355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Зегерс » Встреча. Повести и эссе » Текст книги (страница 12)
Встреча. Повести и эссе
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 02:00

Текст книги "Встреча. Повести и эссе"


Автор книги: Анна Зегерс


Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)

Да, Штейн, так уж он был создан, а я любила это чудовище всей душой. Он был пуст сердцем, развращен умом, все его устремления были разрушительны.

Я хотела удержать его при себе. Я хотела, чтобы он был моим, пока я этого желала, и чтобы я первая сказала: «Прощай». Как случилось, что мне это удалось? Как я ухитрилась совершить это чудо? Что ж, я знаю объяснение. Меня спасло отвращение к его полу. Страх помог мне одержать над ним верх; мое бегство оказалось единственно неотразимой атакой.

Если б я доверилась Гёте, он сожрал бы меня и выплюнул. Я отвергла его и увидела, как в этом человеке, не умевшем любить, вдруг вспыхнуло желание завладеть мною.

Помолчите минуточку – по-моему, я слышу почтовый рожок. Нет? Стало быть, мне померещилось?

Да, с тех пор у меня было достаточно возможностей разработать систему приемов, благодаря которым можно посадить мужчину на цепь. Поскольку он неспособен ни на какое ощущение, кроме самых низменных влечений, женщина должна стать для него задачей. Задаче он не может противостоять. Его мужская природа повелевает ему ее решить – иначе он рискует потерять уважение к себе. Если женщина проявляет стойкость, мужчина страдает: не от любовной муки, отнюдь, но от сознания собственного бессилия. Через некоторое время его вообще занимает уже не женщина, а исключительно он сам. Он любит не женщину, которая ему сопротивляется, но страдание, которое она ему причиняет, а любовь к страданию – это единственный род продолжительной любви.

Еще в самом начале Гёте послал мне одно из своих стихотворений. Кстати, он тем временем его опубликовал, и не без успеха.

 
Ты, что в горной вышине
Горе ведаешь земное
(И страдающим вдвойне
Облегченье шлешь двойное!)
Я устал от смены вечной,
То восторг, то боль в груди,
Мир сердечный,
О, сойди ко мне, сойди![56]56
  Перевод В. Левика.


[Закрыть]

 

Я читала это не один раз: видите, я помню его наизусть. Разумеется, к писателям в принципе не следует прислушиваться. Они говорят, что хотят. Скажут ли они правду или нет, они выразятся равно удачно; из их речей ничего нельзя извлечь.

Но в этом стихотворении – я сразу почувствовала – была правда. Оно-то вылилось из самого сердца. Этот любимец богов, у которого, казалось, было все, чем может обладать человек, все же нуждался в одном: в душевном покое, а мое решение было неколебимым: не давать его никогда.

Я не более тщеславна, чем подобает женщине, но этим открытием я имею основания гордиться по сей день. Это было подобно наитию или озарению. Все, что я делала, руководствуясь только чувством, вдруг обрело ясность и смысл. Мне открылась вдруг вся жизнь сердца, и я как бы с высоты увидела то, о чем вам только что говорила и чего прежде – до того знаменательного дня – не могла бы выразить.

Гёте привык, что женщины не дают ему прохода. То есть он имел дело с дамами такого сорта, которым преподносил свою страсть и которые отвечали столь жалким «нет», что ему оставалось лишь выждать, пока они рано или поздно со столько же жалким «да» не кинутся ему на шею.

А я вот сказала сначала «да», а потом «нет», и это его озадачило.

Я написала ему письмо, где уверяла, что жизнь, потерявшая для меня всякую привлекательность, снова стала прекрасной, прекрасной благодаря ему, что полгода назад я была готова умереть, а теперь снова живу.

Я дала ему время переварить это – и уехала в Кохберг с Ленцем, его собратом по профессии, которого он очень боялся из-за его таланта.

Понимаете теперь, что значит сделаться задачей мужчины? Дальше мне оставалось только позаботиться, чтобы он не совершенно отчаялся и, чего доброго, не отказался от своей цели как от недостижимой. Но для этого достаточно (если дело начато удачно) нескольких поощрительных намеков, настолько туманных, что ни один разумный человек не стал бы возлагать на них ни малейших надежд.

