355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Зегерс » Встреча. Повести и эссе » Текст книги (страница 41)
Встреча. Повести и эссе
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 02:00

Текст книги "Встреча. Повести и эссе"


Автор книги: Анна Зегерс


Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 44 страниц)

Одиннадцатая глава. Хвалебная речь

С забавной бесцеремонностью профессор Менцель начал свое главное выступление. Когда министр, постучав по своему бокалу, попросил слова, он отказал ему: Фриц ведь скажет только то, что утром уже опубликовали газеты, он же, наилучший знаток этой пятидесятилетней жизни, может дать немало дополнительной информации.

Само собой разумеется, никто ему не помешал, таким образом, профессор Менцель сам произнес юбилейную поздравительную речь, что не лишено смысла: ведь цель юбилейных и надгробных речей – восхваление, а никто не умел это делать так хорошо, как он, если дело касалось его. Все гости единодушно признавали, что его знаменитый шарм с годами не потускнел. Они охотно поддавались его чарам, смеялись, когда представлялся повод, позволяли себе реплики (которые он тут же подхватывал и парировал, словно был подготовлен к ним), радовались удачным оборотам и один раз даже посерьезнели, когда он упомянул некоего дорогого покойника. Хорошо подготовленной, но будто импровизированной речью он управлял выражениями лиц и настроением.

Несмотря на седые волосы и полноту, в его облике было что-то молодое, даже юношеское. Его испытанный в лекционных залах и радио– и телестудиях голос был ясен и громок, четкое произношение приятно окрашено налетом средненемецкого диалекта, многопериодные фразы искусно построены, словарь обширный, опирающийся на все лексические слои, включая грубые (остроумно примененные) ругательства. Он стоял на своем почетном месте непринужденно, пиджак расстегнут, рубашка на мясистой шее раскрыта, узел галстука расслаблен. Одна рука в кармане брюк, другая, с трубкой, скупыми жестами сопровождала его речь. К каждой остроте он подступал издалека или шел напрямик, возвещая ее лукавой улыбкой, словно говорящей: меня заранее забавляет то, что я скажу, а вы сейчас сразу затрясетесь от смеха, погодите только! Когда же смех разражался, он сам не смеялся, а с достоинством пережидал его, как пережидают аплодисменты, без смущения, но как человек, который эти аплодисменты заслужил и вправе ими наслаждаться.

Откровенность, с какой он радовался аплодисментам, была по-детски трогательной, но хорошо рассчитанной. Своей радостью он отвечал на дружелюбие, проявляемое слушателями, показывая тем самым, что их реакция правильна. Он, хороший оратор, свидетельствовал, что они хорошие слушатели. Достойные его. Скромность была бы не только лицемерием с его стороны, но и невежливостью по отношению к ним. Поскольку они знали и ценили его достоинства, ему не пристало делать вид, будто сам он не знает и не ценит их. Прикидываться дурачком значило бы считать своих гостей дурачками.

Те же самые причины заставляли его усиленно хвалить себя. Его успехи – вот что выделяло его из массы ученых. И тот, кто почитал его, делал это из уважения к успехам и, стало быть, имеет право послушать о них – в форме, соответствующей веселому часу. Само собой разумеется, что преобладал при этом не тон утренней газеты, а (всегда лестный) тон «мы-ведь-в-своем-кругу». Он смело выбалтывал секреты – если они были десятилетней давности. Недостатка в знаменитых именах не ощущалось, и профессор умел использовать их для собственной славы, вкладывая, например, в уста Вальтера Ульбрихта (чью манеру говорить он мастерски копировал), в свое время вручавшего ему Национальную премию, перечень всех должностей, которыми Менцель был тогда облечен, а их было множество, начиная с постов в вузовских и государственных комиссиях и до главного редактора двух журналов. Бурный восторг в заключение речи относился как к достославному прошлому Менцеля, так и к его ораторскому таланту. Гости аплодировали немножко и самим себе, ибо во время речи юбиляр то прямо обращался к одному из присутствующих, то напоминал другому о давнем происшествии, искусным приемом вызывая в каждом чувство сопричастности к хвалебной речи. Поскольку он, разумеется, не обошел молчанием и свою книгу и достаточно часто цитировал Шведенова, то и к Пётчу он обращался неоднократно. Сперва Пётч испугался, потом смеялся, кивал головой, а под конец даже возразил короткой шведеновской фразой. С этого момента он избавился от своей неуверенности. Он больше не чувствовал себя чужим. И когда Менцель закончил, он с величайшей естественностью поднялся и спокойно вышел, чтобы перенести свою статью из гардероба в переднюю комнату. У него нашлись даже слова признательности для фрау Шписбрух, но они, правда, впечатления не произвели.

