Текст книги "Встреча. Повести и эссе"
Автор книги: Анна Зегерс
Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
И, обращаясь запросто с этими героями прошлого и будущего, он в то же время дает нам понять, что мы-то – не герои. Если ему нужно появиться при дворе, он уже заранее испытывает утомление. Весь цвет аристократии для него только сборище любопытных уродцев. Еще бы: ведь ни единое их слово не задевает в нем ни одной струны. И не то чтобы он был плохо настроен, – нет, это они все фальшивят. К сожалению, мы были настолько запуганы, что извиняли такого рода капризы.
У нас вошло в привычку терпеть, что он уединяется от общества и рисует акварели, и мы внушили себе, что попросту обязаны уже загодя ставить для него краски на стол. Пусть только у него будет занятие, если мы ему наскучим. Нам-то, грешным, можно и поскучать. Никто не задавался вопросом: почему он не развлекает нас? Кто освободил его от всех светских обязанностей? Если ему не приходит в голову ничего забавного – так же, как и нам, – это просто человеческая слабость, и мы бы с готовностью ее простили, но ведь ему нужды нет что-нибудь придумывать. И вот мы сидим без акварелей и чувствуем, что виноваты, что обременяем душу бессмертного.
Вот видите, Штейн, чего я достигла своим смягчающим влиянием. Ценой огромных, нечеловеческих усилий я устранила самые броские, самые скандальные неприличия: он больше не топает на нас ногами. Но распущенность, лежащую в основе этого, – его самомнение, глубоко оскорбляющее всякое мужское и особенно женское сердце, – я не смогла устранить. Сегодня, как и десять лет назад, Гёте напоминает мне спесивого индюка. Он был бродягой – я его воспитала; теперь мы имеем воспитанного бродягу: гения.
Нет, Штейн, не такой конец я имела в виду. И десять лет неуспеха, я думаю, достаточный срок, чтобы человек, питавший даже самые радужные надежды, понял, что он переоценил свои возможности.
Я хотела завоевать Гёте не для себя.
Я хотела завоевать его для Веймара и для всего цивилизованного мира. Оказалось, что его нельзя заполучить, и вот теперь скрепя сердце я с полным основанием говорю: пусть он останется там, где он есть. О нем не стоит слишком жалеть.
Я убираю эти свидетельства тщетных усилий. Вряд ли у меня когда-нибудь будет повод снова прочесть их вам. Но в заключение еще одно письмо. Оно от тридцатого октября семьдесят седьмого года и, я бы сказала, заключает в себе суть всей этой переписки.
«Когда же наконец, Гёте, вы научитесь различать, что идет, а что не идет в счет на этой земле? Наше жалкое, в высшей степени бренное существование определяется действительными причинами, такими, как болезнь, нехватка денег, суждение света, и лучшее, чего нам позволено желать, – это здоровье, материальное благополучие и признание со стороны людей, занимающих известное положение в обществе. Те цели, которые рисует перед вашим взором ваше непостижимое высокомерие, слишком нескромны и напоминают призрачные клубы тумана, плывущие по воле ветра и неспособные поколебать ни единой травинки. О, как мимолетны всплески буйного воображения, как быстротечны чувственные страдания и радости! И эта так называемая любовь…» – но это уже сюда не относится – «…так называемая любовь вообще не имеет значения. Все обыкновенные люди совершенно точно знают, что любовь…» – я закончу, раз уж начала: «…это просто вымысел поэтов, и, право, я не настолько простодушна, чтобы поверить именно поэту… именно поэту… именно поэту…» – ну вот, я опять заговариваюсь… (роняет письмо, медленно поднимает его с пола; заканчивает фразу из письма) «…поверить именно поэту, что он любит меня».
II
Госпожа фон Штейн(продолжает). Вот видите, как быстро проходит время за болтовней. Слово за слово, слово за слово, и не успеешь оглянуться, как уже пора пить кофе. (Звонит. Нежно.) Сознаюсь, Иосиас, я не хотела об этом упоминать. Об исчезнувших, как и об умерших, нельзя говорить дурно, они ведь никогда не смогут вернуться, чтобы защитить себя. Но раз уж его прегрешение стало известно… Да, Иосиас, Гёте любил меня. Он любил меня свыше всякой разумной меры, и я постараюсь объяснить вам, почему в течение многих лет я терпела эту непозволительную склонность, я изложу вам причины, которые заставили меня через десять лет пресечь ее окончательно. И то и другое было нелегко; только теперь, когда я переболела этой историей, я вижу, что она не стоит выеденного яйца. Посторонним хорошо говорить. Как вы думаете, что сказал бы сейчас Гёте, услышав о кофе?