Я думаю, моим самым большим удовольствием было упрекать его в том, что он меня не любит. Как ни справедливо это утверждение, в его представлении оно было жестокой несправедливостью. И кроме того, он мог считать его обещанием, что я, приложи он только достаточно стараний, дам ему явные доказательства моей любви, чего я, однако же, отнюдь не имела в виду и не обещала ни единым словом – в этом как раз и заключался мой ход.


Слышен очень далекий звук почтового рожка.

Вот и почта. Значит, я тогда не ослышалась. Слух женщины тоньше, чем слух мужчины, как, впрочем, и все другие чувства. Через пять минут почтовая карета остановится у замка. О чем это мы говорили? Ах да, о любви.

Чтобы мужчина действительно потерял уверенность в себе, его надо заставить почувствовать, как много он проигрывает при более близком знакомстве, – таково правило, которое можно было бы вывести из данного случая. Значит, надо сделать вид, что первое впечатление от него нас просто потрясло. Когда потом наш восторг ослабевает, он из кожи вон лезет, чтобы снова оказать на нас действие, о котором он и сам не подозревал.

«Я вас презираю» – это не смутит ни одного мужчину. Но «Я, кажется, переоценила вас, милостивый государь» – этого орешка ему вовек не разгрызть.

Разумеется, наше разочарование в мужчине не должно распространяться на те качества, которых у него нет, но лишь на те, которыми он обладает. А уж с Гёте особенно – его можно было припереть к стене, играя только на его достоинствах, но никак не на недостатках. Он научился скрывать свои слабости под панцирем себялюбия, но его добродетели были совершенно беззащитны. Он никогда в них не сомневался.

Добродетели Гёте – особого рода. Он верен своим замыслам. Он искренен перед грядущими поколениями. Он справедлив в своих литературных сочинениях. Когда он верен, искренен и справедлив по отношению к нам – а он таков, – это всегда только крохи. Именно это обстоятельство, глубоко оскорбительное для нас, дает ему основание непомерно гордиться упомянутыми свойствами. И достаточно хоть чуть-чуть усомниться в его безупречности, чтобы повергнуть его в мучения и тем самым воспламенить.

Когда он писал мне письма дюжинами, я обвиняла его в том, что он пренебрегает мною. Когда я заставляла его ждать, я же бранила его за опоздание. Когда он посылал мне ранние примулы, персики или спаржу, я дарила их первым попавшимся людям и одновременно заявляла, что он вовсе обо мне не думает. Я сама часто удивлялась, чего только он не терпел от меня.

Однако мужчины склонны взваливать вину за свои неудачи в любви скорее на себя, чем на возлюбленную, – наверное потому, что тщеславие требует от них скорее иметь безупречную возлюбленную, чем самому быть безупречным. Значит, наши несправедливые обвинения могут заходить как угодно далеко. В этом отношении Гёте был просто помешан. Я могла упрекать его в чем угодно. Он предпочитал счесть себя последним глупцом, чем допустить, что его кумир – привередливая ведьма. Он верил, что давал мне поводы к ложным подозрениям, и с непоколебимым упорством тщился доказывать обратное, какие бы глупости я ни вытворяла.

Лучшими доказательствами он считал произведения своего искусства, он просто заваливал меня ими. И постоянно приходил в отчаяние, что я их не читала.

Такое обыкновенное пренебрежение было наверняка не самым худшим из моих маневров. Казалось бы, это очень просто. Ведь каждый знает, чего стоят поэтические сочинения. Говорят, что поэты – это люди, которые умеют высказать то, что другие люди чувствуют. Определение хорошее, но слишком краткое. Полное определение звучит так: поэты высказывают то, что чувствуют все люди, кроме них самих. Тем не менее, уверяю вас, мне пришлось весьма основательно все обдумать и оценить, чтобы прийти к этой мысли.

Только не говорите, что вы его тоже не читали. Конечно, вы его не читали, Штейн, но это совсем другое дело: в конце концов, у вас не было к тому ни малейших оснований. Впрочем, даже мне это не стоило особых усилий. Сколько я могу судить по тому, что перелистала, это все вещи холодные, очень скучные, очень заумные и очень бесстыдные. Но важно-то было не то, что я их не читала, а то, что я в этом сознавалась.

Нет ничего легче, чем заставить автора поверить, что его знают. Если господь отказал моему полу в способности что-нибудь понимать, он все же даровал нам талант выглядеть так, словно мы понимаем все. В беседе с автором ты вскользь упоминаешь какой-либо предмет, он пускается в разглагольствования о своих воплощенных замыслах; ты зачарованно смотришь на него и вздыхаешь: я тоже это чувствовала, но не могла выразить; любой автор сочтет тебя тончайшим знатоком своих писаний.

Я отказалась от этой повинности. Я не изображала почтительного восхищения. Я говорила: «К чему мне ваши искусственные рифмы, мой друг; для меня вы – Гёте, а не знаменитый поэт.

– Но Гёте – поэт».

А я возражала: «Увы, друг мой! Как бы я желала, чтобы вы были просто придворный садовник Мейер».

Понимаете, Штейн? Одна простая фраза – и Самсон лишается волос[57]57
  Самсон лишается волос. – В библии (Книга судей Израилевых, гл. 16) рассказывается, как судья Израиля Самсон, отличавшийся непомерной силой, секрет которой заключался в его волосах, полюбил Далилу и выдал ей свою тайну, она усыпила его и филистимлянин обрезал ему волосы, лишив его силы.


[Закрыть]
.

Я воспользуюсь этим примером, чтобы показать вам, каково бы мне пришлось, если б я клюнула на его стишки. Это само по себе – целая история.

Прежде всего: почему я должна позволять ему пользоваться своим ремеслом, которое и так доставляет ему достаточно привилегий, как будто у других людей нет никаких дел и как будто мне не приходится вести дом и управлять имением, которое дышит на ладан, – почему я должна позволять ему пользоваться ремеслом, чтобы извлекать из него еще и выгоды для своей любви?

Неужели недостаточно, что он изо дня в день извлекает из любви выгоды для своего ремесла?

Я позволяю ему поцелуй. Поцелуй приводит его в восторг. Этот восторг он перечеканивает в стихотворение. За это стихотворение, то есть в конечном счете за мой поцелуй, он берет деньги; на этом, казалось бы, сделка закончена. Неужели я должна еще и вознаграждать его поцелуями за мои же поцелуи?

Хотите – верьте, хотите – нет: он требует именно этого. Мое равнодушие его оскорбляет. Он каждую строку сочиняет якобы только ради меня. Прекрасно. Но для кого же тогда он отдает ее в печать?

Он говорит, что создал «Тассо» и таврическую Ифигению, чтобы все знали, как он любит меня. Разумеется, все наоборот: он любит меня, чтобы сочинять этого Тассо и эту Ифигению. Я для него – чернильный прибор, мне место на его письменном столе.

Самое возмутительное, что, сидя над этими своими драматическими сочинениями, он испытывает чувства, на которые он имел бы право лишь в том случае, если бы я позволила ему сидеть подле меня. Он внушил себе, что мы любим друг друга; он пишет историю нашей любви, не спрашивая меня. Он любит за себя и за меня. Как прикажете мне защищаться? Я, сколько могла, мешала ему работать и возвращала к суровой действительности. О да, тогда он страдал. Но позволю себе заметить, что страдал он не без удовольствия. В страдании он становился таким красноречивым, выражал свои поучения с такой бесстыдной откровенностью, что я всегда чуяла за этим тайное наслаждение. У меня есть некоторые основания сомневаться в том, что человек на дыбе замолкает: насколько мне известно, он кричит. А вот Гёте – тут он сказал правду – сочиняет стихи.

Поэт страдает больше, чем мы? Но и зонт чаще попадает под дождь.

Он любил страдать, потому что не умел страдать, так же как он любил любить, потому что любить был не в состоянии. Я убеждена, что в тот момент, когда он перестал бы получать от этого поэтические проценты, он отложил бы в сторону все свои несчастья, как мокрый зонт. А я, женщина с обыкновенными чувствами, как всякая другая, почему я должна удовлетворять любопытство этого неуязвимого человека и показывать ему, каково, например, приходится тому, кто страдает? Я это называю – вести со мной игру.

Горе той несчастной, которая решится любить поэта. В самом деле, я и по сей день не могу сказать, кто из нас кого терзал. Гёте – о, уж он-то, конечно, называл меня жестокой! Любой мужчина считает женщину капризной, если она хочет привязать его, и неверной, если она добивается от него постоянства. Они любят предавать нас и весьма не любят, чтобы предавали их.

А теперь весь свет сговорился упрекать меня в жестокости, и вы, Иосиас, выясняете со мной отношения и намекаете, что это я прогнала Гёте своей жестокостью: моя жестокость, видите ли, причина того, что он теперь в отсутствии. А я скажу вам вот что: если и была причина его присутствия здесь в течение бесконечных десяти лет, то этой причиной была моя жестокость. Не спрашивайте меня, почему Гёте уехал. Спросите лучше, почему он оставался здесь так невероятно долго.

И тогда я вам отвечу: потому что я любила его, и любила так, как ему это было надо. Ведь и богам для их всевластия нужны страдания.

Ведь мы цепляемся за жизнь со всеми ее неурядицами и огорчениями именно благодаря этой ее жестокости. Мы дорожим жизнью, ибо каждый удар, который она нам наносит, заставляет нас еще яростней доказывать, что мы можем вырвать у нее также и счастье. Да, Штейн, человек любит жизнь, потому что она его не любит.


Почтовый рожок.

Почта! Позвольте, я подойду к окну; правда, я не знаю, кто бы мог в настоящий момент писать нам… Сейчас покажется кучер.


Почтовый рожок.

Как? Карета проехала прямо к почте? Значит, я опять была права. Я же говорила, что мы не ждем письма, и вот пожалуйста – письма нет.

Я хочу быть искренней, Иосиас. Допустим, Гёте набрался бы наглости обеспокоить меня письмом, умоляя о прощении, – я бы не простила. Что бы ни судили обо мне вы и весь Веймар, десять лет прошло, и десяти лет – довольно. Я по горло сыта этой вечной заботой, этой мукой безответного чувства, когда все тяготы выпадают на долю любящей, а все наслаждения – на долю любимого. Никто меня не осудит. Я все это перенесла и все позабыла. Глядите-ка – Зейдель[58]58
  Зейдель. – Филипп Фридрих Зейдель (1755–1820), слуга и секретарь Гёте с 1775 г.


[Закрыть]
! Ах так! Он послал письмо на адрес своего слуги. Поскольку письмо у Зейделя, кучер, конечно, и не мог принести его.

Нет, любимый, я знала. Ты еще вернешься в эти объятия, ты еще упадешь мне на грудь. Мне на грудь. (Уходит.)


Занавес.

IV
Господин фон Штейнлежит на кушетке. Госпожа фон Штейнвходит с посылкой.

Госпожа фон Штейн. На чем мы остановились? Я, кажется, говорила что-то о своих объятиях? Тем лучше. А вы, вместо того чтобы убеждать меня, набрались бы терпения и выслушали – осталось сказать несколько слов. Я намерена объясниться до конца.

Но не ждите сюрпризов. Ничего нового я не скажу.

Гёте любил меня, это я уже говорила. Я говорила также, что я любила Гёте. Любой школьник сообразит, что мы любили друг друга.

Это не просто письмо. Это даже посылка. Из Рима, из Италии. Зачем его туда понесло? (Открывает посылку.)

Вы полагаете, что мне лучше знать? И я знаю. Он снова бросает вызов судьбе. Как все недовольные собою люди, наш общий друг испытывает непреодолимое желание уехать – чем дальше, тем лучше. Разумеется, это бессмысленно. Если б ему удалось уехать с этого света – он и на Луне не избавился бы от самого себя. Попади он на Венеру – он и там станет проклинать чаепития, рецензентов и погоду. Он болен сам собой, а единственный человек, способный его излечить, – это я. Видите, вот и письмо. (Кладет письмо на круглый столик.)

Посмотрим, что там еще. (Вынимает из ящика копию Геракла Фарнезе.) Ага, произведение искусства. Гипсовое. (Ставит Геракла на письмо.)

Почему я не распечатываю письмо? Чем дольше вы будете засыпать меня вопросами, Иосиас, тем дольше вам придется ждать ответа. Надо ли мне узнавать цвет его сердца по чернилам? Разве не знакома мне эта искусственная затемненность смысла, эти сбивающие с толку сопоставления и головокружительные обещания? Мне нет нужды распечатывать письмо – впрочем, это уже стало для меня чем-то вроде привычки.

Я часто оставляла его письма нераспечатанными, так что он обычно видел их, приходя с визитом. Можете себе представить, как это вредило его представлению о собственном совершенстве.

«– Как, вы не читали моего письма?

– У меня не нашлось времени, дорогой.

– Не нашлось времени на мое письмо?

– А это так спешно?

– Я вскочил ночью с постели, чтобы написать его, пожертвовал своим драгоценным утренним сном, чтобы отослать его, а у вас хватило духу оставить его на целый день нераспечатанным!

– На день?

– Ну почти.

– На три дня, дорогой: это позавчерашнее письмо; сегодняшнее, если оно, как вы говорите, существует, наверняка отыщется в передней».

Поэт, Иосиас, – это человек более высокого ранга, чем многие из наших дворян. Для вас непостижима такая иерархия, основанная на благородстве чувств. Вы стали бы взвешивать гений на весах, как породистого кабана, и в случае Гёте жестоко ошиблись бы: ибо он чем больше любил, тем сильнее худел. Ваша бесчувственность служит вам извинением, вот почему я готова молчаливо выслушивать ваши бесконечные упреки. Еще только одно слово – и можете продолжать. Вокруг души поэта – да разве вам это втолкуешь! – вращается вселенная. Действительность не подчиняет его, он подчиняет себе действительность, располагает ее вокруг себя: поэт – всегда средоточие. Повергнуть в пламя средоточие мира, Иосиас, – это согревает. Полагаю, что Нерон не испытывал озноба во время пожара Рима, по крайней мере в этот единственный раз.

Мы любили друг друга иначе и сильнее, чем любят прочие люди, и наш восторг нельзя было сравнить с восторгом смертных.

Рука об руку шли мы берегом Ильма, и старые ивы доверчиво кивали нам, шумела вода у запруды, луна же наполняла эту прелестную долину, даже лучше сказать: долы и холмы, сиянием тумана. Гёте положил свою крепкую руку на мою и говорил тихо и очень хорошо, и все, что я видела, умел облечь в слова и истолковать таким образом, что это всегда имело отношение к чувству, пронизывавшему наши сердца. Ах, и я таяла от его слов и поцелуев! Моя беспомощность исчезала, я забывала о своем ничтожестве и о том, что я всего лишь слабая женщина; я чувствовала, что имею право вечно быть лишь его служанкой и все же – ибо любовью своей он возвысил меня – равной ему. Объятие, которому предшествовали эти часы…

Предвижу ваше удивление, когда вы узнаете, что наше блаженство отнюдь не означало отказа от наслаждений плоти и нервов. Между тем я решилась ничего не утаивать от вас. Тем самым я иду навстречу вашим настойчивым просьбам. Это произошло в ночь на десятое октября восьмидесятого года.

Гёте сопровождал герцога в поездке по княжеству; на обратном пути они заехали в Кохберг, он страдал от тумана и полнолуния, его измучили ветер и верховая езда, и он хотел как можно скорее лечь спать. Я поняла это и проводила его через парк до его комнаты: я же знала, что он не откажет себе в удовольствии проводить меня обратно в замок. Так он и сделал, и ему пришлось присоединиться к собравшимся и выпить со всеми. Вы, Штейн, находились тогда в Хильдбургхаузене, принимая там меры против повального падежа скота.

Вы были рады оставить меня хоть в каком-то обществе; впрочем, вы твердо рассчитывали на мое отвращение к механическому соединению с мужчинами – вы знали по себе, как невыносимы мне их жесты, гримасы, самый их запах. Эти предметы менее всего подобает затрагивать в супружеских беседах. Но, в конце концов, мы живем в просвещенный век. Аналитический дух несет с собой нечто освобождающее, если ему не дозволяется проникать в головы простолюдинов. Так что я буду откровенна.

Я вполне способна выносить то физическое неудобство, которое так украшает женщин в ваших глазах, поскольку внушает вам чувство силы. Знаю, что повергну вас в удивление, супруг мой, но для меня нет ничего проще, чем его испытать. Порой мне бывает трудно подавить его, когда я еду верхом или когда ночная рубашка запутается между бедер. Мне было чрезвычайно легко подавлять его, в то время как вы при моем посредстве производили на свет или прямиком отправляли на небо наших семерых детей.