Фриц, министр, потом все же получил, конечно, слово. Он ничего не говорил из того, что было напечатано, а вспоминал забавные случаи из времен их тридцатилетнего знакомства, но ему, как и всем выступавшим после Менцеля (а их было немало), трудно было хоть кое-как держаться на установленном юбиляром уровне – собственно, это никому и не удалось. Мало помогало им и то, что они сами это замечали и признавали («Ты, Винфрид, рассказал бы это, конечно, остроумнее!»), и последующий час прошел бы очень скучно, если бы Менцель не приправлял ироническими словечками частично импровизируемые, частично украдкой читаемые по бумажке короткие речи.

Праздник длился еще долго, но с окончанием застолья веселье пошло на убыль. Общество распалось на группы. В передней комнате начались танцы. Капелле из трех человек (представленной Менцелем со словами: «Как раз настолько старомодна, насколько можно себе позволить в пятьдесят лет») наказано было играть танцевальную музыку двадцатых – пятидесятых годов. С удовольствием и хорошо танцевавшая Элька вышла из комнаты только для того, чтобы найти кухню, где фрау Унферлорен, все время беспричинно краснея, сообщила ей, что, происходя из деревни, она жаждет вернуться туда и охотно поменяла бы свою двухкомнатную квартиру в центре города на квартиру в деревне, если там можно будет держать кур для себя и кроликов – для сыночка. В ответ на Элькино подробное описание (где фигурировал и неженатый деверь Фриц) двора и дома она предложила обменяться визитами для осмотра жилищ.

В поисках уборной Пётч попал в библиотечную комнату, уселся там и углубился в «Увядший весенний венок». Элька, желавшая поделиться сообщениями по поводу жилья, не нашла его. Зато его нашел Менцель.

Двенадцатая глава. Верная дружба

– Я не хочу вам мешать, – сказал Менцель, – читайте спокойно. Мне тоже сейчас нужен покой. После такого дня, как сегодня (я говорю о нем в прошедшем времени, ибо я свое дело уже сделал), – после такого дня я чувствую себя опустошенным. Я выдал то, чего от меня ожидали, и теперь во мне ничего больше нет. Преимущество такого состояния в том, что пустоту легко обозреть. Когда полностью выкладываешься, ничто в тебе тебе не мешает.

Я так и думал, что найду вас здесь. Ради вас я сегодня не запер библиотеку, хотя всегда это делаю. Не только из-за людей, которые не считают кражу книг воровством. Я не выношу пьяных в своей библиотеке. Меня заставляет запирать почтительность – скажем так. За этими стенами и здесь, внутри, разные миры. Я бы назвал их миром священным и миром нечестивым. И вот вы сидите здесь, и я этого ожидал.

Вы даже не замечаете, что я сделал вам комплимент. Вместо того чтобы посмаковать его, вы смотрите на меня так, словно библиотека – ловушка, а вы – угодившая в нее мышь.

Вы, конечно, думаете, я слишком много пил, но это неверно. Я выпил ровно столько, сколько требуется, чтобы снести барьеры, которые сам же и воздвиг. Я напился только мужества для того, чтобы обозреть себя изнутри, но увидел я, как уже сказал, пустоту.