«– Так вы пропустили мимо ушей мой совет относительно кофе?
– Но уверяю вас, он творит чудеса.
– Сударыня, такая диета в высшей степени губительна[48]48
Такая диета в высшей степени губительна… – П. Хакс вмонтировал в диалог выдержки из письма Гёте Шарлотте фон Штейн от 1 июня 1789 г., т. е. написанного позже происходящих в пьесе событий.
[Закрыть] для нашего здоровья.»
«В высшей степени губительна» – так и слышишь, как он это говорит, правда? Я бы не смеялась над его франкфуртским диалектом, если бы сам он не набрался дерзости объявить наше веймарское произношение самым неблагозвучным во всей Германии. А оно, по моему глубокому убеждению, настолько же чисто саксонское, как любое лейпцигское или мейнингенское. «В высшей степени губительна», стало быть.
«– Вы повышаете тон, становитесь резкой и язвительной и придаете излишнее значение мелочам.
– Такие упреки, сударь? Только из-за того, что я, подкрепившись этим напитком мусульман, несколько теряю свою сдержанность, на которую вы так часто жалуетесь?
– Я прошу всего лишь об откровенности, обожаемая Шарлотта. А несдержанность вам не пристала».
Гёте пьет свое рейнское вино, ничуть не заботясь, пристало ли это ему. Его щеки краснеют, на них становятся заметны некрасивые прожилки, глаза заплывают, лицо отекает, покрывается уродливыми складками, и он заплетающимся языком изрекает глубокие истины. Глубокие истины – пусть так, но они говорятся заплетающимся языком и без малейшего изящества. Пристало это ему? И не дозволено ли мне то, что дозволено ему? Нет. Я, видите ли, женщина. Если мужчина пренебрегает приличиями, ему остаются его заслуги; у женщины нет иной заслуги, кроме как озарять нашу пошлую обыденность, являя собой образец совершенства. Раз я подобна Леоноре или Ифигении[49]49
Раз я подобна Леоноре или Ифигении. – Ифигения – героиня драмы Гёте «Ифигения в Тавриде» (премьера пьесы состоялась 6 апреля 1779 г., сам Гёте при этом великолепно исполнил роль Ореста – см. наст. кн., Корона Шрётер играла Ифигению – см. там же: «театральная потаскушка Шрётер»). Леонора – героиня драмы «Торквато Тассо» (25 августа 1781 г. Гёте читал в Тифурте герцогине Луизе завершенные части драмы). В переписке Гёте и Шарлотты фон Штейн обе пьесы постоянно упоминаются. Первоначально обе пьесы были написаны в прозе.
[Закрыть], то мне нельзя пить кофе. (Подойдя к двери.) Рике, мой кофе, где мой кофе? Заснула ты там над своими ложками?.. Да, так почему же я не отказала ему от дома?
Я не отказала Гёте от дома, поскольку он насильно заставлял меня терпеть его. Я говорю: насильно, и именно так обстояло дело. Могла ли меня чем-нибудь привлечь любовь человека, который сам был всегда так непривлекателен в моих глазах?
В его комплиментах с самого начала было что-то отталкивающее, потому что он не мог не сдабривать их издевательствами над всеми прочими людьми, словно я к ним не принадлежала. Он почитал меня исключением, а я не хотела быть исключением. Уверяет, бывало, что, когда видит меня в зале, может выстоять весь маскарад, не падая в обморок. Неужели он не чувствует, что тем самым только ухудшает впечатление от своих непристойных выходок – ведь его обмороки не что иное, как непристойная выходка? Я-то ведь люблю маскарады. Я-то ведь знаю, что он презирал бы меня точно так же, как всех прочих в обществе, не вбей он себе в голову, что я – воплощение выдуманной им придворной дамы будущего. Он любит не меня, но свой вымысел, а я лишь суррогат некой воображаемой телесной оболочки. И за это я должна благодарить? Благодарю покорно.
Он предпочитает пойти ко мне, а не на концерт к герцогине – и я должна этому радоваться? В этом городе его ничто не удерживает, кроме меня, и это должно льстить моему чувству? Этим обожествлением он ведь намекает на то, что я, в сущности, тяну его вниз, разве что он соблаговолит возвысить меня до роли своей музы. Он делает из меня мраморную статую, то есть стыдится меня такой, какова я есть. Я принадлежу к обыкновенным людям, и если он хочет меня любить, то уж пусть любит и всех обыкновенных людей.
Это я и дала ему понять, но чего уж ему было не занимать стать, так это хитрости. Поскольку мне не нравилось быть его идолом, он вынудил меня к этому своим поклонением.
На мои возражения он отвечал покорностью: если я говорила, он замолкал; если я бралась за оружие, он сдавался.
Этот человек, перед которым все дрожат, представал передо мной во всеоружии своей слабости. Ему никто не мил, – но из-за меня он безумствует. Он нужен всем – ему нужна я. Я не могу защищать своих позиций, не нанося ему ран, глубоких ран в самое сердце – ведь правда? Я его жизненный якорь: если я его не удержу, ему больше не за что ухватиться.
Быть любимой таким образом – значит встретить своего смертного врага.
Вы, Штейн, рассуждаете в точности как потомство, то есть, я хочу сказать, Гёте всегда объяснял мне, что потомство неизбежно будет рассуждать именно так. Гёте незаменим – для Веймара, говорите вы, для человечества, говорит он. Следовательно, мой долг его приручить, успокоить, избавить от дурных настроений. А почему, собственно, мой?
Пусть Веймар избавляет его от дурных настроений, если Гёте ему так нужен. Пусть потомство его и любит.
А я, например, заменима? У меня тоже только одна душа. Если я позволю ее разрушить в угоду этому вдохновенному шантажисту, я также не найду себе замены, как он – себе. Я не гений, а потому могу спокойно принести себя в жертву? Именно потому, что я не гений, я отвергаю эту претензию. Жертва имеет свою прелесть только для тех, кому уготовано место среди звезд или на страницах хрестоматий. В отличие от Гёте я живу, только пока живу. У меня есть, обязанности перед самой собой, перед детьми, перед родственниками. Затем следуют обязанности перед требованиями хорошего тона и перед всеми учреждениями, которые делают этот мир сносным для земных людей. Только когда эти требования выполнены, всякие посланцы бессмертия могут выставлять свои – пожалуйста.
И никто, в том числе и мой супруг, не имеет права удивляться, если в один прекрасный день я скажу: хватит.
Стук в дверь.
Ведь я же приказала не беспокоить меня! Что? Подай сюда. (Идет к двери, забирает кофе.) Я пересчитаю сахар, Рике, можешь быть уверена.
Какая растяпа! Я ее рассчитаю, но этим делу не поможешь: низшие сословия неисправимы. Я всегда утверждала, что обожать всех этих Гретхен и Клерхен[50]50
Всех этих Гретхен и Клерхен. – Гретхен – возлюбленная Фауста, Клерхен – возлюбленная Эгмонта. Шарлотта фон Штейн в данном случае высказывает свое пренебрежение не столько к героиням трагедий Гёте, сколько порицает его симпатии к простым девушкам из непривилегированных сословий.
[Закрыть] столь же нелепо, сколь и неприлично. Даже тот, кто желает им всяческого добра, должен признать, что у самых совестливых из них никогда нет настолько преданности и честности, чтобы продержаться у меня дольше двух недель. А видит бог, я немногого требую.
Кстати, эту чашку разрисовал мне Гёте. Это сразу видно, даже если и не знать. Любой мастер с фарфорового завода в Ильменау сделал бы аккуратнее, да ведь у Гёте не найдется, пожалуй, ни одной пьесы, способной выдержать сравнение с самой проходной драмой господина фон Коцебу[51]51
Коцебу. – Август фон Коцебу (1761–1819), популярный немецкий прозаик и драматург, автор многочисленных пьес, некоторое время был драматургом и режиссером Венского «Бургтеатра» и Веймарского театра. Несколько лет находился на службе в России. В 1819 г. убит студентом К. Зандом.
[Закрыть]. Гёте – весьма своеобразный талант.
Он мастер на все руки, если отвлечься от того, что он не мастер ни в одном ремесле. Иными словами, он не умеет ничего, но это, во всяком случае, он умеет превосходно. Даже его манера ухаживать за женщиной так порочна, что и в самом деле способна смутить душу. Я не хочу ничего приуменьшать и сглаживать. Гёте вряд ли заслуживает похвал, но он отнюдь не безопасен.
Это говорю я, хотя из всех женщин в мире я, вероятно, самым основательным образом ограждена от посягательств сильного пола. Я знаю мужчин лучше, чем кто бы то ни было, ибо не помню ни одного дня в своей жизни, когда бы я не дрожала перед ними. Страх сделал меня прозорливой. И я заметила, что для мужчин характерны три качества.
Мужчина силен. Он не обращает против нас своей физической силы, но его глупый и грубый способ притязать на нас ежечасно напоминает нам, что мужчина может обходиться с нами, как ему угодно.
Мужчина заражен бешенством преследования. Он преследует какую-то цель и забывает обо всем прочем: о себе самом и (что он тем самым считает оправданным) о любом другом человеке. Это чудовище носит шоры.
Мозг мужчины работает так же, как мозг сумасшедшего. Он способен говорить о чем-то выдуманном, будь то в шутку или всерьез, так, словно оно существует на самом деле. И если такого человека охватывает безумие, если он, покорный ему, преследует свою цель, не оглядываясь ни направо, ни налево, и, не колеблясь, использует всю свою силу, – разве не похож он тогда на гигантского жука – лупоглазого, шумного и дурно пахнущего жука, с жужжанием несущегося к цели, которой никто не может понять, – и разве не способен он с разлету удариться о мою голову или о сердце, словно меня тут и нет?
Отец был готов прикончить меня палкой, вы, Иосиас, – родами.
За девять лет, пока вы окончательно не отвернулись от меня и не обратились к своим породистым жеребцам, вы семь раз покушались убить меня. Любой чесотке в вашей конюшне вы уделяли больше внимания, чем всем болезням и всем страданиям в вашем собственном доме; вы проявляли больше нежности к жеребым кобылам, чем ко мне во время беременности. Вы мужчина, Иосиас. Мужчина – это человек, который убивает.
Нас, женщин, винят в кокетстве за то, что мы делаем вид, будто боимся того, чего, в сущности, хотим: любви мужчин. Но если мы и заслуживаем порицания, нам следовало бы поставить в упрек, что мы делаем вид, будто желаем того, чего боимся. Ведь мы же не хотим, мы вынуждены хотеть. Разве у нас есть выбор? Чем были бы мы в своих глазах и глазах света, если б не достигали той отвратительной цели, которую не мы себе поставили? Краб пожирает свою самку после спаривания: их бракосочетание – это церемония похорон; вероятно, супруга краба должна сказать, что в этом розовая мечта ее жизни.
Я ни в чем вас не упрекаю, Иосиас. Вы помогли мне увидеть вещи такими, каковы они есть. И поскольку в области чувства я гораздо проницательнее, чем это вообще свойственно моему полу, меня не так-то просто застращать какому-то заезжему поклоннику муз.
Трудность с Гёте, как я уже говорила, состояла в том, что он был самым беспомощным поклонником муз, какие мне когда-либо встречались. Всякий кавалер, обладающий хоть малой толикой любезности, рано или поздно говорит мне: «Ах, Шарлотта, недаром ваша фамилия означает „камень“, у вас и сердце из камня»; на это я обычно отвечаю: «Разумеется, сударь, мое сердце – пробный камень вашей искренности». Получается каждый раз такая легкая, деликатная пикировка. И что же? Гёте, называющий себя поэтом, когда-нибудь додумался до этого? Раз я спрашиваю, вы уже догадались, каков ответ. Он не додумался. Согласитесь, что вы считали бы такое невозможным.
Как и всякий человек, я испытываю невинное желание использовать те скромные возможности, которыми располагаю. Я люблю такие изящные поединки. Я нападаю, я обороняюсь. Я ценю разнообразие впечатлений. Но Гёте – неинтересный собеседник. Я ничего не имею против томных взглядов, нежного лепета. Они хороши для начала, для сближения, но когда-то должно же последовать серьезное объяснение. Если разговоры о сердечных делах – детство, а беседы о городских новостях – зрелость, то за десять лет знакомства мы не вышли за рамки болтовни, достойной подростков. Вряд ли есть что-нибудь более безвкусное, чем мямлить о любви, не умея сказать ничего лучшего.
Тогда же, когда он пытается говорить серьезно, он говорит не со мной, а лишь адресуясь ко мне. Вы знаете, как он выражается. И, к сожалению, он считает правильным наедине с женщиной произносить те же нелепости, от которых клонит в сон гостей, собирающихся на чай у герцогини-матери. Эта манера всем известна, остается лишь терпеть и пропускать их мимо ушей. Я помню только одно дельное соображение, услышанное от него. Он сказал однажды: «Вы не находите, моя дорогая, что вязаный ридикюль госпожи Гехгаузен[52]52
Госпожа Гехгаузен. – Луиза фон Гёхгаузен (1752–1807) – придворная дама герцогини Анны-Амалии.
[Закрыть] слишком зелен?» Это замечание я никогда не забуду. Единственное разумное высказывание Гёте за десять лет.
Таким образом, вся тяжесть беседы лежала на мне. Он охотно предоставлял мне слово. Но если я говорила нечто остроумное, он со слезами на глазах хвалил волшебный звук моего голоса. Часто я ловила его на том, что он меня вообще не слушает. А если мне с помощью всяческих ухищрений удавалось втянуть его в разговор, он парировал мои выпады легко, но без всякого интереса, а его оживление (и это было совершенно ясно) служило не для того, чтобы продолжить приятный разговор, а чтобы свести его на нет. Я дарила ему тему, а он не находил ничего лучшего, как ее исчерпать. Я чувствую, что говорю путано. Это не моя вина. Неясность свойственна той особе, о которой идет речь. Чтобы помочь себе, я повторю некоторые из наших бесед слово в слово. Он передает мне печать с выгравированной надписью: «Все ради любви». Я говорю:
«– На вашей печати очень глупый девиз, я, конечно, в жизни не возьму ее в руки. Как, вы плачете?
– Даже ребенку позволяется плакать, если его бранят за проявление доброй воли.
– Вы недобрый ребенок, Гёте. Я приказываю вам оставить ваши причуды.
– Что с вами, моя дражайшая подруга? Вы несчастны?
– Я несчастна? С чего вы взяли?
– Но я предоставляю вам две возможности любить меня: мой подарок и мои слезы, а вы их упускаете».
Или, скажем, он все пытается перейти со мной на «ты».
«– Если вы станете обращаться ко мне на „ты“, мне будет почти так же неприятно, как если бы вы касались меня.
– Вы холодны, дорогая моя.
– Что же тогда удерживает вас у меня, милостливый государь?»
И Гёте отвечает:
«– О, я ценю холодность в женщинах, она заменяет им самостоятельность мышления».
Как можно продолжать такой разговор?
Поймите, я сержусь на Гёте не за его находчивость. Он не находчив, ничуть. Он часто не знает, что ответить на самое простое замечание. Я была бы счастлива, будь он находчив: с находчивыми людьми легче всего справиться. Ты говоришь одно, он говорит нечто прямо противоположное, ты утверждаешь обратное, тем все и кончается.
Нет, эта колкость Гёте была почти искренней. Он в самом деле ценит холодность.
У этого человека нет характера. Ни единой привычки, к которой можно было бы придраться, ни единого принципа, который можно было бы уязвить. Пока нащупываешь у него слабое место, обнаруживаешь, что у него и сильного-то ни одного нет, и чувствуешь, что сама теряешь почву под ногами. Начинаешь обдумывать следующий шаг, делаешь ошибки, уступаешь там, где следовало бы проявить твердость, отталкиваешь там, где хотелось бы привлечь. И неожиданно оказываешься лицом к лицу уже не с его слабостями, а со своими собственными.
Мужчина – это постулат. Женщина – это совокупность всех возможных опровержений данного постулата.
Гёте – это совокупность всех возможных постулатов, в том числе и их опровержений.
Он сама неопределенность, и все же он не есть никто. Он всегда есть он, в этом нет ни малейшего сомнения. «Как? – спросите вы. – Он всегда он, и в то же время он не постулат? Тогда кто же он?»
Я вам скажу, ибо он достаточно часто давал мне это понять. Он бог, ничуть не меньше. Он и притязает на права бога, то есть на безграничное себялюбие. Например, он много спит. Представьте себе следующую сцену. Я читаю ему нотацию. Он впадает в неописуемое возбуждение, скрипит зубами, катается по земле, хуже, он приводит в беспорядок свою прическу – вы знаете, что мне по крайней мере удавалось заставлять его держать волосы в порядке. И посреди всего этого он вытаскивает из жилета часы, заводит репетир и заявляет: «Прошу прощения, сударыня, перенесем нашу беседу на другой раз, завтра я должен закончить главу „Вильгельма Мейстера“[53]53
Закончить главу «Вильгельма Мейстера». – Гёте начал работать над «Годами учения Вильгельма Мейстера» в 1775–1777 гг.
[Закрыть], и мне необходимо вздремнуть, чтобы несколько освежиться».
Разумеется, я не пускаю его. Он должен остаться, но он хочет уйти; через полчаса, ну через час, он добивается своего. Я и сейчас краснею, когда вспоминаю об этом. Сознаюсь вам – только через десять лет я поняла, что этот час промедления он заранее предусматривал, рассчитывая время своего ухода.
Может статься, что Гёте десять долгих лет, днем и ночью, страдал из-за меня. Но я готова прозакладывать душу, что он не потерял из-за меня и десяти минут сна.
Сколько может женщина выносить такое? Кого из смертных не ожидает работа? Какой человек в момент, когда должны пролиться слезы отчаяния, дерзнет ссылаться на свою потребность в отдыхе? Если ты в отчаянии, что значит для тебя усталость? А Гёте именно таков, ибо он – бог. Разве возможно, чтобы божество не выспалось к утру? Да тогда солнце не взойдет!
Есть только одно различие. Боги бросают свою тень на наш мир, но благое чувство гармонии запрещает им обретаться среди нас. Мы почитаем их, поелику их недосягаемость смягчена забвением или удаленностью, – чтобы жить с нами, им просто не хватает манер.
Я допускаю, что мои нападки иногда теряли тонкость и часто опускались до уровня бессмысленных оскорблений, наносимых мимо цели. Но как целить в то, что не имеет сущности? Где у бога ахиллесова пята?
Слабость, которую люди скрывают всего старательнее, – страх – он обнаруживает всего охотнее.
«– Я боюсь этого большого света, ваших глаз, вашего пуделя». И как он в этом признается? С самодовольной миной, как другие признаются, что выиграли битву. Я начинаю браниться:
«– Вы отнюдь не боитесь приглашать меня, хотя в контрдансе являете собой весьма жалкое зрелище.
– Мой страх остаться без вас был сильнее».
Я говорю первое, что приходит в голову:
«– A propos, вы и верхом почти не умеете ездить.
– Совершенно не умею, и я серьезно собираюсь бросить это занятие».
Бросить это занятие! Верховую езду! Снова увильнул в неуловимый парадокс. Есть ли на свете хоть один-единственный мужчина, который не был бы болен глупой уверенностью, что он держится на лошади лучше и изящнее всех? Я имею право говорить так вам – ведь вы, как всеми признано, лучший наездник в герцогстве. Мужчина, который не ездит верхом, все равно что женщина, которая не вышивает. Между прочим, Гёте недурно вышивает, весьма недурно.
Мне остается только сказать:
«– Не лгите, я знаю вас.
– Откуда?
– Я знаю мужчин.
– Всех, моя дорогая?
– Всех.
– Но на это не хватит целой жизни.
– Я знаю моего отца, я знаю Штейна, я знаю герцога. Вы полагаете, что может найтись мужчина, который обладал бы столь противоположными свойствами?
– Вы правы, такого нет.
– А, так вы согласны со мной?
– Но я не мужчина, Лотта. Я Гёте.»
Это была роковая правда. У меня словно пелена упала с глаз. Гёте был не мужчина, так как он не считал себя обязанным быть таковым, и, стало быть, я, закаленная разумом и опытом против любви к мужчине, полюбила… полюбила… полюбила… (Роняет чашку, собирает осколки.)
Да, это была любовь, Иосиас, самая чистая, самая благородная, самая беззаветная любовь. Но тем из нас, кто любил, была исключительно я.
III
Госпожа фон Штейн(продолжает). Гёте – так считают многие – приехал в Веймар и через несколько дней без памяти влюбился в меня. На самом деле все было иначе. Гёте приехал в Веймар с твердым намерением иметь со мной связь.
Не надо забывать – этот честолюбивый молодой адвокат и скандальный поэт впервые попал в порядочное общество. Он задался целью завести роман с придворной дамой, и доктор Циммерман обратил его внимание на меня. Не удивительно, что он быстро огляделся, все прикинул, нашел, что я вполне соответствую его планам, и начал уверять меня, что его сердце принадлежит мне навечно. Вполне обычная чепуха, но при чем здесь любовь? Я отнюдь не приписываю себе достоинств, способных вызвать любовь такого человека, как Гёте. Но разве он не мог хотя бы раз взглянуть на меня, прежде чем решительно объявить меня предметом своей вселенской страсти? Можете упрекать меня в тщеславии: я желала, чтобы моя особа – какой бы незначительной она ни была – принимала во всем этом участие.
Но устроить это было нелегко. Я быстро поняла, что я не та и что дело не во мне. Любая оказалась бы не той. В сердце – в этом счастливейшем достоянии – боги ему отказали. Он неспособен ни на какую искреннюю склонность. Ему неизвестно никакое чувство, поскольку ни одно из них ему не чуждо; он пылает по здравом размышлении, ибо он никогда не пылает. Гёте – холостяк. А холостяк – если опыт чему-нибудь научил меня – это мужчина, который не может любить. В душе неженатого мужчины старше тридцати вы непременно обнаружите плесень, грозящую затянуть всю душу. Как знать, Иосиас, может быть, брак именно с той точки зрения, с которой его заключают, то есть с точки зрения любви, не что иное, как обман. Однако ни один человек с честным сердцем не проявляет предусмотрительности в этом главном деле жизни. Гёте не любил даже Лулуша.
Впрочем, однажды он подарил ему голубой бант и весьма наслаждался своим триумфом. Потом ему пришлось увидеть, как я повязываю Лулушу лиловый и серебряный бантики. Это его ужасно разозлило.
Холостяки хотят внушить нам, будто избегают тягот брака потому, что рождены для любви. На самом деле они избегают тягот любви.
Каких только жертв я не приносила ради своей любви! Я выкраивала для Гёте время, несмотря на мой совершенно заполненный день. В самые ранние утренние часы мне приходилось являться перед ним в полном туалете, несмотря на многочисленные домашние дела. Мне приходилось соглашаться на доверительный тон наших отношений вопреки требованиям внешних приличий, не говоря уже о требованиях, которые предъявляет внутренний голос нравственности. От Гёте не требовалось ответных жертв. Он мог на досуге в свое удовольствие строчить оды и завиваться, а что до его репутации, то неосмотрительность только упрочила бы ее.
Вот какова цена пресловутому любвеобилию холостяков. Они наслаждаются мгновеньями счастья, а потом бегут отдыхать в свою каморку. И если даже я в какой-то момент предавалась глупой иллюзии, что Гёте может полюбить меня, то уж он-то сделал все возможное, чтобы быстро эту иллюзию развеять. При первой же встрече он поспешил сообщить мне, что имеет твердое намерение остаться холостяком. Он специально сочинил пьесу, в коей было сказано, что он женился бы на мне, будь я, во-первых, на двадцать лет моложе, а во-вторых, приходись я ему сестрой. Вот уж воистину лестно было прочесть такое.
Когда доктор Циммерман[54]54
Доктор Циммерман. – Иоганн Георг фон Циммерман (1728–1795), ганноверский врач и философ, Гёте встречался и разговаривал с ним в сентябре 1775 г. во Франкфурте.
[Закрыть] вырезал для него мой силуэт, он написал под ним: «Сетями побеждает». Сетями? Я? О Гёте, какая же ты бесстыжая баба!
Вы вправе спросить меня, Штейн, как же было возможно, чтобы этот мужчина, или человек, или кто бы он там ни был, чье равнодушие я разглядела в один момент, привлек меня с такой неотразимой силой? Что ж, мой милый, он привлек меня именно равнодушием. Знаете ли вы, что мы, женщины, вынуждены любить, когда не можем победить?
Власть Гёте надо мной основывалась на его безграничном себялюбии. А тайна его себялюбия была в том, что оно не уменьшалось за счет любви ни к одному другому человеку. В остальном, если признаться честно, немногое говорило в его пользу. Он любил себя, не имея на то особых оснований, и несоответствие между той высотой, на которой он себя мнил, и недостатком действительных успехов – это формула, которая его объясняет.
В общем, он терпел неудачу во всем, за что брался. Ему не удалось освоить ни одной профессии. Всем известно, что он лез из кожи вон, чтобы стать художником, и что этого он не добился. В конце концов он вернулся к сочинительству, то есть не стал ничем. Тоже мне профессия – сочинитель.
С женщинами ему всегда не везло, а насколько жалки его победы, свидетельствует то, что он никогда не упускал случая напомнить о них. В одном письме из Швейцарии он писал, что посетил всех, и уверял, что все сердечно привязаны к нему; кстати, он расписывал их достоинства, чтобы подчеркнуть отсутствие таковых у меня. Список достаточно нелеп. Одна – до сих пор не испорченная пастушка по имени Фредерика, другая – бодрая резвушка по имени Лили и еще, если послушать его, Бранкони[55]55
Пастушка по имени Фридерика… резвушка по имени Лили… Бранкони… – Фридерика Елизавета Брион (1752–1813), дочь деревенского пастора в Зезенгейме, любовь к которой навеяла «Зезенгеймские песни» – шедевры лирики «Бури и натиска», вслед за Гёте во Фридерику страстно влюбился друг Гёте Якоб Михаэль Рейнхольд Ленц (1751–1792), также писавший ей стихи. Позднее Ленц, приехав в Веймар, влюбился в Шарлотту фон Штейн, вследствие чего ему в 1776 г. пришлось оставить Веймар. Анна Елизавета Шёнеман (1758–1817) дочь франкфуртского банкира, Гёте был в 1775 г. помолвлен с ней, но, расторгнув помолвку, уехал сначала в Швейцарию, а затем – окончательно – в Веймар. Мария Антуанетта маркиза фон Бранкони (1751–1793) упоминается в письмах Гёте к Шарлотте фон Штейн как «прекрасная женщина».
[Закрыть], та самая кокотка. Слов нет: такого рода добродетелями я не обладаю. У меня с его мимолетными пассиями общее только одно – я благодарю судьбу, наконец-то освободившую меня от него.
Скажите, разве сегодня не ожидается почта? Это не имеет никакого отношения к делу, я просто так спросила.
Его политические цели, слава богу, опровергали одна другую. Мне совершенно ясно, что они с герцогом надумали было осчастливить нас, дворян, почетным бременем налогов. Однако герцог наш вовремя сообразил, что его казна – а она у него полней других – быстро опустеет, если он отправит в долговую тюрьму именно тех преданных людей, которые готовы защищать эту казну от завистливой черни.
Но самое большое разочарование доставило Гёте его дурацкое честолюбие касательно человеческого рода вообще. Уж как он спешил обратить его к гуманности, а человечество отнюдь не торопилось следовать за ним. Господин фон Коцебу отпустил очень меткое замечание на сей счет. «Прежде, – сказал он, – мы, немцы, вполне обходились нашей чувствительной душой, теперь всем непременно подавай гуманность». Гуманность – что это еще за зверь такой? Если бы эту вещь можно было почувствовать, зачем бы ей иметь латинское название? А я сказала Гёте: «Терпение, мой юный друг, прогресс наступит непременно, но что до меня, то я чрезвычайно рада жить там, где он не наступит».
Итак, сколько у Гёте было намерений, столько у него было и оснований для недовольства собой. И вот, чтобы не подвергать опасности собственное себялюбие, он придумал причину для этого недовольства: погоду.
Среди всех его бранных слов самое страшное – «погода». Он способен снисходительно говорить о черте, но не о погоде. Погода у него всегда ужасная, или невыносимая, или веймарская, но в этих устрашающих эпитетах даже и нет нужды – словом «погода» сказано все. Хуже его только одно, еще более смертельное проклятие – «время года». Этот безбожник, не верящий в дьявола, верит вместо дьявола в погоду, и тут нет никакой разницы: он решил, что погода должна быть виновата во всем. Небо Веймара – его ад. Барометр – его распятие, перед ним он творит молитву.
В ноябре погода пасмурная, в декабре ненастная, в январе жесткая, в феврале влажная, в марте промозглая, в апреле капризная и так далее. Бывало, он скажет: «Вы же знаете, дорогая, в такую погоду я редко чувствую себя хорошо», и я давай натапливать комнату, как печь в харчевне, – а на дворе июнь! Или целый вечер докучает мне своей кислой миной: «Пожалейте меня, Лотта, в такие месяцы при такой погоде я неспособен ни на какие благие дела» – речь идет об июле или августе, на небе сияет солнце, а я изволь жалеть его.
Я больная женщина, а Гёте здоровый мужчина, который в жизни ничем не болел. Даже я при всех моих недомоганиях не позволила бы себе без конца сваливать все на изморось или духоту. Это свидетельствует о невероятно слабой выдержке, это более чем недопустимая распущенность. Это проявление души, не созревшей для внутренней гармонии, скрывающей от самой себя истинный источник своей хандры, отчего эта хандра сплошь и рядом – и тем необузданнее – прорывается в другой форме. Как однажды остроумно заметила наша любезная Гехгаузен: «Он думает, что его настроение зависит от погоды. Истина же состоит, разумеется, в том, что погода зависит от его настроения».