Текст книги "Встреча. Повести и эссе"
Автор книги: Анна Зегерс
Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)
Мы живем в особенное время!
И никто не живет в нем с большею
силою, как человек, обнявший умом
другие важные эпохи истории
и умеющий в них ориентироваться…
14.12
Он так долго бродил тем холодным и склизким вечером, что это не могло остаться без последствий, и он все-таки свалился с воспалением легких. Даже письма свои ему пришлось откладывать от одной почты до другой. Работать, писать он не мог. Правда, мыслилось легко, но в теле усиливалась боль. По ночам он почти не спал.
Форстер – как он и сам знал и не уставал в такие моменты, как этот, бранить себя за легкомыслие – всегда хотел быть сильнее коварных покушений природы на его здоровье. Достаточно было вспомнить лихость его во время плавания на «Решении» – под ледяными ветрами, в тайфуны и штормы. Со сломанными мачтами, потеряв всякое управление, корабль их временами походил на беспомощный призрак, носимый ветрами Атлантики. Достаточно было вспомнить чудовищное напряжение души и разума, когда они уж достигли, казалось, конца мира, но так и не открыли шестой континент, догадываясь, что он где-то совсем рядом, всего в нескольких градусах или даже минутах от них. Каким же тяжким оказалось разочарование! Но и тогда он ничуть не берег себя. В ночь, туман, при трескучем морозе вкалывал он наравне с командой на палубе, хотя и капитан, и отец из-за хрупкой его конституции запрещали ему это делать, приказывая оставаться в каюте. Однажды после своевольной вылазки за пингвинами, когда их бот чуть не стал добычей айсбергов и он вместе с матросами чудом спасся от смерти, Кук даже вынес ему порицание и пригрозил наложить арест, посадив в трюм. Нет, не позволит он никакой болезни – и этой тоже – положить себя на лопатки. Письма, которые надо написать Терезе и детям, чтобы не беспокоить их слишком долгим молчанием, – вот одно дело. Другое же: надо во что бы то ни стало продолжить работу над «Парижскими очерками», чтобы не остались втуне впечатления от встречи с Сен-Жюстом. И кроме того, нужно было внести поправки и дополнения в описание революции в Майнце. Во время вынужденного безделья в Аррасе, длившегося два с половиной месяца, он набросал несколько глав, но, к сожалению, по памяти. Дневники же и записные книжки с тщательно записанными в свое время подробностями он забыл в Голландском доме на улице Мулен. Писанины, таким образом, хватало, надо было браться за нее, засучив рукава. И он совершит это усилие, как уже не в первый раз в жизни.
Сядет к окну, закутавшись в теплое одеяло, и положит на колени какую-нибудь подставку, чтобы удобнее было писать. Во что же он превратится и что останется от него, если он перестанет записывать свои мысли, перестанет хотя бы мысленно беседовать со своей Германией?
Тадеуш, юный поляк, коего рекомендовал ему Малишевский, продолжал каждое утро исправно и прилежно топить ему камин. Прежде он просыпался от помешивания кочергой угля в камине да потрескивания поленьев. Теперь лежал с открытыми глазами и с нетерпением поджидал, когда послышатся знакомые шорохи. Поскорее бы наступал новый день, а с ним облегчение мук. Ночь опять прошла ужасно, спазмы в груди долго не отпускали.
У постели его дежурил Иоган Кернер из Швабии, также усердный и дотошно услужливый юноша. Бывший врач, он в настоящее время находился в Париже в качестве корреспондента гамбургской газеты. Порой, когда Форстер чувствовал себя получше, они вели серьезные разговоры, обсуждая новости европейской политики. При этом педантичный Кернер не забывал следить и за тем, чтобы его подопечный через каждый час принимал лекарства. Теперь Форстеру даже казалось, что они помогали. Приступы кончились, боль стала глуше и терпимее. Оттого-то, может быть, Кернер спокойно спал, сладко похрапывая в кресле.
Соберись с силами, Георг! Голова твоя бодрствует, мысль не ослабла…
Он знаком дал понять Тадеушу, что топить довольно, и откинул одеяло. Смятая за ночь простыня давно вылезла из-под матраца вопреки здешнему обыкновению. К французским постелям он до сих пор не привык, и нельзя же было требовать, чтобы он заботился о здешних обыкновениях, борясь с кошмарами.
Философия – вещь, конечно, почетная… Но не менее важны и другие заботы, практические. Опыты познания других народов и стран неотступно требовали своего права. Еще двенадцатилетним мальчиком он проехал с отцом вдоль всей Волги и дальше – до Элтона в киргизских степях. Сравнение нравов и облика этих людей с нравами жителей островов Тихого океана. Кант, Гердер. Человеческие расы. Всякий человек, христианин или язычник, формируется социальными обстоятельствами, данными ему судьбой. А что было в Гунтерсблуме, всего на расстоянии одного дневного перехода от майнцских ворот? Петер Шридде…
Он подошел к секретеру и, подавив кашель, чтобы не разбудить Кернера, зажег свечу и стал разбирать бумаги.
Жаркое лето прошлого года. Поденщик одного из рудников, который как и всё в Гунтерсблуме, принадлежал графскому семейству. Со своей женой Тиной, работавшей в поместье на конюшне, он уже несколько лет жил под одной крышей, в домишке ее больного, почти ослепшего отца, завел с ней троих детей, но так и не смог повенчаться, как это исстари повелось между мужчиной и женщиной. И господа фон Лейнинген-Вестербург, и преданные им священники отказали обоим в церковном благословении, потому что они обратились за ним уже тогда, когда женщина была беременна. Форстер встретил их, когда взялся сопровождать Ведекинда, делавшего в деревнях прививки от оспы. Врач, вероятно, имел на него какие-то виды, потому что настойчиво обращался за помощью всякий раз именно к нему, хотя он, получив, правда, медицинское образование, никогда не занимался врачебной практикой, тем паче в должности университетского библиотекаря. Форстер догадался о тайных замыслах своего друга, когда в совместных поездках столкнулся с ужасающей нищетой. Жилища тут, состоявшие большей частью из одной комнаты, были слеплены из глины, вместо окон в них были проделаны дыры под самой кровлей, в эти дыры зимой выходил вонючий дым от сжигаемого сухого навоза, и они же давали скудное освещение и свежий воздух. Люди спали на соломенных тюфяках. Незадолго до этого графы спустили свору собак на толпу своих подданных, одного ребенка псы загрызли насмерть, а служанку покусали так, что и та вскоре скончалась от ран. Петер Шридде, зачинщик собрания, также пострадал. Весь покусанный, кое-как остановив кровь подорожником и настоем трав, он отлеживался в своей лачужке, мрачный, как туча, скрипя зубами от негодования. Помогите сначала ему, попросила жена. Слепнущий старец бормотал молитвы. Или проклятья небу? А Шридде сказал: «Да что уж там оспа, ваши благородия, супротив той эпидемии, которую мы должны терпеть всю нашу жизнь, когда деспоты отказывают нам в элементарнейших человеческих правах. Есть, насыщаясь плодами собственных рук. Любить тех, кого мы сами хотим. Спариваться, жениться и плодить детей с тем, с кем мы сами хотим. О вас говорят, господин профессор, будто вы объехали весь свет. Что же вы тогда не привезли нам справедливость оттуда? Зачем вы вместо того сами служите так называемому святому порядку, произволу попов и князей и наймитов архиепископа? Вот, взгляните на моих сыновей. Господу богу угодно было даровать им жизнь, но для графа они только ублюдки. Как будто сами господа не пользовались дочерьми бедняков от Грюнштадта до Майнца да не пристраивали потом свой приплод в лесники и управляющие, кто ж этого не знает? Во Франции, по новым законам, они бы теперь, небось, поплатились за это, а нашим детям больше нечего было бы бояться…»
Форстер был атакован таким образом не впервые. Бунт ремесленников в Майнце… «Са ира», распеваемая студентами. Феликс Блау, Андреас Хофман, его коллеги, один профессор теологии, другой – естественного права и истории философии… И конечно же, острый язычок Ведекинда, его клокочущий гнев, его ядовитая язвительность… Но он не верил в революцию в Германии, уже потому хотя бы, что название империи было понятием скорее географическим, чем политическим. Он держался реальности. Грезы, не основанные на знании, были не его делом. Идеалы же, не соотносимые с действительностью и не контролируемые ею, могли даже повредить прогрессу человечества. Эта Германия, когда он явился в ней четырнадцать лет назад, напомнила ему огромный архипелаг в Тихом океане. Тысячи островов и рифов. Тысяча восемьсот – по точному подсчету – непосредственно имперских членов, сотни мелких государств и лишь несколько значительных, вроде Пруссии, Австрии, Саксонии. Путешествие из Касселя в Вену, от Рейна до Эльбы, было предприятием не менее трудоемким и хлопотным, чем плавание между экватором и тропиком Козерога. Разве можно сравнивать с Францией! Централизованное управление. Париж. Или потому ему столь симпатична такая система, что он смотрит на все теперешними глазами? Нет, думал он тогда, из немецкого лоскутного коврика, сколько ни пытайся, единого полотна не сошьешь.
А вот Шридде, тридцатилетний здоровяк и, благодаря постоянной работе, силач, как только выздоровел, сразу стал распространять листовки с призывами вздернуть мучителей – графов Лейнинген-Вестербург – по французскому образцу – на фонарь. Для Форстера так навсегда и осталось загадкой, почему этот человек, не умевший ни читать, ни писать, вздумал рисковать жизнью, промышляя именно этим – ведь за распространение революционных прокламаций ему грозила смерть.
Он рылся в ящиках старого, уже поточенного червями секретера. Болезнь снова дала о себе знать резкой судорогой в груди, что-то словно обожгло его изнутри. Нашел опиум. Но принять сразу, не посоветовавшись с Кернером, не решился. Может, достаточно было бы и хины. Чтобы сбить лихорадку. Он чувствовал, как пылает лоб.
Ведекинд всегда курировал его прежде. Как врач он часто признавался ему, что настолько переживает за своих пациентов, что по ночам его мучают кошмары. Вот такие же кошмары – за своих пациентов – стали мучать по ночам и Форстера, когда являлись ему во сне люди типа Шридде, когда он слышал их голоса, жалобы, проклятья.
Все реже задерживался он в своем домашнем кабинете или тем более в библиотеке университета. Его тянуло туда, к ним, в хижины и мастерские, на виноградники и рудники.
В самом деле, почему он не привез им из кругосветного путешествия справедливость? Но заслужен ли этот упрек? Шридде не умел читать. А если б умел, то увидел бы в его сочинениях… Что же? Ну все-таки… «A Voyage Round the World». Уже в этой книге, то есть когда ему было всего двадцать четыре года, он изложил основы своего мировоззрения. Таити и Маркизские острова. Две одинаковых группы островов, на которых жили люди одного корня, и тем не менее на Маркизах они были счастливее, потому что там не было деления людей на разряды и классы, там не победила система господства королей над своими подчиненными. Но аборигены Южных морей далеко. А Гунтерсблум – вот он, рядом, в самом центре цивилизованной Европы… Форстер спрашивал себя, не выйти ли ему по французскому образцу на улицы и площади, чтобы поделиться своими наблюдениями и мыслями с теми, кому они особенно нужны, но кто не мог прочесть его книгу, с неграмотными. Что, собственно, отличало классовый расклад в Гунтерсблуме от такового на Таити? Если вдуматься и строго сопоставить факты, то почти ничего. Несколько подарков – если их можно признать таковыми – технического прогресса, вот и все. В Новой Зеландии поедали своих врагов, как это случилось и с десятью матросами «Приключения», здесь же их гильотинировали, вешали или расстреливали. Там пользовались ножами из акульих зубов, чтобы прикончить противника, раскроить череп и высосать мозг, здесь же для убийства пользовались ружьями и порохом, пушками и пулями, колесом и шпицрутенами, пускали в ход самые изощренные пытки, чтобы иной раз заживо содрать шкуру с человека, и вся разница была в том, что там после этого жарили на костре его самого, а здесь отнятых у него телят и овец… Несколько лет назад, еще в Вильне, он решительно занял сторону Гердера в его споре с Кантом, утверждавшим, будто черные и белые a priori[39]39
Заведомо, прежде всего, изначально (лат.).
[Закрыть] существа абсолютно различные. Одна раса, утверждал кёнигсбергский философ, ближе к обезьяне и уже в силу темной кожи своей и приплюснутого носа самой природой предназначена для служения и повиновения другой расе. Вот как! Такая невежественная наивность немало позабавила его, и он написал: присущий философскому мышлению пароксизм приводит подчас даже такие светлые умы, как Кантов, к потребности моделировать природу, точно производное собственной логики… Но если мы изначально отрываем негра как отличную от белого человека особь, то не обрываем ли мы последнюю нить, которая соединяет это несчастное племя с нами и дает ему надежду на милость и защиту от европейской жестокости? И где та грань, за которой остановится развращенный белый человек и не станет так же жестоко притеснять другого белого человека, своего собрата? Белый! Благодаря твоему посредству черный может или должен стать тем, кем являешься или кем должен быть ты сам, то есть человеком, счастливо развивающим все свои возможности. Но поди прочь! Он и без твоего участия станет когда-нибудь тем же, ибо и ты сам всего лишь переходный момент в плане творения…
Однако назад к рейнским делам! Графы из Гунтерсблума, узнал он позднее, запрещая обручение Шридде и Тины, лишь мстили за то, что самая красивая девушка из их услужения, забеременев, сорвала им привычную «охоту на мышек», как называли они свои сладострастные развлечения. История, будто списанная у Вагнера, Лейзевица, Ленца[40]40
Вагнер, Лейзевиц, Ленц. – Генрих Леопольд Вагнер (1747–1779), Иоганн Антон Лейзевиц (1752–1806), Якоб Михаэль Рейнхольд Ленц (1751–1806) – писатели «Бури и натиска», обличавшие в своих драмах пороки феодальной Германии.
[Закрыть] или какого-нибудь другого из новейших поэтов, настолько она казалась невероятной.
И все же он попытался вжиться в ситуацию этих двух несчастных людей и нашел, что должен был сделать это гораздо раньше. Многое открылось бы ему и оказалось бы бесценным для него не только как для ученого, исследующего жизнь своих земляков. Поденщик и служанка. Беднейшие из бедных. Дичь, дешевая добыча для дворян и их подручных, проповедующих с помощью подкупленных апостолов, что все различия между людьми естественного происхождения, что одни рождены повелевать и управлять, а другие, большая часть, подчиняться. Диво ли, что эти люди, затравленные и загнанные, находят вполне справедливым перевернуть весь мир вверх тормашками и с революционными песнями на устах да оружием в руках прогнать своих господ и мучителей? Каково было бы оказаться ему с семьей на их месте? Чтобы Розочка и Клер по графскому произволу росли как ублюдки? Даже невозможно себе представить! И все же он вполне отдавал себе отчет в том, что может вжиться в ужасное положение униженных и оскорбленных умом, но не чувствами. Слишком уж иную жизнь он вел, сохраняя как ученый и писатель известную степень свободы, хотя и лишь благодаря своей позиции меж двух социальных групп, борющихся друг с другом. Для него теперь важно было на всю свою дальнейшую жизнь определить, на чьей стороне он хотел бы сражаться.
Да, он жил по-иному… И по-иному любил? При этой мысли подстегиваемое лихорадкой воображение опять переносило его в Травер. Снова вставали над ним отвесные, готовые, кажется, вот-вот обвалиться горы. Символом мрачной угрозы всплывала в памяти гостиница.
Но потом картинки воспоминаний окрашивались в тона более светлые, так что даже суровые контуры юрского массива начинали расплываться в мягкой, переливчатой дымке. Четким и резко очерченным оставалось одно только здание. На приземистом фундаменте, с четырьмя колоннами, возносящими кверху остроугольную крышу. С тремя часто переплетенными окошками внизу и двумя – наверху. Охрой крашенный фасад, белоснежные полотняные занавески, зеленые ставни. Над всем, широко растопырив свои крылья, как для защиты, возвышалась крытая черно-серой черепицей крыша, дубовые ворота, заканчивавшие массивную стену, ограды, вели во двор, отчасти превращенный и в огород. Достопримечательной была лишь готическая надпись на фронтоне под крышей, окаймленная с двух сторон цифрами, составлявшими 1747 год, надпись сия гласила: «Злобе вышло посрамленье, Бог – за дома возвышенье».
Форстер, как только заметил этот шпрух, принял его за доброе предзнаменованье, настолько поразило его это немецкое приветствие, представшее посреди французской Швейцарии.
Но он ошибся. Тереза и он. Несчастливая звезда, всегда, видимо, стоявшая над их браком, вступила в свои права. Девственность? Не встречалась ему никогда в жизни. То ли Мейер, то ли Ружмон, но кто-то опередил его и сорвал сей цветок. Изведавший приключений юноша, после дальних странствий по Южным морям, где он кое-чего поднабрался у закаленных в схватках с сифилисом матросов и у томных, шоколадного цвета аборигенок, он и не спрашивал об этом, да, пожалуй – можно ли так сказать? – не придавал этому значения. Лишь позднее зародились и стали разъедать душу сомнения, появилось чутье обманутого мужчины, нахлынула ревность. Чопорная, по-христиански морализующая Европа снова завладела им. Он стал прислушиваться к разговорам о том, что требуется от мужчины и от женщины, особенно от нее, при вступлении в брак. Боролся с собой – ведь он думал иначе. Кроме того, вкусившие плодов просвещения дочки гёттингенских профессоров – что Тереза, что Каролина – думали также иначе. А вот Шридде и Тина… Между ними была, казалось, полная ясность, ясность света, хоть и скудно падающего в их каморку, но тем более драгоценного. Как бы он хотел сравняться с ними в этом отношении!
Бог мой, что выделывает эта проклятая лихорадка. Она так и подстегивает его мысли, навязывая мучительнейшие фантазии. То представится ему Тереза, то Каролина, то обе сразу в каком-то голом сплетении… «Цветов ли весны, плодов ли осенних взжелаю, того ль, что цветет иль что насыщенье дает, жажду ль постичь небо и землю в сращеньи – должен Сакунталой звать тебя, в этом имени – все…»
Георг, не дай возобладать хаосу! Кернер, помоги! – выдохнул он со стоном.
Юный шваб, однако, продолжал сладко храпеть.
На другое утро, после немилосердных страданий ночи, которую провел подле него, стеная о попранной своей родине и громко вопия Малишевский, он все же не выдержал, открыл флакон с опиумом. Высыпал щепоть коричневого порошка в стакан с водой и выпил. Вскоре наступило успокоение. Судороги в груди прекратились. Придвинувшись вплотную к камину с подставкой на коленях, он смог снова писать.
Тереза боялась только последствий, ослабления его престижа в образованных кругах немецкого общества и возможного еще большего оскудения их семейного бюджета. Она всякий раз остерегала его от решительных шагов, хотя, как правило, с запозданием. Каролина, напротив, пустилась плясать карманьолу, как только французские войска вступили в город. Тут же дала свободу своим черным вьющимся волосам. Она призывала его быть тем, кем он хотел быть. На вас, Жорж, смотрят все. И коли не подадите им знака вы, то кому же решиться на это.
Шридде, долго скрывавшийся в разных укромных местах от Оппенгейма до Нирштейна, был все же арестован своими преследователями. Целая гусарская рота, призванная графом и столовавшаяся у него на дворе, пустилась на розыски Шридде и его товарищей, объявленных агентами Франции. И разыскали. Тину бросили на солому в конюшне и изнасиловали всей командой, ее полуслепого отца избили до крови – за то, что они не захотели выдать, где скрывается Шридде. Форстера мучила совесть. Он горько раскаивался в том, что не последовал совету Ведекинда и не укрыл беглеца в своем доме, где его наверняка не стали бы искать. Он последовал совету Терезы, нет, не совету, а заклинаниям с истерическими слезами и стоянием на коленях. Но рудники он все же посетил. Посмотрел, как там надрываются рабочие. Сначала отламывают кирками и ломами бесформенные глыбы скал, которые с грохотом скатываются в долину, потом вручную, молотом и зубилами высекают из этих скал ровные плитки – в этой работе им помогают и дети, например старший сын Шридде, мальчик неполных десяти лет. Многие из них страдают хроническим кашлем, задыхаются и харкают кровью. Пыль, которой вынуждены они дышать, заполонила легкие. Норма их непрерывно повышалась, а платили им находившиеся на службе у графов мастера – с тех пор как всех рабочих подозревали в пособничестве Шридде – все меньше и меньше.
Потом Форстер снова его увидел. После того, как Майнц заняли французы. Ворота узилищ распахнулись, и заключенные вышли на свободу. Петер Шридде походил теперь на свою тень. Он избежал виселицы и, по понятиям Форстера, должен был бы вернуться сильным и отважным, как Прометей. Однако неукротимый дух его и несгибаемая сила, казалось, навеки иссякли, гордый дух был сломлен. Его пытали в подвалах, чтобы вырвать имена единомышленников. Но ничего – ни слова, ни стона, ни проклятья не пропустили наружу его плотно стиснутые зубы. А вот теперь он смотрел на все вялыми, равнодушными глазами. Освободители его о чем-то спрашивали, но он не отвечал. Тело его будто высохло, когда-то геркулесовая фигура превратилась в скелет. Длинные, спутавшиеся волосы и густая, кишащая вшами борода изменили его облик до неузнаваемости; в тех местах, где еще недавно были кандалы и цепи, зияли кровоточащие раны, в которых кишели черви.
Форстер впился глазами в этого человека с ужасом, содроганием и жалостью, но долго не выдержал и вынужден был отвернуться. Попросив Ведекинда взять его под свое врачебное покровительство, он затем предложил Шридде занять после выздоровления место в майнцском якобинском клубе.
Наконец Шридде пошевелил губами. С большим трудом он выдавил из себя: «Что… с… Тиной?»
Не с тех ли пор… Да, пожалуй, с этого мгновенья Форстер знал, что ему делать, чтобы оправдать возложенные на него надежды. Основать республику. Это прежде всего. Провозгласить свободное государство посреди этого множества мелких княжеств и государств, кишащих – как ему теперь казалось – в мощной бороде народа подобно насекомым-паразитам. Германии все одно больше не было, а если и была, то истекала гноем, копившимся в сотнях ее нарывов. Надо штурмом взять эти крепости насилия и подавления! Мир хижинам – война дворцам! Во имя Шридде и ему подобных… Они будут избавлены от нищеты и смогут шагнуть в более человечное будущее только в том случае, если будут созданы условия общественной жизни, предуказанные французами. А если это творение, республика, рассчитывает продержаться, то она должна прибегнуть к защите французского оружия.
Такова была логика, железный закон революции, с которым можно было либо победить, либо пасть, но которому, во всяком случае, следовало присягнуть. Третьего не дано. Потому-то с такой решимостью заявил он в марте перед конвентом в Майнце: «Поймите, друзья, что занимается совершенно новый период в истории рода людского – период столь же важный, как тот, что начался тысяча восемьсот лет назад, когда двинулось в путь наше летосчисление… Вы одним ударом покончили с тиранией в рейнско-немецких пределах, водрузив знамя народной независимости на освобожденном берегу Рейна. Первый шаг сделан, за ним должен последовать и второй… Скажите же свое решительное слово: свободные немцы и свободные франки должны стать отныне нерасторжимо единым народом!»