Конечно, это приятное неудобство, и именно потому оно заслуживает отвращения. Оно чуждо мне, его мне навязывают, да еще таким гадким и унизительным образом. Похоть, которая должна удостоверить мою подчиненность, – вот что от меня требуется.

Вы были столь наивны, что пытались научить меня этому возбуждению, – это при вашей-то ловкости! От вас я научилась лишь тому, что любовный акт, как его называют мужчины, – это такая вещь, которой по возможности следует избегать или на худой конец как можно скорее с нею разделываться. Мое безразличие часто вас раздражало; это ли не доказательство, что мужчине нужно только одно: утвердить свое господство над женщиной также и в ночные часы? Почему мужчина сразу же падает духом, если я не изъявляю восторга? Если он так любит это отталкивающее отправление, какая ему разница, испускаю я стоны или нет? Мои стоны для его слуха – такой же привычный шум, как мои просьбы о деньгах каждое утро.

Мою холодность, в которую вам приходилось верить в интересах вашего самодовольства, вы всегда объясняли отсутствием у меня тучных форм. Да найдется ли еще хоть один такой неискушенный развратник? Эти визгливые жирные бабы, которых вы считаете чувственными, – они-то как раз никогда ничего не ощущают. Известно вам это? Нет, неизвестно, потому что все мужчины путают свой аппетит с желанием женщины. Если женщина привлекает их, они считают себя привлекательными.

Так вот, говорю вам, что именно мое сложение и формы способны даровать наслаждения страсти, а если вы полагаете обратное, то судите по себе о Гёте.

Я сама чуть было не впала в такую же ошибку. Я тоже полагала, что Гёте сделан из того же теста, что и вы, и, пока я пребывала в этом заблуждении, вы оставались правы: я была неспособна вкусить блаженство, которое меня ожидало. Четыре года – и скольких они стоили слез! – боролся Гёте, и вместе с ним все благосклонные божества, против уроков, внушенных мне вами. Четыре года я упрямо не хотела признаваться себе, что не любить гения невозможно.

Итак, вы проследовали за нами в зеленую гостиную, Иосиас. Вот теперь и потерпите там, пока уж я не закончу свой рассказ.

Герцог долго не шел спать; когда он наконец удалился, у Гёте сна не было ни в одном глазу, он находился в состоянии крайней взвинченности, да и к вину перед тем приложился основательно. Он просто накинулся на меня. Он безумствовал в опьянении, которое не могло исходить из его земного существа, и он увлек меня, все еще против моей воли. Блаженство мое росло, я познала вихрь его алчущей страсти, бурю его восторженных восклицаний, гром его карих глаз. В моей и его плоти не было ничего пошлого. Наша страсть, наше упоение были не от мира сего, они вознесли нас к тем духовным высотам, которые лежат меж нами и вечностью и к низшей из которых нам, возможно, дозволено будет приблизиться после смерти. Да, Штейн, с этим мужчиной, с этим человеком, с этим поэтом в ту ночь на десятое октября восьмидесятого года впервые в моей жизни я испытала истинное убиение… то есть убоение… Иосиас Штейн, я оговорилась. Я хочу сказать, с этим германским гением в ночь на десятое октября восьмидесятого года я испытала истинное упоение… (Задевает статуэтку, статуэтка чуть не опрокидывается.) Не бойтесь, я ничего не опрокину. Это Геракл, он покачнулся было, но, видите, опять стоит спокойно. Его нужно только придержать за палицу.


Геракл падает.

(Начинает собирать осколки.) Что ж, я, кажется, обязана дать вам кое-какие объяснения.


V

Госпожа фон Штейн(продолжает). Дабы соблюсти предельную точность, я должна была бы сразу сообщить, что к тому времени наше общее счастье после четырех безмятежных лет испытало своего рода кризис. Я устала от напряжения. Я теряла силы, нужные мне, чтобы отказывать Гёте.

Вы можете отсюда понять: поддержание любви – это работа, в которой тщательность решает все, и любящая женщина не имеет права ничего предоставлять воле случая. Любимый мужчина любит по-настоящему, лишь пока его заставляют действовать. И право, беспрерывно занимать человека – занятие достаточно хлопотное.

Я предпочтительно использовала один ход, хотя, в сущности, до сих пор не могу понять, в чем его эффективность. Я знаю, его возможности неисчерпаемы; я уверена в его успехе; но в глубине души я ровно ничего не понимаю. Мой ход заключался просто в том, что я не признавалась Гёте в любви.

Я не имею в виду отказа от каких-либо действий, имеющих непосредственное касательство к любви: я говорю только об отказе употреблять само слово. Просто уму непостижимо, какое действие оказывает на мужчину эта чистая формальность. Я могу объяснить это разве что тем преувеличенным значением, какое мужчины придают правилам игры, договорам и прочим несущественным вещам. «Я тебя люблю» – говорят это или не говорят, что из того? Что изменишь, если не скажешь этого? Что исправишь, если это скажешь?

Но Гёте, казалось, считал мое молчание мощным оборонным валом, за которым располагались неисчислимые армии мятежа, отряды сопротивления и тайные резервы тылов. А за этим не было ничего, кроме крупицы женского разума.

Ни одно средство, как я сказала, не было столь мощным и ни одно не стоило мне так мало усилий.

«– Ты меня любишь, Лотта?

– Нет, мой любимый.

– Коварная! Любимый – это человек, который любим.

– Разве?

– Да, если слова имеют логику.

– Что ж, логика на вашей стороне, будьте же довольны».

В таких освежающих беседах пролетали наши дни. Но у каждой любви бывает время, которое кажется нам самым радостным, ибо настоящие трудности еще впереди. Я часто спрашиваю себя, что побудило меня уступить настояниям Гёте, признаться ему в любви и выпустить из рук узду.

Нет, дело не в его угрозах. Пока мужчина угрожает, он страдает – и все идет как надо. В угрозах Гёте был неистощимо изобретателен.

Самыми забавными были его попытки внушить мне ревность. Для этой цели он пользовался дамами определенного сорта, он именовал их своими пассиями, и тут ему было все едино – что мадам фон Кальб, что эта Вертерн, что какие-нибудь тифуртские крестьянки или театральная потаскушка Шретер[59]59
  Мадам фон Кальб… эта Вертерн… театральная потаскушка Шретер. – Шарлотта фон Кальб (1761–1843) обладала талантом сближаться с выдающимися людьми, дружила с Шиллером, Жан Полем; Гёльдерлин воспитывал (по рекомендации Шиллера) ее детей (см. повесть Г. Вольфа «Бедный Гёльдерлин»). Вертерн – по-видимому, Эмилия Вертерн-Байхлинген (1757–1844): Гёте рассказывает предысторию ее второго замужества в письме Шарлотте фон Штейн 9—10 июля 1786 г. Корона Шрётер (1751–1802), певица и драматическая актриса.


[Закрыть]
, – лишь бы она носила юбку и была готова терпеть его фокусы дольше пяти минут. Кстати, он додумался поручить именно этой Шретер все роли, написанные, как он утверждал, с мыслью обо мне. Это началось с Ифигении, когда сам он представлял Ореста. Мне ничего не оставалось, как не пойти на спектакль, и я основательно испортила ему вечер.

Нет, все это ничего не значило. Меня бы это только успокоило, не будь в этом все же некоторой бестактности.

Конечно, он угрожал мне и самоубийством, что означало всего лишь, что он решил на некоторое время смотреть волком в моем обществе. Это было уже хлопотней, но тут все можно было развеять одним словом; и – успеть тотчас же отказаться от этого слова.

Однако же его главной угрозой было покинуть меня. Он советует мне не полагаться на его самообладание; он заявляет, что его терпение иссякло, он уверяет, что в один прекрасный день взбунтуется, даже прибегнет к действиям. Он даже пишет под горячую руку недурную пьесу, в которой изображает, как он от меня бежит, а я, терзаемая раскаянием, преследую его на какой-то высокой горе. Дурой он меня считает, что ли? Мужчина, выдержки которого в чем бы то ни было не хватало дольше чем на пять дней, хочет заставить меня бояться того часа, когда он действительно на что-либо решится.

На самом деле мою твердость поколебало совершенно иное. Я заметила в нем признаки согласия с миром, настроения довольства, переходящие за дозволенные мною границы. В его письмах вместо сетований появились бесконечные описания горных гряд, сторожевых башен, бело-зелено-сероватой дымки над скалами и ледниками и тому подобных достопримечательностей, и он имел бесстыдство надиктовать все это Филиппу Зейделю и потребовать, чтобы я – у меня язык не поворачивается произнести это – просмотрела рукопись для издателя. Это были дурные признаки. Его равнодушие уже не было лицемерием, эти оскорбления не содержали в себе ничего явно наигранного.

Да, мне довелось пережить – переждать – и такую полосу в наших отношениях. Любовь, Штейн, – это нож, который держат двое: стоило мне только сказать «да» – и он уже держал рукоятку, а я – лезвие. Но женщине, как говорит этот англичанин, имя – ничтожество. О той своей поездке в Тюрингию он больше ничего не хотел написать мне – разве что еще об обводнении лугов. Я была так растеряна, что утратила трезвость суждения. Я совершила роковую ошибку: я призналась, что люблю его, и в тот же момент поняла, что тут-то и порезалась.

Возникло как бы некое соглашение, на которое он отныне мог ссылаться, на основании которого он получил теперь право судить о моих поступках. «Ведь ты меня любишь, Лотта, почему же ты тогда не хочешь…» Рассуждая здраво, не надо было принимать этого всерьез. Но в моем тогдашнем состоянии растерянности с этой глупостью – признанием в любви – связалось ощущение того, что мой долг – отдаться ему.

В ту самую ночь – на десятое октября восьмидесятого года – я испытала глубочайшее унижение и потом – благодаря чуду, о котором я уже упоминала, – высочайший, неповторимый триумф. Гёте получил свой шанс – и упустил его. Я не сразу осознала все драгоценные преимущества такого оборота дела. Мне сначала казалось, говорю вам со всей откровенностью, что меня просто одурачили. Вся его прежняя покорность не имела, значит, никакой другой причины, кроме этой? То, что я принимала сперва за юношескую застенчивость, потом за послушание и, наконец, за добродетельное отречение, было не больше чем только это? Значит, я все внушила себе сама? Хуже: он внушил мне все – все мои победы, – а я немало их ставила себе в заслугу.

Прошел целый день, прежде чем я смогла собраться с мыслями. И тут начали приходить письма.

Сначала он пытался дерзить. Первая писулька прилетела сразу после полудня, сейчас я ее найду – ведь, когда слышишь такое, не веришь своим ушам, это надо еще и увидеть. Я ее точно сохранила. Но куда я ее засунула? Вот сюда, что ли? Нет, тут от Эйнзиделя[60]60
  Эйнзидель. – Фридрих Хильдебранд фон Эйнзидель (1750–1828), писатель и переводчик, придворный советник в Веймаре.


[Закрыть]
. (Вытаскивает шляпную коробку.) Вот, тут уж наверняка Гётевы. Я очень аккуратна. Дело не в том, кто как поддерживает порядок: порядок – это когда находишь то, что ищешь.

От десятого октября восьмидесятого года.

(Читает.) «Бесценная, посылаю с Филиппом ваш белоснежный носовой платок, который Вы соблаговолили одолжить мне. Он высушен под утренним солнцем, отглажен и спрыснут лавандой; я долго любовался искусной отделкой, пока мне наконец не пришлось расстаться с ним. Я должен все потерять, чтобы вы могли все сохранить. И еще раз спасибо за лексикон, который для меня как раз теперь совершенно незаменим. Ужасная октябрьская погода делает меня достойным всяческого милосердия. На обед в среду я пригласил госпожу Шретер».

Не правда ли, прекрасное послание? Интересно, включит ли он его когда-нибудь в собрание своих сочинений? Если человек способен написать такое, где уж ему понять, что этого нельзя печатать? Прочие письма более обычны. Извинения, самобичевание, жалобы на человеческую слабость. Разумеется, все еще сдобренные уколами в мой адрес и всякими непристойностями об этой Шретер. Я их, можно сказать, уже и не читала: я не девочка – я вышла из игры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю