыканно. Многое ведь зависит от угла видимости внутри самого произведения, а еще от того внешнего квадрата, в котором произведение это помещается.

Один из его гимнов начинается так:

 
Мы только знак, но невнятен смысл,
Боли в нас нет, мы в изгнанье едва ль
Родной язык не забыли.[122]122
  Перевод С. Аверинцева.


[Закрыть]

 
13

Это ему еще дано – умение написать одну фразу, скажем тему будущего стиха, ясное и грамматически правильное предложение. Вот только когда приходится вести эту тему дальше, разрабатывать ее, развивать, вновь и вновь по-разному истолковывать найденную мысль – вот тогда вместо одной нити вдруг оказывается несколько, они спутываются в клубок, и концы их теряются, словно в гигантской паутине.

При встречах его с людьми часто обнажаются вдруг разнообразнейшие причины, делающие его для них недоступным и непонятным. Он злится сам на себя за то, что смущается, не может собраться с мыслями, не понимает, что ему говорят, ибо в тот момент не слушает, и в конце концов отделывается от собеседника какой-нибудь явной бессмыслицей. Однако в голове у него, как и прежде, множество возвышенных идей, и ему удалось сохранить свое особое поэтическое чутье, чувство того, что допустимо и недопустимо в стихе, ощущение самобытности. Он изъясняется темно и в высшей степени замысловато.

 
Блажен, кто жизнью брошен и оставлен,
Кто понял безотрадной жизни хмурь.
Он от таких опасностей избавлен,
Как тот, кто избежал жестоких бурь. [123]123
  Перевод Г. Ратгауза.


[Закрыть]

 

Его физическое здоровье подорвано настолько, что следовало бы целиком заменить ему нервную систему, чтобы освободить дух от сковывающих его цепей.

Ему доставили необычайную радость, поставив в его комнату небольшой диванчик. Теперь он с детским восторгом сообщает об этом всем и каждому:

Взгляните-ка, милостивый государь, теперь у меня есть диван.

Летом его часто терзает непонятная тревога, так что он бродит ночами по дому.

Однажды, когда кто-то из посетителей сообщил ему, что уезжает, и в шутку пригласил составить себе компанию, он улыбнулся так любезно, как это способен сделать лишь вполне разумный человек, и ответил:

Я в настоящее время вынужден оставаться дома и не могу больше путешествовать, милостивый государь.

Когда его зовут в трактир по соседству, где хозяин торгует молодым вином, он пьет, как подобает мужчине. Еще он любит пиво и способен выпить его намного больше, чем можно предположить, в этом он находит даже известное удовольствие.

Но самую большую радость доставляет ему маленький садовый домик у вершины Эстерберга, откуда открывается прекрасный вид на город, ползущий вверх по склону Шлосберга, на излучину Неккара, мирные зеленые долины, веселые деревеньки и гряду Швабского Альба вдалеке.

На это место его непременно приводят раз в неделю. Поднявшись к себе наверх, он всякий раз склоняется на пороге в вежливом поклоне, благодаря нас за расположенность к нему и долготерпение.

А вот что доставляет ему много забот, так это пантеистический символ «единое и все», начертанный у него на стене размашистыми греческими буквами: ϲ/Eν ϰαί πãν.

Глядя на этот таинственный, многозначительный знак, он подолгу разговаривает сам с собой, однажды он произносит:

Я стал нынче ортодоксом, Ваше святейшество. Нет. Нет. В настоящее время я изучаю третий том произведений господина Канта, много занимаюсь новейшей философией.

Его спрашивают, помнит ли он Шеллинга. Он отвечает:

Да, он учился в одно время со мной.

Он часто вспоминает Матиссона, Шиллера, Лафатера, Гейнзе и многих других. Гёте – нет.

В садовом домике на вершине он всякий раз первым делом открывает окошко, садится возле него и начинает довольно вразумительно хвалить открывающийся перед ним пейзаж. Он вообще чувствует себя лучше на свежем воздухе.

Его снабжают нюхательной смесью и курительным табаком, доставляющими ему огромное наслаждение. А если ему еще и трубочку набьют и поднесут огонь, он тотчас принимается хвалить табак и вообще делается совершенно довольным, оставляет всякие разговоры и ведет себя очень смирно.

Таким он всех наиболее устраивает.

14

Теперь я наслаждаюсь весной.

Живу в домике с садом на склоне горы, что нависает над городом, отсюда хорошо видна прекрасная долина Заале. Чуть похоже на берега нашего Неккара близ Тюбингена, только здесь в горах больше величия и таинственности.

Я почти не общаюсь с людьми.

Гёльдерлин надеется хоть одно лето прожить независимо и в полном покое. За первый том моего романа Котта уплатил мне в Тюбингене 100 гульденов. Шиллер для своего альманаха предложил мне перевести стансами Овидиев «Фаэтон», в такую работу не вкладываешь столько души, сколько в собственные сочинения. Еще Шиллер интересовался, не подготовлю ли я что-нибудь для его журнала «Оры», четыре печатных листа дали бы мне возможность спокойно существовать в течение полугода.

К концу зимы я сделался совсем болен, в холода приходилось хорошо укутываться, чтобы не расходовать много дров; милая матушка – я готов сделать все, чтобы только не быть ей в тягость, и потому живу нынче весьма скромно, ем всего раз в день, тоскую за кружкой пива по прекрасному нашему неккарскому вину, по тем часам, когда оно казалось столь прекрасным. Я вступил теперь в период, который, быть может, окажется решающим для всей моей последующей жизни. Для нас настали безоблачные дни.

Гёльдерлин отказался от мучительной для него должности воспитателя у госпожи фон Кальб, он живет теперь в домике с садом на склоне горы, прямо над Иеной, к нему приезжает Синклер, он видит в нем пример для себя, образец искрящейся любезности, называет его сердечным другом.

У меня свои причины радоваться тому, что я здесь. Должен ведь я когда-то начать выбираться понемногу из сумерек и полузабытья, должен однажды разбудить – бережно, но решительно – мои уже наполовину умершие силы, с тем чтобы образовать их и развить, если не хочу я в итоге найти прибежище в унылом разочаровании, когда приходится утешать себя разве тем, что есть на свете и другие столь же незрелые и беспомощные, как ты, – они предоставляют все естественному ходу событий и лишь влекутся по течению к новым падениям и взлетам правды и справедливости, к расцвету или, напротив, увяданию искусства, к жизни и смерти; тогда человек лишь бесстрастно наблюдает происходящее из своего угла, и, если ему вдруг становится невмоготу, он противопоставляет ожиданиям, которые возлагает на него грядущее человечество, свои несуществующие добродетели. Уж лучше смерть, чем такое состояние.

Фихте стал нынче душой Иены.

Каждый день слушает он его лекции. Поначалу я весьма подозревал его в почти догматической трактовке абсолютного «я», включающего в себя любую реальность, впрочем, и у него сознание без объекта немыслимо.

Есть в человеке исконное стремление к бесконечному, которое прямо-таки безудержно влечет его вперед, не позволяя топтаться на месте. Некоторые ограничения, впрочем, необходимы существу, обладающему разумом, в противном случае стремление к бесконечности стало бы абсолютом и, кроме него, ничего бы уже не было, не было бы сознания как такового. Понятно ли я изъясняюсь?

Шиллер воистину по-отечески принимает во мне участие, однажды он сказал: Нужно попытаться устроить так, чтобы Вы по возможности меньше обременяли свою семью.

Тот самый Шиллер, что рекомендует гёльдерлиновского «Гипериона» издателю Котте; он говорит, что ожидает в будущем от Гёльдерлина многого, ибо тот трудолюбив и таланта ему достанет, чтоб сказать однажды в литературе свое подлинное, весомое слово.

А что, если следующей осенью, коли буду еще здесь, попробовать сдать экзамен? Это единственное условие, выполнение которого даст мне возможность читать лекции в университете. Я открываю теперь, что можно быть чрезвычайно счастливым и в обстоятельствах весьма скромных, да ведь и живем мы не для того, чтобы блистать, – мы живем, чтобы приносить окружающим благо. Дорогой мой, всем бедам мира не удастся свернуть нас с пути, предначертанного нашей природой. Если б мы только могли навсегда остаться молодыми, Нейфер, брат мой любимый, и ты еще спрашиваешь моего мнения на сей счет. Девушки здесь совершенно меня не трогают. В Вальтерсхаузене, в доме госпожи фон Кальб, у меня была подруга, молодая вдова из Дрездена, теперь она служит гувернанткой в Майнингене, это на редкость отзывчивая женщина, добрая и твердых правил.

Речь идет о Марианне Кирмс[124]124
  Марианна Кирмс (род. в 1772 г.), ее муж умер в 1793 г.


[Закрыть]
. В июле того же 1795 года у нее родится дочь, отца она назвать отказывается, через год ребенок умирает. О дальнейшей судьбе этой женщины ничего не известно.

Дама редчайшего ума и сердца, хорошо говорит по-французски и по-английски, недавно она попросила у меня почитать последнюю книгу Канта. Кстати, у нее очень интересная внешность. Странно, но я, наверное, никогда не смогу полюбить, кроме как в мечтах.

До сих пор ведь именно так и было, разве нет?

Нейфер, дорогой, твоя чудесная, добрая девушка, как же это! Я до сих пор не могу осознать ее смерть. Я бреду по миру на ощупь, словно впотьмах, и при этом я должен еще пролить в душу страждущего брата моего свет, способный рассеять мрак. Оба мы ныне влачимся по жизни нищие, у нас ничего нет, кроме нас самих, кроме мира иного, лучшего, в нас и над нами.

Я скоро приеду.

Живу в домике с садом.

Чуть похоже на берега нашего Неккара близ Тюбингена. Прекрасные часы. Если б мы только могли навсегда остаться молодыми. Рейнское было в изобилии. Они пели песни.

Шиллерово «К радости» они приберегли для пунша. Нейфер уже задремал, когда Магенау вошел наконец с дымящейся чашей. Гёльдерлин стоит в углу и курит. Вот-вот должна грянуть песня, но Гёльдерлин требует, чтоб сначала они очистились от грехов у Кастальского источника – так он называет родник в излучине Неккара. Они проходят через сад, омывают в источнике лицо и руки, Нейфер прямо священнодействует, а Гёльдерлин говорит: Песнь Шиллера не смеет исполнять тот, кто не чист душой и телом! Все, что дышит, Радость пьет![125]125
  Перевод Ф. И. Тютчева.


[Закрыть]
Из окна он вздымает руку с бокалом к небу и провозглашает: Чару эту – за добрых духов! Да так громогласно, что вся долина Неккара отдается эхом.

Тюбинген равнодушен к поэтическим напевам, нередко искусство становилось здесь посмешищем. Лишь великое и благородное упорство способно проложить себе путь через осиный рой человеческой глупости. По четвергам, раз в неделю, за кружкой пива или бокалом вина собираются друзья – Магенау, Гёльдерлин, Нейфер, каждый обязан прочесть по стиху, сложенному на досуге; в погожие дни они встречаются в саду у овечьего загона, хозяин живет тут же, в небольшом аккуратном домике у подножия Эстерберга, отсюда прекрасный вид на город, расположившийся на склонах Шлосберга.

Наше сердце не возвысилось бы до любви к человечеству в целом, не будь отдельных людей, которых оно могло бы любить. Как часто говорили мы друг другу, что наш союз – это союз на все времена!

Это было вечерами, когда мы собирались для задушевных бесед на одном из прохладных, мхом поросших холмов Ванкенхаймской долины, а вокруг нас порхал неистощимый на песни народец соседнего перелеска или же когда мы в лунном сиянии бросались в зеркальные воды Неккара.

Кто измерит радость, что их окрыляла?

То здесь, то там в загоне раздаются тяжелые шаги поэта Хольца, его Пегас хромает: трудно очень зарифмовать громоздкое «проклятье»…

В «загоне», большом спальном покое на пятом этаже августинского монастыря в Тюбингене, обитает монастырский воспитанник Гёльдерлин, друзья называют его Хольцем, он живет в одной комнате с Гегелем и Шеллингом.

Сначала он серьезно и основательно продумывает материал будущих стихов и лишь потом берется за перо. Фантазия его не лишена огня, только очень уж буйная. Едва какая-нибудь мысль завладевает им, его тут же начинает кидать то в жар, то в холод.

 
Кто ты? Вся беспредельность мира
Вокруг тебя добычею лежит.[126]126
  Перевод В. Левика.


[Закрыть]

 

Дорогой Гегель, стихотворение «Гений отваги», которое ты, быть может, еще припоминаешь, я переработал и вместе с некоторыми другими стихами отдал в «Талию», Шиллер отнесся ко мне с большим участием.

Вспоминал ли ты меня с тех пор, как мы – провозгласив своим девизом «Царство Божие!»– расстались? И сохранился ли наш знак ϲ/Eν ϰαί πãν у тебя в альбоме?

Снять покров с бытия в его целостности, объяснить то, что невозможно объяснить, – неделимое, данное в ощущениях самых непосредственных, элементарное.

Философские тетради Фихте[127]127
  Философские тетради Фихте. – Главный философский труд Фихте (1762–1814) «Наукоучение» опубликован в 1794 г.


[Закрыть]
– он стал нынче душой Иены – тебя непременно заинтересуют. Прекрасно и очень важно, что ты занялся сейчас религиозными понятиями. Мне кажется, что понятие провидения у тебя вполне согласуется с кантовской телеологией; его соотнесение внутренних механизмов природы (а следовательно, и человеческой судьбы) с высшей целесообразностью представляется мне необходимо вытекающим из общего духа его системы.

Кант и древние греки вновь составляют единственное мое чтение. Человек должен всегда поступать так, чтобы убеждения, согласно которым он действует, могли бы считаться всеобщим законом.

Я почти не общаюсь с людьми.

Мы должны время от времени напоминать себе, что нам даны большие права друг на друга. Ты так часто был моим добрым гением.

В тюбингенскую обитель философию господина Канта допускают с явным неудовольствием. От всего этого лишь голова идет кругом, кафедра сотрясается от таких понятий, как время, пространство и тому подобные немыслимые вещи. Но Гёльдерлин и Гегель уже бродят в райских кущах духа, освобождающегося от суеверий и пустых фантазий, в проповедях своих они поднимают нравственные проблемы в соответствии с кантовскими принципами, у них слава одержимых бесом.

Герцог Карл Евгений[128]128
  Герцог Карл Евгений (1728–1793) правил Вюртембергом (до 1806 г. сохранялось написание Виртемберг) в 1737–1793 гг. Как основатель Карлсшуле (где в 1772–1780 гг. учился Шиллер) Карл Евгений с ревностью и недоверием относился к Тюбингенскому университету.


[Закрыть]
прибывает в Тюбинген собственной высочайшей персоной лишь затем, чтобы сделать стипендиатам строжайшее внушение. Одного из них, пришедшего на беседу неаккуратно причесанным, он тотчас же отсылает к парикмахеру. Двое стипендиатов вообще не явились на высочайший смотр, заперлись в своей каморке. Герцог ударом ноги вышибает дверь, застает обоих юных господ за курением, вырывает у них из рук трубки, швыряет в бешенстве за окно, туда, где им быть надлежит. Эти двое молодых людей приехали из французского графства Мёмпельгард, они первыми занесли в обитель дух революции.

Шеллингу, который, по слухам, перевел «Марсельезу», герцог тычет листком под нос: Тут во Франции сочинили одну гнусную песенку, интересно, вы ее знаете? И Шеллинг отвечает: Ваша светлость, все мы много согрешаем[129]129
  Все мы много согрешаем. – Цитата из библии: Послание Иакова, Гл. 3, 2.


[Закрыть]
.

Мы должны служить примером отечеству и миру, говорит Гёльдерлин, мы должны доказать, что нами нельзя играть по собственному произволу.

 
Когда под бурею священной,
Мой дух, тюрьма твоя падет —
В безвестный мир, в простор вселенной
Направь свободный свой полет.[130]130
  Перевод В. Левика.


[Закрыть]

 

До чего же богатый материал для дерзких, вершащих судьбы мира поэтических произведений дает дух времени! Эти слова принадлежат Штейдлину[131]131
  Эти слова принадлежат Штейдлину. – Готтхольд Фридрих Штойдлин (1758–1796), штутгартский адвокат с широкими литературными интересами и связями, издатель литературных альманахов, поощрявший молодых писателей. Гёльдерлин был знаком с ним с 1789 г. В «Альманахе муз на 1792 год» Штойдлин опубликовал «Тюбингенские гимны» Гёльдерлина, а также стихотворения поэтов из его окружения: Нойфер, Магенау, Карл Рейнхард, Карл Филипп Конц и Вильгельмина Майш. После смерти Шубарта в 1791 г. Штойдлин продолжал его революционную «Хронику», за что в 1793 г. был выслан из Вюртемберга (см. также предисловие).


[Закрыть]
, он первым печатает стихи Гёльдерлина в своем «Альманахе муз», считает его гимны весьма многообещающими, рекомендует своего друга Шиллеру на место воспитателя в доме госпожи фон Кальб, за чистоту его сердца и помыслов он ручается; это поистине замечательный человек, говорит Гёльдерлин о Готхольде Фридрихе Штейдлине, которого очень скоро уже высылают из страны, и, не находя больше средств к существованию, он в 1796 году, в совершеннейшем отчаянии, бросается в Рейн – тот самый Штейдлин, восторженный поклонник французской свободы, позволявший себе еще во времена, когда в Германии необходима была чрезвычайная осторожность, такие выпады и сердечные излияния, которые, даже пройдя свирепую цензуру, все равно казались в высшей степени странными. Злоупотребление княжеской властью станет со временем еще более жестоким, говорит Гёльдерлин. Поверь мне и молись за французов, отстаивающих права человека.

У Гегеля слава закоренелого якобинца, Гёльдерлин тоже им симпатизирует, и симпатии его растут по мере того, как все более ограничивается свободное развитие воспитанников в рамках института. В один из воскресных дней – это было прекрасное весеннее утро – вместе с друзьями выбираются они на большой луг за городской чертой и водружают там «древо свободы».

Мы не из тех, кого можно вот так просто лишить необходимых прав, мы ведь не проповедуем произвол и насилие, не совершаем ничего противозаконного, говорит он. И вовсе не исключено, что скоро и у нас произойдут некоторые перемены.

 
Так прочь! Тиранам – нет пощады,
   Вечная месть палачам отчизны.[132]132
  Перевод Г. Ратгауза.


[Закрыть]

 

Гегель, брат мой милый, я убежден, время от времени ты вспоминаешь меня, вспоминаешь тот незабываемый вечер, когда я читал стихи и Матиссон заключил меня в объятия за моего «Гения отваги»; быть может, ты сохранил в памяти его строки?

 
Да, сила юная героя
Вступала и с природою в борьбу.[133]133
  Перевод В. Левика.


[Закрыть]

 

Гегель первым из друзей покидает тюбингенскую обитель, он получает место домашнего учителя, годами не видится с Гёльдерлином, который пишет ему из Иены, слушает Фихте и все больше углубляется в космополитические идеи. Разум и свобода остаются нашим девизом, а пунктом, в котором все мы едины, – невидимая церковь. Царство Божие грядет, и в ожидании его мы не должны сидеть сложа руки.

Никогда отныне не кинем мы на народ презрительного взгляда, никогда более не затрепещет он слепо пред мудрецами своими и проповедниками. Никакие силы не будут подавляться, и всеобщая свобода и равенство духа воцарятся в мире. Единичное и всеобщее. Совершенствование рода человеческого – вот цель, которой мы в земном нашем бытии, возможно, так и не достигнем в полной мере, но это та цель, которой безусловно достигнут наши потомки.

Из Тюбингена Гёльдерлин внимательно следит за событиями в Париже. Судьба Франции на волоске, именно в этот час решается, погибнет ли она или, напротив, станет великой державой. Он говорит: Я с восторгом приемлю род человеческий грядущих столетий. Когда-нибудь наступит век свободы, и под ее святыми, теплыми лучами расцветут великие человеческие достоинства, расцветут много пышнее, нежели в ледяных пространствах деспотизма. Мы живем в такое время, когда все стремится к будущим лучшим дням.

 
Ушла Аркадия в былое
И ныне жизни лучший плод
Лишь та, кем рождены герои, —
Необходимость создает.[134]134
  Перевод В. Левика.


[Закрыть]

 

Я все время надеюсь на тот благостный час, когда я вдруг вновь смогу выразить целиком и себя, и все те маленькие сопутствующие судьбы, что постоянно поддерживают меня в движении.

Теперь я наслаждаюсь весной.

Близость истинно великих душ то повергает меня во прах, то вновь возносит под небеса.

Гердер в Веймаре также принял меня весьма сердечно, пожал мне руку, однако довольно скоро превратился в человека великосветского и говорил по большей части иносказаниями. У Шиллера в первый раз удача мне сопутствовала не слишком. Я вошел, был дружески встречен и почти не обратил внимания на незнакомца в глубине комнаты, к тому же он никак не проявил себя в течение всего разговора – ни звуком, ни каким-нибудь особым выражением лица. Шиллер представил меня ему, потом назвал его имя, которое я, однако, не расслышал. Равнодушно, едва взглянув на него, я протянул руку, все мои помыслы, как высказанные, так и оставшиеся в душе, были всецело обращены к Шиллеру.

Незнакомец довольно долго молчал.

Шиллер принес «Талию», где был напечатан фрагмент из моего «Гипериона» и стихотворение «Судьба».

Потом он исчез на мгновение, а незнакомец взял со стола журнал, полистал, сидя рядом со мною, страницы с напечатанным фрагментом, но не произнес ни слова.

Я почувствовал, что заливаюсь краской.

Потом он обратился ко мне с вопросом, как себя чувствует госпожа фон Кальб. Я отвечал крайне односложно, что мне вообще-то не свойственно. Но это был мой недобрый час. Шиллер вернулся, мы поговорили о веймарском театре, незнакомец тоже обронил несколько слов, достаточно основательных для того, чтобы посеять во мне кое-какие догадки. Но я по-прежнему ничего не подозревал.

Появился еще Мейер, художник из Веймара. Незнакомец побеседовал с ним о разных вещах. И вновь я ничего не понял. Затем я откланялся. В тот же день я узнал, как ты думаешь, что?

Что в то утро у Шиллера был Гёте.

Он его не узнал.

Позднее Гёльдерлин еще раз увидит Гёте в Веймаре, скажет, как много человечности при таком величии, но так и не сблизится с ним.

Еще раз, смущаясь до крайности, он представится ему во Франкфурте, где тайный советник благосклонно примет его, но так и не вспомнит по-настоящему. При этом он отметит его подавленный, болезненный вид, впрочем, также и благовоспитанность вкупе с подобающей скромностью, скорее даже застенчивостью; в одном из писем к Шиллеру Гёте назовет его Гёльтерляйном. Посоветуй этому Гёльтерляйну писать небольшие стихи, избирая для каждого из них предмет, интересный в общечеловеческом плане. Умный советчик.

 
Сгубить хотите мстителей в неволе?
Уму, рожденному повелевать,
Велите вы смириться с рабской долей…[135]135
  Перевод Г. Ратгауза.


[Закрыть]

 

А мы с упорством выдержим все, не так ли, Нейфер, дорогой? Когда-то мы ощущали себя этакими молодыми рысаками и, отправляясь вместе в дальний путь, воистину летели или по крайней мере воображали, что летим, теперь же нам частенько потребны шпоры и кнут. Все дело в том, что слишком часто кормили нас пустой соломой.

К Шиллеру я по-прежнему иногда заглядываю. А вообще я почти не общаюсь с людьми.

Он называет его досточтимейшим, величает господином надворным советником, говорит об искренней своей привязанности, которая до сих пор не оставила его, не оставила и в более поздние годы, хотя столь часто пытался он противиться ей, грозившей перерасти в страсть, но тщетно.

У меня достаточно мужества и способности к собственному суждению, чтоб сделать меня независимым от любых критиков и мастеров. Я пытаюсь забыть Вас, благороднейший человек, дабы не опасаться ничего в собственном творчестве. Ибо я убежден, что подобные опасения и страх для искусства гибельны, и более всего в тот момент, когда тебе кажется, что мастерски сделанная вещь уже совсем близко, меньше – когда художник остается один на один с живым окружающим миром. Неужели Вы изменили обо мне свое мнение?

Пока я стоял перед Вами, сердце мое казалось слишком тесным, чтоб вместить обуревавшие меня чувства, а уходя, я был уже не в состоянии держать его в узде. Я пред Вами словно цветок, который наконец-то посадили в подходящую для него почву. В полдень его обязательно нужно чем-нибудь прикрывать. Вы можете надо мной посмеяться, но я говорю правду.

Он посылает Шиллеру свои стихи.

 
Вы сами мертвецы! Так хороните
Вы мертвецов и лейте яд и мед.
Во мне же по сердечному наитью
Природа вечно юная живет.[136]136
  Перевод К. Богатырева.


[Закрыть]

 

Шиллер – он называет Гёльдерлина милым другом – советует ему по возможности избегать философского материала, ближе держаться мира чувственного, только так возможно не потерять за восторженностью трезвости суждения.

Вот почему я рекомендую Вам мудрую бережливость в обращении со словом, тщательный отбор наиболее важного и значительного, а затем ясное, прозрачное изложение такового. Старайтесь придерживаться наиболее прекрасных образцов.

Он делает немало исправлений в гёльдерлиновском стихотворении «Умным советчикам», заменяет «мстителей» на «мечтателей», кое-что вычеркивает, смягчает, убивает коротким, разумным советом и лишь немногие стихи Гёльдерлина допускает в свой альманах.

Гёльдерлин говорит: Все-таки мы станем тем, чем должны стать. Подлинный поэт никогда не покинет сам себя, он может лишь подняться над собой – насколько захочет. В высоту тоже можно падать, как и в бездну.

Чувство – это и есть, по сути, разум художника, конечно, если оно подлинное и страстное, ясное и сильное. Оно есть и узда, и шпоры духа.

А мне – мне не советуйте смиреньем снискать лакеев ваших похвалу.

Я живу теперь в домике с садом, над городом, над рекой. Существует ли на земле некая всеобщая мера? Я полагаю, что нет. Хотел бы я быть кометой? Думаю, что да. Ибо они летят с быстротою птиц, расцветают огнем и чисты, словно дети.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю