Текст книги "Встреча. Повести и эссе"
Автор книги: Анна Зегерс
Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)
Да, Иосиас, моя единственная неудача помогла мне достигнуть величайшего успеха – может быть, это награда, которую бог посылает тем, кто идет прямой дорогой, не заботясь о хуле и хвале. Если ты человек порядочный, даже твое заблуждение оборачивается для тебя благом. Вы поняли, в чем заключалась отныне новизна положения?
Я отказывала Гёте в том, чем не обладала и чего Гёте совсем не хотел. Такая связь и в самом деле нерасторжима.
Теперь понадобилось всего каких-нибудь полгода, чтобы я заключила с ним формальный договор, согласно которому я обменивала свою нерушимую дружбу на нерушимое обещание его пристойного поведения. Я знала, он не может его нарушить. И он знал, что я это знала. Вот, собственно, причина того, Иосиас, что я с таким равнодушием оставляю нераспечатанным это итальянское письмо. Я знаю его содержание, строчка в строчку. А вы? Вы все еще не угадываете?
Гёте оставалось принять последнее решение, и о том, что он его принял, свидетельствуют романтические обстоятельства его отъезда и чрезмерная удаленность его теперешнего прибежища. Что ж, я тоже решилась. Вместе с разгадкой я скажу вам и загадку, ибо вижу, что вы ничего не поняли. Я выйду за него замуж, Иосиас.
Да, супруг мой, я не могу избавить вас от тягостных перипетий развода. Ничто не говорит против вас, но слишком многое говорит за такое предложение. Спокойствие – говорю это не для того, чтобы польстить, – я найду и с вами, но брак с Гёте будет нескончаемой цепью знаков внимания, деликатных забот, предупредительных поступков. Ничего подобного я не смогла бы потребовать ни от какого другого мужчины. На такое самоотречение способен только тот, кто ощущает свою несостоятельность, кто неспособен нарушить супружескую верность и вечно живет под гнетом вины.
Тема нашей беседы исчерпана. Мы должны принять решение. Вы приказали мне позаботиться о том, чтобы сохранить для нас Гёте. Будь по-вашему, Штейн, он останется с нами, но я не останусь с вами. Ваш приказ будет исполнен, но иначе, чем вы хотели. Если вы собираетесь продолжать свои упреки, вы должны упрекать меня в другом. Я совершу провинность перед своим сословием, я знаю это. И я говорю вам: на этот раз мнение наблюдателей будет на моей стороне. (Берет письмо.)
Я сделала Гёте тем, что он есть. Государственным деятелем, умело выполняющим свои общественные обязанности, мыслителем, которому, хотя его и редко читают, никто не любит противоречить, и, не в последнюю очередь, мужчиной, который, хоть женщины всегда и останутся ему чуждыми, все-таки может оглянуться на десять лет, полных истинной любви. (Распечатывает письмо.) Кто помешает Шарлотте фон Штейн сделать последний шаг, спуститься до имени Шарлотты фон Гёте?
Итак, послушаем. Ответ нам уже известен. (Пробегает письмо, скороговоркой бормоча про себя несущественное, и со все возрастающим изумлением цитирует следующие места.)
«Я чувствую себя превосходно, здесь прекрасная погода, все здесь делает меня счастливым… Здесь всякая погода прекрасна… Погода продолжает оставаться невыразимо прекрасной…»
Еще бы – там, разумеется, тепло.
Эта зависимость от погоды, должна сказать, свидетельствует о невероятно слабой выдержке, это более чем недопустимая распущенность. Это проявление души, не созревшей для внутренней гармонии, скрывающей от себя самой истинный источник своей хандры, отчего эта хандра сплошь и рядом – и тем необузданней – прорывается в другой форме. Или, как остроумно обронила однажды наша любезная Гехгаузен: «Он думает, что его настроение зависит от погоды. Истина же состоит, разумеется, в том, что погода зависит… погода зависит…» (Ее рука с письмом бессильно опускается.)
О господи, ну почему только всем нам так тяжело, так ужасно, невыносимо тяжело?!
Занавес
Герхард Вольф
Бедный Гёльдерлин
Глубочайшая пропасть пролегла между ним
и остальным человечеством.
Вильгельм Вайблингер, 1827 г.
Он оказался выразителем той немногочисленной
части немецкой молодежи, которая должна была
умереть на фантастическом посту, так как никаких
путей приспособления к буржуазной Германии,
оформившейся в наполеоновский период, у нее
не было…
Даже нормальные люди, поставленные в такие
тяжелые условия, становятся больными и
полунормальными…
Они гибнут, но при этом поют чýдные песни о
своей гибели и этим самым отмечают разрыв
между передовыми слоями общественности
и действительностью.
Анатолий Луначарский, 1929 г.
1
По узким каменным ступеням мы спускаемся к Неккару и отыскиваем тесный закоулок, упирающийся в добротный дом. Столярный инструмент, выставленный возле дверей, подтверждает: мы у цели.
Входим в дом и поднимаемся по лестнице. Очаровательная девушка встречает нас, дочь столяра. Осведомившись о господине библиотекаре, мы подходим к небольшой двери. За нею слышны громкие голоса, впечатление такое, будто в комнате собралось несколько человек. Однако столяр, добрый малый, уверяет, что он теперь один и разговаривает сам с собою, дни и ночи напролет.
В ответ на наш стук раздается энергичное и громкое: Прошу! Открываем дверь – перед нами полукруглая выбеленная комнатка с очень скромным убранством, посреди комнаты в глубоком поклоне склонился человек и без умолку сыплет учтивостями: Ваше королевское высочество! Ваше святейшество! Досточтимый святой отец! И прочая в таком же роде… Правая рука его покоится на сундуке, что стоит возле двери, левая засунута в карман панталон, мокрая от пота рубашка болтается на исхудалом теле.
Это он, шепчет девушка.
Потрясенные, мы роняем несколько незначительных фраз, после чего он вновь сгибается в изысканнейшем поклоне и обрушивает на нас невнятный поток слов, в котором временами проскальзывают французские предложения.
– Я, сударь, не существую более под прежним именем. Отныне меня зовут Киллалузимено. Oui, Ваше Величество, вы сами это произнесли, вы сами так утверждаете. Со мной ничего уже не случится! Со мной ничего уже не случится!
В глазах, обращенных на нас, по-прежнему светится живая мысль.
2
Бедный Гёльдерлин, говорит не чуждый музам надворный советник Гернинг, теперь вот он библиотекарь при дворе, но по-прежнему в такой меланхолии, бедняга.
Но ведь у каждого из людей – своя радость, и кому достанет сил пренебречь ею вовсе?
Не слишком увлекайтесь назиданием, ваша милость, говорит Гёльдерлин, вежливо возвращая надворному советнику исписанный листок бумаги, в остальном же я могу только приветствовать вашу затею живописать стихами таунусские целебные источники.
Что говорит в нем сейчас – разум или безумие?
Люди замечают, что он разговаривает сам с собой, на улицах, на проселочных дорогах, где появляется время от времени, впрочем не часто. Он обращается только к себе, ничего вокруг не замечает и не слышит, пренебрегает своей внешностью, вызывая отвращение у посторонних; везде и всюду на него обращают внимание. Он и сам чувствует это, весь подбирается, злится. А людям того только и надо. Дети бегут за ним следом, что-то кричат ему в спину. Тогда он приходит в неистовство. И сам восстанавливает против себя обитателей Хомбурга. Именно он, а не наступающие французы – главный предмет городских толков.
Теперь он живет у шорника Латнера, вполне порядочная семья, приличные люди, добросовестно исполняющие свой долг, – они уважают его, хотя и совсем не понимают. Слегка раздражает их только фортепиано, за которым он порою просиживает часами, снова и снова повторяя одну и ту же мелодию, при этом он колотит по клавишам как одержимый, терзает бедный, ни в чем не повинный инструмент.
А знаешь, в чем таится корень зла? Люди испытывают страх друг перед другом, вот почему охотно поделятся они едою и питьем, но никогда не поделятся тем, что питает душу: они не могут допустить, чтоб сказанное или содеянное ими однажды преобразилось в ином человеке в пламя.
С кем это он говорит?
Каждый день я вновь призываю ушедших богов. Мысль моя обращается к великим мужам древности. Они жили в великие времена и, пылая священным огнем, зажигали весь мир вкруг себя, как сухую солому. А рядом с ними я, нынешний, чуть тлеющая лампада, одиноко брожу я среди людей, вымаливая себе хоть каплю масла, чтоб и дальше светить в ночи, – и тогда ужас пронзает все мои члены, и я выкликаю страшные слова: живой мертвец!
Лирический персонаж – так называет его господин надворный советник – всегда немного не в себе, голова вечно забита древними греками, форменный грекоман, в который раз уже перепахивает Пиндара. Не от мира сего.
Такие вот стихи.
Сам он истолковывает их так: страх перед правдой, страх от наслаждения ею, ваша милость, – то есть первое, живое восприятие правды живым разумом, подвержено, как и любое чистое чувство, расстройству или замешательству. Таким образом, человек заблуждается не по своей вине, но во имя предмета более высокого, для постижения которого разума уже недостаточно…
Вот и понимай как знаешь. И вечно он твердит: «живое», «жизненность», «правда». Сбивается и тогда начинает обращаться к самому себе, а ведь если подумать, то к кому же еще?
Поди ничего уж больше и не пишет. Даже писем.
Любезнейший мой сын! Ужель отказано мне ныне в счастии получить в ответ на все мои бесчисленные просьбы хотя бы несколько строк от тебя, дорогой мой…
Матушка посылает ему связанные собственными руками фуфайки и шерстяные чулки. Носи на здоровье, не береги. Да смилуется бог над нами и нашей несчастной страной, да подарит снова нам и всем на свете людям блаженный мир…
И это письмо без ответа.
Синклер, мой Синклер[63]63
Синклер, мой Синклер… – Исаак фон Синклер (1775–1815), юрист и поэт, еще во время учебы в Тюбингенском университете установил контакт с якобинским клубом в Майнце. Как и Форстер, он считал якобинскую диктатуру необходимым этапом Французской революции. В 1798–1799 гг. был государственным служащим в ландграфстве Гессен-Хомбург, в 1798–1799 гг. участвовал в работе Раштаттского конгресса (на конгрессе обсуждался вопрос о переходе левобережного Рейна к Франции), на заседания которого его иногда сопровождал Гёльдерлин. В Раштатте они познакомились с прогрессивным вюртембергским служащим Христианом Фридрихом Бацем. В 1805 г. против Синклера возбудили процесс о государственной измене, в котором фигурировало и имя Гёльдерлина, как ближайшего друга Синклера. Синклер до самой своей смерти, как мог, заботился о Гёльдерлине.
[Закрыть], зачем ты уехал из Хомбурга.
Шмид[64]64
Зигфрид Шмид (1774–1859), поэт и драматург, Гёльдерлин познакомился и подружился с ним осенью 1797 г. во Франкфурте, посвятил ему элегию «Штутгарт» и написал рецензию на одну из его пьес.
[Закрыть], с которым он общался еще совсем недавно, теперь далеко. Говорят, его отвезли, невменяемого, в монастырь Хайна, чтобы там вновь сделать полезным членом общества, а еще говорят, что все это устроил собственный его отец.
Холодный мир. Сумерки души. Все возвышенное обесценено, стало разменной монетой.
Зекендорф выслан из страны[65]65
Зекендорф выслан из страны. – Лео фон Зекендорф (1775–1809), поэт и издатель, Гёльдерлин познакомился с ним в 1792 г. в Тюбингене, Зекендорф разделял революционные настроения Синклера и Гёльдерлина. В 1798–1800 гг. Зекендорф жил в Веймаре, общался с Гёте, Шиллером и Виландом, издал несколько литературных альманахов. С 1801 г. он был вюртембергским служащим, в 1805 г. его объявили причастным к «делу Синклера» и выслали из Вюртемберга. В 1807–1808 гг. он издал два «Альманаха муз», где опубликовал ряд стихотворений Гёльдерлина и где впервые были опубликованы стихотворения Людвига Уланда (1787–1862) и Юстинуса Кернера (1786–1862).
[Закрыть]. Буонапарте в Вюртемберге. Курфюрст теперь коронован[66]66
Курфюрст теперь коронован. – Фридрих II вступил на вюртембергский трон герцогом и всегда старался приумножить свои владения, присоединяя свою небольшую армию то к Австрии, то к Наполеону. При этом он постоянно вступал в конфликт с ландтагом (правительством сословных представителей, существовавшим в Вюртемберге с 1514 г. после Тюбингенского договора, по которому герцог не мог принимать важнейшие государственные решения без согласия ландтага). В 1802 г. Фридрих II заключил сепаратный мир с Францией и получил значительное вознаграждение за уступку Франции территории левобережного Рейна. В 1803 г. он был возведен в ранг курфюрста и провел ряд мероприятий по упрочению своей независимости от ландтага. Дальнейшее сближение с Наполеоном привело к тому, что после Аустерлицкого сражения (1805), где на стороне Наполеона была 10-тысячная вюртембергская армия, владения курфюрста Фридриха II значительно расширяются, с 1806 г. он получает королевский титул, упраздняет старовюртембергскую конституцию и распускает ландтаг.
[Закрыть]. Выборные представители сословий разогнаны. Бац, вернувшийся из заключения, – сломленный человек.
В такие времена человек теряется, не помнит уже ни себя, ни бога.
Ибо крайняя граница страдания есть всего лишь обусловленность временем или пространством. Здесь теряется человек.
В каком же времени живет он сам, в каком пространстве, сколько несчитанных шагов сделано им уже между взлетами и падениями, между жаром и холодом душевным.
Вокруг него так тихо. Он этого не выносит. Прислушивается к звукам за дверью, ловит обрывки фраз из раскрытого окна. Неужели кто-то идет к нему? По-прежнему никого. Не схвачен ли Синклер?
Фортепиано издает одни и те же звуки, ничего нового.
Он поднимает деревянную крышку. Рвет струны, до крови расцарапывает себе руки, потом долго с остановившимся взглядом стоит в дверях; добрейшие хозяева в ужасе отшатываются от него.
Они теперь стараются не попадаться ему на глаза. Твердят повсюду, что он повредился в уме. Достаточно только взглянуть на него: волосы спутаны, ногти длинные, да и вообще вид ужасный. Ему нельзя больше оставаться здесь. Здесь у него никакой надежды поправить здоровье.
Никто о нем не заботится, никто не пытается поговорить с ним ласково, поделиться душевным теплом.
Я для них умер давно[67]67
Я для них умер давно… – Цитата из стихотворения «Скиталец» (вторая редакция), см.: Гёльдерлин. Сочинения. М., 1969, с. 131.
[Закрыть], да и они – для меня. Значит, один я.
Но ведь у каждого из людей – своя радость, и кому достанет сил пренебречь ею вовсе?
Он им больше не нужен.
И будет скоро голос мой скитаться, как пес бездомный, в зное и пыли, среди садов, где обитают люди. Ведь человек есть центр мирозданья, и нынешнее время – тоже время, совсем уже немецкого оттенка.
Мрачное предчувствие, у самой пропасти.
Наступает утро одиннадцатого сентября 1806 года.
Гёльдерлину передано указание закупить книги для библиотеки ландграфа в Тюбингене.
К домику подают экипаж. Он готов отправиться в путешествие. Из экипажа выходит человек, вовсе ему не знакомый. На лицах у хозяев появляется сочувственное выражение.
Я не хочу ехать, говорит Гёльдерлин.
Человек входит в комнату. Все они что-то говорят.
Со мной ничего не случится? – спрашивает Гёльдерлин. Правда?
И еще: Я готов с чистой совестью предстать перед моим всемилостивейшим курфюрстом.
Его провожают до экипажа. И тут он начинает сопротивляться. Дерется и царапается своими длинными, острыми ногтями. У незнакомца все лицо в крови. И сам он тоже перепачкан кровью. В конце концов его одолевают. Высунувшись из экипажа, он из последних сил кричит, что его увозят курфюрстовы ищейки. У людей, стоящих вокруг, долго звенит в ушах этот крик.
«Le pauvre Holterling»[68]68
Бедный Гёльдерлин (франц., иск. нем.).
[Закрыть], – напишет о событиях этого дня известная своим мягкосердечием супруга ландграфа Каролина в письме к дочери.
Можете себе представить, сколь глубоко все это огорчает меня, писал Синклер матери Гёльдерлина, но любому чувству должно подчиняться необходимости, а в наши дни мы весьма часто подобное подчинение испытываем. Ведь дальнейшее пребывание его на свободе грозило опасностью окружающим людям, и, кроме того, вы знаете, что в нашем краю нет сходных лечебных заведений.
Гёльдерлина доставляют в клинику профессора Аутенрита в Тюбингене. Он в неистовстве: буйствует, кричит, мешая извинения с проклятиями.
На этот случай, однако, в клинике имеется специальная маска, изобретенная главой заведения для борьбы с криками пациентов. Маска изготовляется из кожи, идущей обыкновенно на подметки, и дугой охватывает подбородок снизу. На внутренней ее стороне против рта находится мягкое утолщение из более тонкой кожи. Предусмотрены также отверстия для глаз и носа. Двумя ремешками, проходящими под и над ухом, маска крепится на затылке, одновременно третий, более широкий ремень, продернутый через боковые петли, стягивает челюсти и зашнуровывается на темени. Таким образом исключается широкое раскрытие рта. Губы пациента спереди прижаты утолщением из мягкой кожи. А чтобы больной не мог сорвать маску, руки ему связывают за спиной. В этом положении пациенты проводили иногда по нескольку часов, и, если верить профессору Аутенриту, впоследствии они уже не кричали даже после снятия маски. Но этот Гёльдерлин настоящий безумец.
3
Следы изнурительной болезни легли у него на щеках и вокруг рта. От конвульсий, берущих начало на лице, внезапно дергаются плечи, мелко дрожат руки, пальцы.
Он вздрагивает от малейшего шороха, даже от самого легкого стука.
Когда он приходит в ярость – а прежде это случалось всякий раз, лишь стоило ему завидеть кого-нибудь из клиники, – жесты его делаются столь порывисты, столь резки, будто в теле у него вовсе нет суставов.
В таких случаях лучше оставить его одного. Он сам выпроваживает посетителей за руку, произнося при этом: «Как прикажет Ваше величество!»
И все-таки заблуждением было бы полагать, будто он в самом деле одержим навязчивой идеей и искренне убежден, что общается исключительно с королями, римским папой и прочими благородными господами; ничего не доказывает и то обстоятельство, что любого, даже своего хозяина столяра Циммера, он наделяет высокими титулами.
Вот уж действительно надежное средство, говорит Циммер по-швабски прямодушно, послать всех от себя подальше, только так и можно еще в наши дни остаться свободным человеком, который не позволит никому совать нос в свои дела.
Когда ему надоедает сидеть дома и он хочет выйти на улицу, а я говорю: «Побудьте еще немного с нами, господин библиотекарь», он тотчас хватается за шляпу, отвешивает глубокий поклон и отвечает: «Их высочество повелели мне уйти!»
Вот так он будто и соглашается с окружающими, но в то же время остается самим собою, у него словно охранная грамота появляется благодаря этому изысканному титулованию.
Учтивость не стоит ему ни малейшего труда. Ныне он лишь чрезмерно преувеличивает ее, превращает в пустую церемонию. Не надо забывать, что он находился при дворе, когда столь внезапно и с такой силой поразило его душевное расстройство. К тому же явно сказывается и врожденная гордость, умение держать любого человека на расстоянии.
Невозможно даже на миг допустить мысль, будто он в самом деле верит, что общается с королями. Он не идиот. Скорее всего, просто пребывает сейчас в состоянии полного упадка душевных сил.
И поскольку живет он в отъединении от людей, то привыкает к мысли, что ему никто не нужен. Отныне он спокоен: он создал себе замкнутый мир из «я» и «не-я», из первого и второго лица, из человека и вселенной, из высокого и возвышенного.
Дни его текут просто, без затей. По утрам, особенно летом, он поднимается до восхода солнца и сразу же отправляется на прогулку в тюбингенскую крепость, к старым деревьям. Он гуляет по четыре, по пять часов, пока не устанет. Прямо под окном его башни шумит река. На противоположном берегу раскинулись луга, простирающиеся до самой Штайнлахской долины, уходящей к подножию Швабского Альба, этого отдаленного горного хребта. Ласковый, умиротворяющий пейзаж.
Он развлекается тем, что бьет носовым платком по кольям забора, выдирает с корнем цветы и травы, развеивает их по ветру. Что бы он ни нашел – ржавый кусок железа или обрезок кожи, – все тащит в дом.
Он постоянно беседует сам с собой. Задает вопросы и сам же на них отвечает. Иногда ответ бывает утвердительный. Иногда – отрицательный. Чаще и то и другое вместе.
Ибо он любит отрицать.
4
О сделай так, чтоб вечно был я верен
правде…
Здесь стихи обрываются. Отказало не перо, отказала мысль. А бывает наоборот: все мешается, все стремительно катится вниз – люди, события, лица, всевозможные происшествия, друзья и враги. Слишком много для одного человека. Не укладывается в стихотворный размер.
Строф уже нет, лишь обрывки, в лучшем случае наброски, прекрасные видения. Зато позже все это обращается в тихую гармонию, нечто связное, размеренное, что можно рифмовать и рифмовать бесконечно, нечто раз и навсегда данное, цельное – и это оборотная сторона беспорядочной, поспешной жизни.
Никогда, пребывая в несчастье, не позволять,
чтоб в словах было только несчастье…
И все же оставаться верным правде! Кому под силу такое. Да и с чего начать? Как?
Друг небезызвестного Синклера, магистр Гёльдерлин из Нюртингена пребывает в Хомбурге с июля прошлого года, о чем ландграф Гессен-Хомбургский Людвиг V официально ставит в известность курфюрста Вюртембергского.
С недавнего времени поименованное выше лицо впало в чрезвычайно подавленное состояние духа, так что с ним в самом деле приходится обращаться как с безумцем. Почти беспрерывно выкрикивает он одно и то же: Я не хочу быть якобинцем!
Ландграф обращается к курфюрсту с просьбой избежать по возможности ареста этого человека – в случае если в материалах проводимого следствия речь идет действительно о нем. Если же тем не менее препровождение этого несчастного в распоряжение курфюрста будет сочтено необходимым, ему надлежит выехать со всем имуществом и навсегда, ибо в позднейшем возвращении в Хомбург ему будет отказано.
В таком вот духе. Писано 4 марта 1805 года.
Бедный Гёльдерлин, говорит Синклер, они дошли до того, что даже мои отношения с ним припутали к предъявленному мне обвинению. Обвинению в подготовке заговора с целью убийства ненавистного всем курфюрста Фридриха II Вюртембергского.
Только смерть или смена правителя спасет отечество.
Фраза эта облетает улицы Штутгарта, ее передают друг другу те, кто лишь на миг выступает из мрака истории, называет свое имя и вновь растворяется во тьме.
Кто-то произносит эти слова во время ужина у бургомистра Баца в Людвигсбурге. Бац, ныне уже несколько лет томящийся в крепости на горе Хоэнасперг, харкал тогда кровью от волнения, недаром он зазвал Синклера на этот дружеский разговор за неприхотливым столом с бутылкой вина.
Вместе с Синклером явился некий Бланкенштейн, молчаливый, настороженный человек, который еще скажет после свое слово. Здесь и Зекендорф, правительственный чиновник из Вюртемберга; он образован и человечен – так говорит о нем Гёльдерлин, сочиняет стихи и комедии, состоит в переписке со многими учеными людьми своего времени, вплоть до самого Веймара.
Нынче за рюмкой вина у Баца царит приподнятое настроение. Разговор идет о политике.
Вот уже несколько дней упорно держится слух о готовящемся государственном перевороте.
Ландтаг выделил значительные средства находящемуся в изгнании курпринцу Вильгельму[70]70
Курпринцу Вильгельму. – Вильгельм I вступил на престол лишь после смерти Фридриха II в 1816 г.
[Закрыть], дабы тот обеспечил наконец соответствующие конституционные гарантии, возглавив оппозицию против деспотичного своего курфюрста-отца, повсюду чующего измену и в нарушение всех конституционных прав учиняющего допросы выборным представителям от сословий. Ландтаг выразил по этому поводу протест. Уже отправлены курьеры к курпринцу, ожидающему своего часа в ставке Наполеона. Все висит на волоске.
Синклер, порывистый и возбужденный, рассказывает за столом новую шутку сочинителя эпиграмм Хауга[71]71
Сочинителя эпиграмм Хауга. – Фридрих Хауг (1761–1829), товарищ Шиллера по Карлсшуле, был библиотекарем в Штутгарте, пользовался известностью как автор эпиграмм.
[Закрыть], секретаря правительственного кабинета при дворе. Один тайный советник шепчет другому: Их высочество курфюрст кое-что задумали. На что другой отвечает: Он, кажется, планирует новое развлечение. Быть может, развильгельмение? – добавляет третий. Взбудораженные вином, все смеются веселой игре слов.
И тут произнесена та самая фраза.
Дальше – больше. Синклер и Бац уже обсуждают детали. Насильственный государственный переворот, так это называется, а ведь они решительные люди, в свое время члены майнцского республиканского клуба. Называются имена, среди них Хофакер и Хауф, это круг единомышленников и свободных людей, все они понимают друг друга с полуслова.
Синклер и Бац подружились еще в дни Раштаттского конгресса, тогда эти сыны свободы всерьез мечтали о революции в Швабии, о самостоятельной южнонемецкой республике по швейцарскому образцу – так сформулирует это впоследствии Бланкенштейн. А еще он в точности передаст слова, произнесенные Бацем в тот вечер: Лишь скорейшая смена правительства может спасти ландтаг; мы больше не можем рассчитывать на французского посланника, этого высокомерного бонапартиста Дидло.
Синклер того же мнения.
А вместе с Синклером из Нюртингена в Штутгарт прибыл Гёльдерлин. Прямо из тихого дома матушки, оберегавшей его необычные душевные порывы, эту находившую на него временами вспыльчивость, перемежавшуюся тоскливой апатией, которую матушка называет слабостью духа.
Гёльдерлин собирается занять место библиотекаря при дворе ландграфа, эту должность выхлопотал для него Синклер, первый чиновник Гессен-Хомбурга; жалованье двести гульденов в год, эту сумму друг Синклер будет выплачивать из собственных доходов.
За день до их отъезда из Штутгарта курфюрст Фридрих II распускает вюртембергский ландтаг, все чиновники временно освобождены от занимаемых должностей, члены комитета схвачены и доставлены в темницу на горе Хоэнасперг, среди них одна женщина, жена Штокмайера-младшего: она скрывала у себя компрометирующие бумаги.
Повсюду только об этом и говорят.
Гёльдерлин делает набросок будущего стихотворения, называет его «Князю»:
Мысль обрывается.
Изучение отечества, внутренних его отношений и сословий есть процесс бесконечный и в то же время непрерывно обновляющийся, пишет он Зекендорфу и делает решительный вывод: невзгоды, доставляемые врагами отечества, заставляют накапливать мужество, способное уберечь нас от того, что нам не подобает.
В Швабии вновь беззаконие. Наполеон скрепит сей факт своей печатью. Мы признаем поражение, не сопротивляясь, в который раз добровольно отдаем себя во власть нужды и произвола, так говорят в народе.
В эти дни Гёльдерлин вместе с Синклером выезжает через Хейльбронн и Ансбах по направлению к Хомбургу. В Вюрцбурге они навещают Шеллинга[73]73
В Вюрцбурге они навещают Шеллинга. – Гёльдерлин знал Шеллинга с детских лет: они вместе учились в латинской школе в Нюртингене, затем в университете в Тюбингене. Впоследствии они и переписывались и неоднократно встречались.
[Закрыть], который находит Гёльдерлина в состоянии лучшем, нежели год назад, хотя по-прежнему сильно расстроенным душевно.
Вид у Гёльдерлина отсутствующий, на посторонних он производит странное впечатление.
Нам не подобает, то и дело повторяет он, и еще: Никогда, пребывая в несчастье… чтоб в словах было только несчастье…
Нет, говорит Синклер, то, что воспринимается окружающими как душевная болезнь, есть на самом деле хорошо продуманная манера поведения, имеющая свои внутренние причины. Еще человек шесть-семь, кроме меня, из числа тех немногих, кто хорошо его знает, придерживаются того же мнения.
В июле 1804 года они прибывают в Хомбург. Бланкенштейн по-прежнему с ними.
Синклер, занятый государственными делами, спешно уезжает в Париж, друга он оставляет одного.
Гёльдерлин снимает комнату у часовщика Каламе.
У меня нет ничего, кроме моих четырех стен, пишет он, и да будут они для меня той доброй мелодией, что всегда дарит прибежище от злых духов.
Покой, однако, обманчив.
Хомбург-фор-дер-Хоэ в окружении прелестных таунусских вершин, четыре сотни дворов, около двух тысяч жителей, в округе полдюжины деревень. Карликовое государство. Грустно смотреть на этих людей: они ведь не могут не чувствовать, сколь жалко их существование, и потому любой приезжий способен внушить им робость – такое впечатление вынес проезжавший эти места господин фон Гёте.
Страна приходит в упадок, французские войска сделали свое дело, «князем-оборванцем» называют богатые франкфуртские банкиры покровительствующего изящным искусствам, нерешительного ландграфа Фридриха-Людвига.
Вот тут-то и должен объявиться некто вроде нашего доброго Бланкенштейна. Человек множества талантов, с прекрасными манерами, он вращался при лучших дворах Европы и всюду был, что называется, comme il faut[74]74
Приличный, порядочный (франц.).
[Закрыть], теперь он возникает удивительно кстати, и движет им одна-единственная благородная цель – поправить пошатнувшиеся финансовые дела Гессен-Хомбурга. Для этого он учреждает государственную лотерею.
В конце концов выясняется, что предприятие это – обычная афера, сам же Бланкенштейн просто авантюрист и мошенник.
Банальная, в общем-то, история.
Синклер, слепо доверявший Бланкенштейну, видит теперь обман. Но Бланкенштейн их опережает.
Отныне он делает ставку на их высочайшую светлость, курфюрста Фридриха II Вюртембергского. Вот что он ему пишет:
Как истинный немец, я почитаю своим долгом расстроить злодейский умысел нескольких негодяев. Называет имена Синклера, Баца и Зекендорфа. Предостерегает: под благим предлогом сопровождения его высочайшей светлости принца Луи в Париж отправился с поручением от немецких якобинцев некто Синклер, и у меня есть все основания предполагать, что коварные планы этого человека близки к осуществлению.
И поскольку лишь совесть моя и долг, ни в коей мере не корысть, диктуют мне сей шаг, я…
И так далее, в стиле посланий такого рода.
Доносчики всюду ко двору. Курфюрст поручает своему министру графу фон Винтцингероде провести дознание, требует еще имен и подробностей, тотчас с усердием поставляемых Бланкенштейном:
Незадолго до отъезда своего в Штутгарт Синклер привез из Нюртингена некоего Гёльдерлина. Сопровождая обоих в Хомбург, я имел возможность удостовериться, что Гёльдерлин также посвящен в планы Синклера.
Дух тьмы высвобожден. Год на исходе. О, этих зимних ночей межвременье.
Гёльдерлин просиживает часами в хомбургской библиотеке, которая вообще-то не хранит никаких иных следов его деятельности. Мысли его далеко. Он читает. Читает о путешествиях в дальние страны, об удивительных приключениях. Читает о героических странствиях, о флибустьерах.
Стать решив одним из героев…
я избрал бы судьбу морехода.
Читает о далеких райских островках вроде Тиниана в Тихом океане.
Как это славно – блуждать
среди первозданной природы…
Его дни спокойны и просты. Есть свой кусок хлеба. Потребности у него скромны.
И вновь, еще раз, великий образ – Греция.
Но повседневность чудесно добра к человеку…
Он уже смешивает в полубреду любимые свои ландшафты – Альпы и Авиньон, никогда не виданные им Виндзорские сады и ровную гладь океана под солнцем. Вновь, еще раз.
Слухи всегда подползают коварно и быстро. Вернувшийся из Парижа Синклер предостерегает друзей, ходатайствует за всех перед благосклонным к нему ландграфом. В итоге одному из дворцовых интриганов, некоему профессору Пильгеру официально предложено покинуть пределы ландграфства; впрочем, размеры этого государства таковы, что Пильгеру требуется всего час пути, чтоб попасть за границу, где можно беспрепятственно распространять Бланкенштейнову клевету.
Гёльдерлин в ужасе, он больше не владеет собой.
Пребывает в несчастье. И верен правде. Да есть ли еще разница между ними? Он без конца повторяет, что невиновен. В сердцах даже проклинает друга.
Это не притворство. Это отчаяние.
…едва лишь
свет моих нижайших дней
стал светом сердца твоего,
о мой курфюрст! и вот уже
отвергнут я тобой, а край родимый…
Бедный Гёльдерлин.
В ночь с 25 на 26 февраля 1805 года случилась одна из самых ужасных бурь на памяти людской. Повелитель ветров Эол проникал, казалось, во все щели, ураган грозил сорвать с домов крыши. В ту ночь между часом и двумя, как и полагается в таких случаях, после пятнадцати минут непрерывного стука в дверь был арестован именем Вюртембергского курфюрста Исаак Синклер, государственный чиновник земли Гессен-Хомбург; нерешительный ландграф бросил на произвол судьбы своего первого приближенного.
Охранники курфюрста произвели в доме основательный обыск, а затем увезли арестованного в Людвигсбург; собравшаяся толпа наблюдала за всем этим с любопытством и не без злорадства.
Перед спешно созванным высочайшим трибуналом предстали Синклер, Бац и Зекендорф, главным свидетелем обвинения выступал Бланкенштейн. Их содержат в одиночных камерах, то и дело вызывают на допросы, устраивают очные ставки, так продолжается несколько месяцев.
У Синклера находят семь писем Гёльдерлина, которые до поры до времени держат в секрете. Следственная комиссия требует экспертизы подозреваемого. По поручению ландграфа ее срочно проводит надворный советник из Хомбурга доктор Мюллер; толком не вникая в обвинения следственной комиссии, он констатирует полную невменяемость Гёльдерлина, отмечает, что речь его, наполовину состоящая из немецких, наполовину из греческих и латинских слов, совершенно невразумительна. Такое заключение эксперта спасает Гёльдерлина от ареста.
Но он все равно повторяет на каждом шагу, во всеуслышание:
Я не якобинец. Я не хочу быть якобинцем. Подальше от этих якобинцев. Vive le roi! Да здравствует король!