Сегодня мне исполнилось пятьдесят, и вы, наверное, думаете обо мне то же, что я в вашем возрасте думал о пятидесятилетних: вот уж действительно зрелые, то есть сложившиеся, люди, они точно знают, чего хотят, не ведают больше любовной тоски, тщеславия и, возможно даже, становятся мудрыми. Стоит вам только вспомнить, как я сегодня ломался перед этими людьми, и вы поймете, какая это чепуха. А зачем? Только чтобы не испортить хорошего впечатления, какое я на них произвожу, только чтобы они не могли сказать: он уже не тот, каким был когда-то. Хоть волком вой, ничего не поделаешь: я завишу от этого впечатления, я им живу.

Вы не обратили внимания, что стихи, которые вы держите в руках, не рассмотрены на моих шестистах страницах, едва упомянуты? Конечно, обратили и подумали: к поэзии у Менцеля нет склонности, и потому он ее игнорирует. Но вы ошибаетесь, причина в другом: они для меня слишком святы, чтобы вот так рубить их на кусочки. Я знаю их не только лучше, но и раньше всего другого из Шведенова. С «Весеннего венка» все и началось, чертовски давно это было. Когда я оставлю вас в покое, откройте стихотворение «Родные места». То, что там говорится о вязах, в том месте, которое начинается строчкой «Весело ввысь вознеслись вы из крепких корней», – вот так, я считаю, должен уметь жить человек, расти из самого себя, а не из других, опираясь на самого себя, независимо. Шведенов сам тоже этого не умел, но он сумел это сказать.

Стихи подарил мне друг. Когда-то у меня был друг, один-единственный, кто заслуживает такого наименования. Это было примерно в конце войны, перед концом или после него. Он не только привел меня к Шведенову, он сам имел в себе что-то от шведеновских вязов, право слово, но успехов никаких не добился. Так и хочется сказать: естественно! Из него вообще ничего не получилось, теперь он уже умер и, следовательно, опять мне близок. (Это «следовательно» вы когда-нибудь поймете.) Я и сегодня не знаю, каким он был. Знаю только, что он был полной противоположностью мне. Если ключевое слово к моему характеру – честолюбие, то к его, вероятно, – любовь (но не знаю к кому) или, может быть, достоинство. Иной раз я ловлю себя на том, что разговариваю с ним, после того как снова кривлялся, как клоун, по телевизору. Мне было шестнадцать лет, когда мы подружились. Вы знаете песенку: «Нерушимой быть должна дружба верная»? Так я тогда и считал.

Потом я его потерял. Обычное дело.

Ведь дорога наверх так узка, что по ней можно идти лишь одному. Тут уж никого не возьмешь с собой. Правда, сперва думаешь, что ничего, кроме места работы и оклада, не изменится, но это оказывается иллюзией. Ибо дружба основывается на общих интересах, а их теперь нет. Профессиональные проблемы стали другими, а о машинах и коллекциях фарфора не поговоришь с человеком, который экономит на всем, чтобы купить холодильник. И как тут посплетничаешь о знаменитых специалистах, если другой их не знает? К тому же удача вызывает у неудачливого почтительность или зависть. А если и не вызывает, удачливому все равно кажется, что вызывает, и результат все тот же: незаметное отдаление. Связи тоже меняются. Люди, которыми ты раньше восхищался издали, приглашают тебя в гости. Это почетно и обременительно. Денег, которых ты надеялся иметь теперь достаточно, по-прежнему не хватает. Раз тебя угощают шотландским виски, ты тоже должен им угощать. И если у твоих новых знакомых висят оригиналы, тебе уже самому не нравятся репродукции, которыми ты до сих пор украшал свои стены. Но не только в деньгах дело, приходится снова и снова бороться за признание. Если внизу ты был первым, то ступенькой выше ты оказываешься вначале последним. Друзей и женщин можно оставить на нижних ступеньках, но не свое честолюбие.

А жить с ним не всегда легко. Недавно я проводил отпуск в горах. Отель стоял на крутом склоне над котловиной. Я жил на двенадцатом этаже. Покрытые лесом горы по другую сторону долины казались то далекими, то на расстоянии руки. В течение трех недель я ежедневно сидел на балконе на солнце, и страх перед пропастью подо мной ни на минуту не отпускал меня. Я все время старался не смотреть вниз, а только вдаль, и никогда это мне не удавалось. Когда прохожие останавливались на ведущей через долину дороге, чтобы посмотреть вверх, на роскошное здание отеля, мне чудилось, что люди (они казались мне меньше спички) смотрят как раз на меня и словно ждут, что я встану на перила балкона и полечу над долиной в горы. Я крепко вцеплялся руками в шезлонг, чтобы не поддаться искушению.

Но я отклонился, простите. Я хотел использовать эти навязчивые идеи как образ, но они не годятся, скажу лучше так: мне всегда удавался полет, но я никогда не попадал туда, куда мне хотелось попасть. Как вы думаете, почему я написал эту книгу? Шестьсот страниц, десять лет работы, ладно, скажем – шесть лет. Только потому, что я понял эфемерность всех других успехов. Непреходящее создается только книгами.

Не прикидывайтесь более испуганным, чем вы есть. Вы ведь давно все знаете обо мне. С первого дня вы относитесь ко мне как к больному, требующему бережного отношения. И я действительно болен, вернее, изранен. Я добровольно приковал себя к скале под названием Общественное мнение, и орел Честолюбие выклевывает мне печень.

Вот видите, каков я: едва покончив с самоанализом, я сразу же сделал из него представление, на сей раз патетическое. А все это лишь вступление к вопросу, который я хочу вам задать, хотя отношение к нему имеет только то, что я рассказал о моем друге, которого вы мне напоминаете. Мой вопрос: не хотите ли выпить со мной на брудершафт? – в сущности, нелепая затея, о которой даже не знаешь, не скрывается ли за ней наряду с надеждой еще что-то, например попытка вступить во владение чем-то чужим, тем, что противоположно мне, что заключено в вас, а во мне отсутствует. Этим-то он и обладал, я имею в виду своего друга, который, кстати, перешагнул через перила балкона, вовсе не надеясь, будто умеет летать.

Итак, если вы принимаете мое предложение, просто как таковое, а не как честь, и если вы, кроме того, в состоянии забыть, что через несколько недель я стану вашим шефом, то я сейчас принесу два стаканчика, чтобы все было честь по чести, иначе ничего не получится. Как известно, меня зовут Винфрид, и вот я разоблачу себя во всем великолепии: я открою тебе, что не знаю твоего имени.

Эрнст? Серьезный?

Когда имена со значением метки, я их особенно не люблю. Куда охотнее я называл бы тебя Фредом – так звали того, кто умер. Но если бы я это сделал, ты опять обвинил бы меня в аристократических повадках. Я тогда обиделся – конечно, потому, что ты не так уж не прав. Но тогда она и возникла – потребность выпить с тобой на брудершафт.

Вот что говорил, без всяких пауз, ночью в библиотеке, Менцель. Собрав все свое мужество, Пётч сказал: «Винфрид!» – и чокнулся с ним.

Тринадцатая глава. После праздника

Уже брезжило утро, когда Пётч по городской железной дороге поспел к первому поезду. Ему не хотелось встречаться со знакомыми. Поэтому в Кёнигс-Вустерхаузене он пробрался вперед, сел в вагон для некурящих и закрыл глаза. Но все напрасно. Его увидел бывший ученик и потащил назад, где курили и пили пиво. Мужчины, с которыми они ехали из дому, теперь возвращались с ним обратно. Он пропраздновал ровно рабочую смену. Впервые в жизни он пил до завтрака пиво. О сне нечего было и думать. Поскольку Эльки рядом не было, ему пришлось самому рассказывать, сначала, конечно, о ней – почему она не с ним, – что было сложно, ибо он не смог не коснуться планов переезда. Намеки в расчет не принимались, пришлось отвечать на расспросы. Проще было удовлетворить любопытство касательно подававшихся напитков. Он просто перечислил все знакомые ему марки вин, пива, шнапсов, так как был уверен: у Менцеля имелось все, что существует на свете.

От вокзала до Арндтсдорфа его подвез мотовелосипедист. Дорога через лес торжественно венчала праздник. Музыкой ведали птицы, восходящее солнце позаботилось о световых эффектах. То на красном фоне возникал, подобно черной колоннаде, ряд высокоствольных деревьев, то над темным заповедником золотым куполом вспыхивали освещенные вершины, то дорогу перед ним пересекали световые барьеры, ломая которые он отбрасывал метровые тени.

Когда братец Фриц встал, кофе был уже готов. Бабуля, как обычно, пришла, лишь услышав голоса детей. Как обычно по утрам, все были ворчливы. Необычным был только вопрос, который задавал каждый, входя в кухню: где Элька? И каждый получал ответ: «Это я вам после объясню».

Да и как объяснишь утром, когда все спешат, почему Элька сразу после праздника поехали с фрау Унферлорен в ее квартиру в центре города. Фриц завел уже свой тягач, когда вышли дети. Дочь Пётча, которой нужно было в Арндтсдорф, с бутербродами в руке понеслась к автобусу. Потом отец с сыном на велосипедах отправились в Липрос.

Дома осталась лишь одна слегка сбитая с толку бабуля, не знавшая, без указаний Эльки, что с собой делать. Она давно позабыла времена, когда была полновластной хозяйкой дома.

Бабуля хотела помыть посуду, но для этого надо согреть воду, а она не знала, как справиться с новой газовой плитой. Попробовала разжечь печь, топившуюся углем, но огонь не грел, печь только дымила. Вместо того чтобы открыть закрытую заслонку, она, решив, что засорилась вытяжка, стала чистить печь. Сняла железные плиты, открепила кафельные затворы перед вытяжными каналами и с величайшим трудом, но сумела открыть заклинившую вьюшку у подножия дымовой трубы. Когда внучка днем вернулась домой, бабулю едва видно было сквозь тучи сажи и копоти, а вода для посуды так и не согрелась.

Разгром не омрачил настроения Пётча.

– Элька приведет все в порядок, – сказал он, накормил мать и дочь хлебом с колбасой и лег спать. В пять часов он отправился из дому с двумя велосипедами и вернулся с Элькой и пивом.

– Пиво? С чего это вдруг? – спросил Фриц за ужином.

Пиво предназначалось для него: неполная компенсация отмененного по воле брата похода в пивную, так как предстояло обсудить важное дело. Элька привела печь в порядок, убрала кухню и вымыла посуду. Потом в комнате начался семейный совет, вскоре превратившийся в семейную драму.

Поняв, что сын и невестка хотят покинуть ее, бабуля заплакала сразу, Элька – немного погодя, не называя причин. Их было много, этих причин, но охватить их можно одним понятием: предвосхищенная боль разлуки.

Супруг и сын по справедливости воспринял слезы как упрек и ответил на него бурным взрывом, который в свою очередь вызвал еще более бурный поток слез. Пётч забылся до того, что вскричал: семья завидует его успеху, – и тотчас устыдился. Но когда, совершенно растерянный, он спросил: «Ты ведь поедешь со мной в Берлин?» – Элька, правда заставив его долго ждать ответа и не сказав «да», внятно кивнула.

Один только братец Фриц попивал пиво и оставался спокойным. Услышав о берлинской партнерше по обмену, он спросил: «Незамужняя? А сколько ей лет?» Бабуля вытерла слезы, сказала – как это ужасно, когда в доме чужая, – но тут же поинтересовалась, крепкая ли она женщина.

Когда же в следующее воскресенье эта чужая прибыла – без мужа, с ребенком, – бабуля молчала, но при осмотре все время семенила сзади и внимательно приглядывалась.

Рядом с массивным Фрицем фрау Унферлорен выглядела девочкой. Каждый раз, когда она краснела, просвечивающие сквозь тонкую кожу жилки исчезали. Робость не позволяла ей посмотреть на кого-нибудь. Если она отваживалась задать вопрос, то обращалась к Эльке. Всему, что ей показывали во дворе и в доме, она давала одну оценку: прекрасно, прекрасно, так что нельзя было понять, нравится ли ей то, что показывали. Только помещение для кур и кроликов ее явно заинтересовало. Фриц, к удивлению всех, знавших его флегматичность, надавал кучу обещаний, касавшихся ремонта сарайчиков. Он посадил себе на плечи толстенького сыночка фрау Унферлорен, успевшего за час подружиться со злым цепным псом. А потом на кооперативном грузовике отвез гостей к вокзалу.

– Дело ладится, – сказал он по возвращении брату. – Как только мы перестроим твою рабочую каморку в кухню, она переедет. Как ты думаешь, к осени ведь можно справиться?

Четырнадцатая глава. Заявление

Наступившая на следующее утро жара не помешала Пётчу в его работе. Он заполнил анкету, написал заявление, написал автобиографию и штудировал историю историографии. Теперь он знал, кто такие Эйнхард и Нитхард, и, если бы в институте ему повстречался специалист по Слайдану или Иоганнесу фон Мюллеру, он мог бы уже со знанием дела кивать головой и кое-что сказать о жизни кайзера Карла V и об истории Швейцарской конфедерации.

Но когда он, быстрее, чем ожидалось, вновь посетил институт, подобного рода специалисты ему не встретились (или он не распознал их). Он был вызван телеграммой д-ра Альбина, в которой цель вызова не указывалась. Когда фрау Зеегебрехт, потная и раздраженная, доставила ему извещение, он не смог скрыть разочарования. Ибо ждал поздравительной телеграммы: «Поздравляю открытием!» – или по крайней мере: «Приезжай поскорее, необходимо поговорить о твоем исследовании!» А в телеграмме Альбина даже не говорилось, прочитал ли вообще Менцель его статью.

Температура воздуха в последние дни была такой, какую почтальонша обычно сравнивала с температурой духовки. В городе Пётч убедился в точности этого сравнения. Тепловыми источниками здесь служили также асфальт и стены домов – и притом ни малейшего дуновения. Правда, в институтском здании было несколько прохладнее, зато там Пётча мучил запах, определить который он не мог. Лишь когда фрау д-р Эггенфельз вложила свою влажную руку в его, он понял, чем пахло: потом.

Он встретил ее в длинном коридоре, ища комнату Альбина. Хотел, поздоровавшись, быстро пройти мимо, но она остановила его, и за несколько минут, в течение которых он стоял перед ней, узнал, что в этом громоздком теле бьется сердце, хотя и травмированное тяжкой юностью и не переносившее жары, но открытое для каждого, кого гнетут заботы, а значит, и для него.

– Если вы нуждаетесь в совете, коллега Пётч, – сказала она, снова крепко пожимая ему руку, которую так и не выпускала, – то вы не первый, кто найдет его у меня.

Пётч поблагодарил за предложение, но тотчас пренебрег им: он не спросил дорогу к комнате Альбина, а продолжил самостоятельные поиски по запутанным переходам, еще более обеспокоенный, чем прежде. Почему это он человек, которого гнетут заботы?

Конечно, первые слова, которые он скажет Альбину, у него уже были наготове. Он не упомянет о надежде на беседу с Менцелем по поводу своей статьи и сделает вид, будто думает, что его вызвали по поводу поступления на работу. Но когда он наконец нашел комнату Альбина и после короткой паузы, потребовавшейся для того, чтобы причесаться, вошел в нее, он услышал только приветствие, ибо Альбин, обсуждавший что-то важное с четырьмя коллегами (среди них Браттке), бросил взгляд на часы и с холодной вежливостью попросил его подождать, указав на стул.

Альбин разъяснял план основных исследований на будущее пятилетие, которые надлежит немедленно развернуть, и Пётчу было неясно, следует ли ему проявить интерес к этой штурмовой атаке (как ее то и дело называл Альбин) или нет. С одной стороны, ему ведь не положено слушать разговор о служебных делах, с другой – он ведь не может не слушать, когда речь идет о работе, которой он добивается.

Браттке избавил его от этих сомнений. В жару он не носил войлочной обуви. Он был в пляжных сандалиях на босу ногу; встав из-за стола совещаний, он, шумно шлепая ими, пересел к Пётчу, чтобы пошептаться с ним.

– Слушайте внимательно, – сказал он, словно понял, что беспокоит Пётча, – вам надо знать, что вас здесь ожидает – не в качестве сотрудника, как это здесь неправильно называют, а работника феодала Менцеля, который, разумеется, пребывает вне стен института и, когда надо заниматься бессмыслицей, право руководить предоставляет своему надсмотрщику.

Поведение Браттке было в высшей степени неприятно Пётчу. Он не осмеливался ни улыбнуться, ни шепнуть что-то в ответ, не осмеливался он и посмотреть на Альбина, который еще продолжал говорить, а потом сделал такую длинную паузу, что она походила на упрек. Но он не высказал его, лишь подождал, пока Браттке заметит, что умолк Альбин из-за него, и, когда Браттке, ухмыльнувшись, кивнул, он продолжал свою речь на безупречном литературном языке, пока его не перебил телефонный звонок. Он снял трубку, сказал: «Так точно, Винфрид» – и объявил перерыв.

Трое мужчин ушли. Браттке остался сидеть около Пётча и шепотом поносил своего шефа, который в отличие от того говорящего по телефону ученого нуля, охотно окружающего себя безликими людьми, потому что они легко поддаются управлению, хочет оживить свой княжеский двор яркими личностями. Менцелю приятнее слушать лесть от умных подданных, нежели от дураков, и блистающее в его окружении остроумие усиливает его собственный блеск. Бунтовщикам дозволено носиться с мыслью когда-нибудь разорвать цепи, и придворный шут Браттке имеет право на дерзости, ибо кто бранит снизу, тоже признает его величие. «Только нельзя становиться ему поперек дороги. Понимаете, Пётч? В этом святилище все работают во имя лишь его славы, а не своей».

Пётчу не нравилась манера, в которой Браттке говорил о Менцеле. Пристрастная, язвительная, она имела привкус богохульства, всегда выдающего болезненную привязанность к божеству, которое она хулит. Пётчу не хотелось подвергать опасности свое чувство уважения к Менцелю, а так как оно включало в себя и уважение к его заместителю, он вынужден был потом, в коридоре, возразить Браттке. Произошло это после того, как д-р Альбин, держа трубку у уха и закрыв рукой микрофон, сказал: «Господин профессор Менцель просит узнать у вас, коллега Пётч, можете ли вы сегодня в 18.30 прийти к нему домой»; Браттке заявил, что Альбин сдает, ибо в его обычно столь нейтральном голосе прозвучал оттенок злорадства, и Пётч, ничего подобного не услышавший, почел себя обязанным защитить Альбина.

– Не думайте, что я хочу вас напугать, – сказал Браттке. – Вы, конечно, правы: Альбин был корректен, как всегда, но во мне говорит печальный опыт, состоящий в том, что шеф приглашает в свой погреб только того, кому собирается сломать шею, а то и позвоночник.

О заявлении Альбин не спросил. Пётч вспомнил об этом, уже добравшись до выхода. Вернуться снова в лабиринт он не отважился и, чтобы не тревожить Альбина, отдал бумаги какой-то секретарше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю