Текст книги "Встреча. Повести и эссе"
Автор книги: Анна Зегерс
Соавторы: Франц Фюман,Петер Хакс,Криста Вольф,Герхард Вольф,Гюнтер де Бройн,Эрик Нойч
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)
Вместе с фрау Пётч в наш рассказ входят сразу четыре других человека, которых во избежание перенаселения лучше было бы обойти, если бы мы не боялись исказить сцену возвращения домой, когда в душе Пётча пробились ростки, коим со временем предстояло вымахать в ядовитые растения внушительных размеров.
Имена этих четырех: Альвина, Фриц, Людвиг и Доретта. Это были мать, брат и дети Пётча; обслуживаемые снующей между столом и плитой хозяйкой дома, они сидели в кухне за обеденным столом, шумно и много ели, запивая колбасным бульоном, и не прервали разговоров, когда в кухню вошел Пётч, насквозь промокший и продрогший, но согреваемый мыслями о статье. Взрослые, то есть мать Альвина (называемая бабулей) и братец Фриц, говорили о продаже сена, дети – об интимных делах липросских учителей. Принять ли предложение Паквица об обмене (сена на поросенка) или лучше подождать весны, когда сена будет мало и оно вздорожает? Родится ли у учительницы русского языка ребенок или нет, и если да, то когда и от кого?
Переполненному впечатлениями и мечтами Пётчу не терпелось поделиться ими, а его втягивали в разговоры, которые его совершенно не занимали. Он ел и пил, высказался по поводу рыночной конъюнктуры, уклонился от конкретных суждений о степени правдивости школьных слухов и ждал конца обеда, казавшегося ему, как никогда, долгим. Впервые он признался себе, что всегда страдал в этом кругу, выбрав для этого признания классическую формулу: чужой в собственном доме.
Наконец обед кончился. Бабуля прошлепала в гостиную к телевизору. Братец Фриц, натянув кепку и куртку, двинулся в пивную. Дети после многократных призывов отправились спать. Он остался наедине с женой. Теперь он мог говорить. Но прежде чем позволить Пётчу заговорить, надо объяснить, что означают его первые слова («твой знаменитый однофамилец…»). Дело в том, что фрау Пётч, по имени Элька, родилась хотя и не в Шведенове, а в районном центре Беескове, в девичестве носила фамилию Шведенов, как, кстати, и две из одиннадцати семей, населявших Шведенов. Тот, кому знакомы эти края, знает, что это не столь уж необычно. В Липросе тоже есть семья по фамилии Липрос, в Арндтсдорфе есть пекарь Арндтсдорф, а если в Гёрце отправиться на кладбище, можно найти там напоминание о многочисленных покойниках, называвшихся так же, как место их рождения. Этот факт не ускользнул от внимания Франца Роберта, первого исследователя Шведенова, и побудил его предположить, что утверждение, которое распространили друзья историка и писателя после его смерти, будто Макс фон Шведенов – это псевдоним и означает он только то, что Макс происходит из Шведенова, – утверждение это неверно; согласно теории Франца Роберта, Шведенов происходил из шведеновской крестьянской семьи по фамилии Шведенов и присвоил себе приставку «фон» из юношеского тщеславия. Поскольку документальные подтверждения отсутствовали, это положение было столь же недоказуемо, сколь и первое, тем не менее профессор Менцель охотно принял его, то есть зачеркнул «фон», зато присвоил писателю почетное определение «мелкобуржуазно-революционный демократ барщинно-крестьянского происхождения», вследствие чего фрау Пётч превратится в прапраправнучку Шведенова, когда он спустя несколько месяцев, в начале лета, представит ее большому обществу как урожденную Шведенов из Шведенова, чтобы затем, обратясь к Пётчу, шутливо заметить: теперь мы наконец знаем, что приводит к научным открытиям, а именно любовь к женщинам.
Замечание остроумное, но в данном случае неверное: Пётча привела к писателю не любовь к жене. Уж вернее было бы сказать: писатель привел Пётча к жене. Ибо нельзя отрицать, что фамилия избранницы имела значение для молодого человека. Робкому ученику средней школы-интерната эта фамилия не только дала повод сблизиться с ее носительницей, – фамилия придала ей особый интерес в его глазах. Он почитал Макса фон Шведенова и сам происходил из Шведенова, могла ли Элька Шведенов, и так не лишенная привлекательности, не стать в его глазах особенно привлекательной? И разве исключено, более того, разве не вполне вероятно, что писатель Макс и девушка Элька состояли в каком-нибудь родстве? Можно, однако, надеяться, что даже твердая уверенность в этом не сыграла бы решающей роли при выборе. Будь Элька черства, болтлива, толста или одержима стремлением к роскоши, любовь наверняка не вспыхнула бы. Он любил ее не из-за фамилии, но фамилия была одним из источников его любви; и он настолько был одержим своими изысканиями, что лелеял мысль (хотя и не высказывал ее): а может быть, наши дети в родстве с Максом фон Шведеновом.
Когда родился второй ребенок, Доретта, он уже не думал этого, потому что тем временем ему пришлось, хотя и с неохотой, признать, что опровергаемая Францем Робертом легенда, будто Макс фон Шведенов – это псевдоним, к сожалению, справедлива.
И потому, когда дети наконец улеглись, бабуля задремала перед телевизором, а брат Фриц продолжил свои переговоры о сене с Паквицем в пивной, он начал в этот дождливо-снежный вечер свой рассказ не словами «твой знаменитый предок…», а заговорил об однофамильце жены, который теперь прославит и его самого.
Поскольку настроение у него было хорошее и его позабавило сравнение своей будущей малой славы с будущей великой славой писателя, он засмеялся, и его жене было бы очень к лицу, если бы она посмеялась вместе с ним. Однако она этого не сделала. Не переставая мыть посуду, не обернувшись, она спросила, склонясь над тазом: «Как так?» – что тоже неплохо, ибо вопросы свидетельствуют об интересе, и теперь он мог приступить к рассказу, начиная от застрявшей машины до вопроса, где он собирается публиковать свой труд. Он рассказывал живо, подробно, передавая и слова, и интонации, но, когда он дошел до того, как дверца машины (в его рассказе) захлопнулась и он блаженно стоял под дождем, переполненный счастьем первой профессиональной беседы о Шведенове и захваченный золотой мечтой напечататься, жене ничего другого не пришло в голову, как заметить: а отвезти своего спасителя домой господин профессор не догадался.
Вместо того чтобы ответить, Пётч размечтался вслух о планах предстоящей статьи, с упоением излагал сложные ходы своей мысли, которые уже привели его к постижению простого факта, что писать стоит лишь о том, чего никто другой не знает. Сам профессор Менцель (чье имя он никогда, даже в кухне, не называл без титула) будет поражен! Он, ученый, узнает от него, деревенского учителя, нечто новое, можно сказать сенсационное, если ему удастся доказать, что не только имя, но и год смерти Макса фон Шведенова установлены неправильно (эта мысль совершенно неожиданно озарила его в темноте под дождем).
На этом месте Пётч сделал паузу, чтобы дать жене возможность выразить свои эмоции. Она воспользовалась ею, но не для возгласа удивления или вопроса, свидетельствующего об интересе, а для того, чтобы (после слова «дождь») дотронуться до его пуловера и, ощутив его влажность, посоветовать сменить его.
Воодушевления Пётчу хватало на двоих, и потому, когда жена (а вслед за ней и муж) отправилась в спальню, открыла шкаф, достала пуловер, подождала, пока Пётч стянул влажный и надел сухой, вернулась в кухню, это прервало мытье посуды, но не рассуждения Пётча, доведшего свою тему до раздела: «Документы». Франц Роберт не нашел никаких документов. На то обстоятельство, что в день, который Макс фон Шведенов неоднократно называл своим днем рождения, в липросской церковной книге (Шведенов не имел собственного прихода) было записано рождение некоего Фридриха Вильгельма Максимилиана фон Массова, сына полковника в отставке и управляющего лесничеством Шведенов Королевства Прусского, – на это обстоятельство Франц Роберт не обратил внимания, вероятно, потому, что вслед за этой записью другой рукой и другими чернилами помечено: умер в 1820-м в Берлине. Ибо он, по-видимому, не сомневался в правильности распространенного друзьями Шведенова сообщения: писатель погиб в 1813 году под Лютценом.
Фрау Пётч кончила мыть посуду, вытерла стол, подмела пол – все время сопровождаемая речами мужа, который стоял возле таза с полотенцем в руках, но посуду так и не начал вытирать, ибо им владело нечто более высокое – например, десятки свидетельств: военное прошлое отца, упоминаемые в письмах родственники, позволяющие полагать, что речь идет о влиятельной аристократической семье, художественно малозначительная, но в биографическом аспекте, по-видимому, многозначащая повесть «Потерянная честь», в которой некий полковник фон М. (!), уволенный в отставку якобы за трусость в битвах под Иеной и Ауэрштедтом, борется за свою реабилитацию, и многое другое.
Кухня-столовая была достаточно просторной, чтобы ходить по ней взад-вперед, что Пётч и делал, развивая перед женой план предстоящей работы. Каждый раз, проходя мимо жены, давно забравшей у него кухонное полотенце, он получал в руки тарелки, чашки или миски, которые, продолжая говорить, относил в шкаф и там расставлял их так нескладно, что вскоре жена, не перебивая его, подошла и навела порядок, в то время как он, проговаривая, уточнял свои мысли, намечал разбивку статьи на главы и прикидывал, какие усилия потребуются, чтобы просмотреть все берлинские книги регистрации смертей за 1820 год, – усилия, которые могут оказаться и тщетными. Ибо доказательство того, что некий Максимилиан фон Массов умер в Берлине, еще не опровергает утверждения, что Макс фон Шведенов пал в 1813 году за короля, отчизну и свободу. Возможно, ему придется реконструировать жизнь этого фон Массова.
– Мне придется много разъезжать, Элька, – закончил он, когда жена, стоя уже в дверях, еще раз посмотрела, хорошо ли убрана кухня. Осмотр не удовлетворил ее, и она снова взялась за веник, поскольку его научная ходьба оставила следы.
Но она не проронила ни слова о резиновых сапогах, а усадила мужа на стул и стянула их с него.
– Может быть, лучше заняться сперва списками павших, – сказал он, когда она принесла ему домашние туфли.
Пятая глава. Деревенские известияЛипросское почтовое отделение обслуживало также Шведенов и Гёрц. Заведующей почтой и почтальоном была фрау Зеегебрехт. Лучше ее никто не был информирован о жителях всех трех общин. Но считать ее хорошим информатором, разумеется, нельзя – она настолько серьезно относилась к почтовому запрету разглашения чужих секретов, что делилась лишь частью известного ей. О людях, которые ей нравились, она рассказывала только хорошее, о других – плохое, но и то и другое не в полном объеме. Таким образом, она могла считать свою профессиональную совесть чистой, а слушатели должны были понять, что она знает больше, чем говорит. Имена она называла неохотно, но за два десятилетия своего пребывания на посту заведующей установила такую четкую систему описаний, что всякие ошибки исключались. А когда собеседник, догадавшись, называл имя, она торжествующе восклицала: «Но это сказали вы, а не я!»
Наряду с традиционными источниками информации – открытками, телеграммами, посещениями на дому (почтовые ящики она принципиально игнорировала) – монополия на телефон также служила утолению ее жажды знаний. Ведь в Липросе и Шведенове личных телефонов нет. И если не хотелось улещивать бухгалтершу сельскохозяйственного кооператива, или школьную делопроизводительницу, или секретаршу общинного совета, то приходилось звонить от фрау Зеегебрехт, которая обязана была при сем присутствовать, поскольку она не имела права оставлять без надзора почтовую кассу, когда в помещении находился клиент. Она звонила на коммутатор в Беесков, обменивалась новостями со знакомыми телефонистками или знакомилась с незнакомыми, а когда абонент оказывался на проводе, неохотно передавала трубку и, даже и не пытаясь скрыть своего любопытства, усаживалась рядом с говорящим – с озабоченным или улыбающимся лицом в зависимости от темы разговора. Ей явно стоило великого труда не вмешиваться, но, серьезно относясь к своим обязанностям, она превозмогала себя и после окончания разговора к теме его возвращалась лишь в том случае, если чувствовала, что не досадит этим клиенту.
Любой разговор по телефону был для Пётча волнующим событием, а уж с профессором Менцелем тем более. И особенно трудно было вести разговор при свидетеле, стараясь не дать пищи любопытству.
Восьмидневная отсрочка, которую Пётч считал необходимой для соблюдения приличий, была наполнена разнообразнейшими размышлениями о характере предстоящего разговора, которые, однако, не привели ни к каким результатам, ибо реакцию профессора невозможно было предугадать. В конце концов он зашел в своем пессимизме так далеко, что решил: надо сперва осторожно напомнить Менцелю о встрече под дождем. Поэтому он отказался от придуманных в первые дни остроумных вариантов своих начальных фраз, обыгрывающих тождество имени писателя и названия местности, и твердо остановился на неоригинальном начале: «Простите, пожалуйста, за беспокойство, господин профессор, меня зовут Пётч, может быть, вы помните: я учитель из Липроса, с которым вы на прошлой неделе говорили о Шведенове».
Все это он в точности и сказал после того, как фрау Зеегебрехт получила у телефонистки информацию о снегопадах последних дней и нерасчищенных улицах, вернее, все это он в точности хотел сказать, но едва успел произнести свое имя, как профессор прервал его словами: «Как хорошо!» Пётч очень обрадовался, и маленький рот фрау Зеегебрехт растянулся в улыбке.
Она подвинула свой служебный стул так, чтобы можно было удобно сидеть и вместе с тем видеть разговаривающего по телефону. Ее взгляд был благожелателен, его же – судорожно метался мимо нее, к окну, к полу или потолку. При всем том, что Пётч был сосредоточен на важном разговоре, в глубине души его мучило сознание, что он невежлив по отношению к женщине, терпеливо выжидающей на своем посту, хотя информационная ценность разговора для нее ничтожна. Ее лицо свидетельствовало об этом: с каждой минутой оно становилось все более недовольным.
Ибо, кроме слов: «Простите за беспокойство, господин профессор, меня зовут Пётч…» – и его минутной радости, что-то ей тоже сказавшей, она слышала лишь часть этого безбожно дорогого – потому что длинного – диалога, носившего необыденный (она это понимала) характер, – часть, которая ничего не означала или что-то скрывала. «Да… Да… Конечно… Я понимаю… Разумеется. Непременно… Вот как!..» – и это продолжалось пять, десять, двенадцать минут, без малейшего смысла для нее. Фрау Зеегебрехт редко приходилось так скучать при телефонных разговорах.
Пётч, напротив, совсем не замечал, как бежало время. «Как хорошо!» – сказал Менцель и, обойдясь без всяких банальных вопросов о здоровье или погоде, сразу заговорил об их общем деле, то есть о своей книге, которую он окончательно отделывает, шлифует стиль, вносит небольшие поправки и в содержание, уточняет биографические детали, увиденные им в новом свете после разговора под дождем у Трех вязов («Вам, наверное, доставит удовольствие услышать это, господин Пётч»). Правда, в его произведении биографическое отступает перед идеологическим на задний план, тем не менее оно играет свою, хотя и небольшую, роль. И поскольку это наверняка интересует Пётча, а рукопись как раз у него под руками, Менцель тут же прочитал упомянутый пассаж и еще один, тесно связанный с ним, но нуждающийся в некоторых предварительных замечаниях, чтобы Пётч понял направленную против буржуазных историков иронию, а это в полном объеме возможно лишь при уяснении структуры всего отрывка, который надо рассматривать в контексте рассуждений об историзме, образующих своего рода аппендикс.
Так это и продолжалось минута за минутой, и, хотя Пётч никогда не слышал об историзме и понятия не имел, что такое аппендикс, он время от времени произносил свое «да, да, да», причем это кратчайшее из всех слов было слишком длинно для тех пауз, которые Менцель допускал между частями своей речи. Но интерес Пётча был не менее велик, чем радость оттого, что Менцель воспринимает его как собеседника, и он ничего не замечал. Он ведь и не собирался излагать по телефону волновавшие его проблемы. Для этого требовался визит к Менцелю, о чем в заключение и зашла речь. Столь же внезапно, как и начал, профессор оборвал разговор и спросил, может ли Пётч прибыть к нему в среду, в 16 часов, и попрощался. Лишь по размеру счета Пётч узнал, как много своего драгоценного времени пожертвовал ему профессор.
Но прежде чем об этом сообщили с коммутатора, прошло несколько минут. Вот они-то показались ему действительно долгими. Потому что теперь ему пришлось разговаривать с фрау Зеегебрехт, находившейся в скверном расположении духа. Улучшить его можно было бы, поведав ей о своей беседе. Он же не сделал этого, а заговорил об уровне воды в Шпрее, о состоянии школьного питания и о предполагаемой беременности учительницы русского языка – без малейшего успеха. Эти устаревшие новости не могли расшевелить фрау Зеегебрехт, и потому она в последующие дни поделилась с благорасположенными к ней шведеновцами обрывками новейших известий, не называя никаких имен; однако, соединив эти известия воедино, можно было понять: какой-то профессор пишет в Берлине книгу об их селе, и некий неназываемый учитель снабжает его материалом – значит, будьте осторожны!
Шестая глава. В преисподнейНе только для того, чтобы читатели лучше поняли восторг Пётча, но и ради их собственного удовольствия хотелось бы, чтобы эта глава помогла им наглядно представить себе, какие прекрасные и драгоценные вещи увидел деревенский учитель в среду ровно в 16 часов, приведя в действие звонок на садовой калитке профессора Менцеля. Из боязни опоздать он прибыл слишком рано, но, чтобы не показаться назойливым, предпринял прогулку по поселку с виллами, простирающемуся до леса, стараясь упорядочить мысли, которые собирался изложить профессору, но при этом так запутался, что, погрузившись во внутренний хаос, совершенно не видел открывшейся перед ним красоты. Медная ручка звонка, представлявшая собой кольцо из сплетенных девичьих фигур с маленькой, в булавочную головку, грудью, для него ничем не отличалась от тех пластмассовых кнопок, что продавались в липросском кооперативе. Стоя у ограды с искусным орнаментом, он видел дорожки между цветочными клумбами, тщательно ухоженный (даже зимой) газон и мог бы полюбоваться неоготической виллой, если бы взгляд его не сосредоточился лишь на крошечной части ее, а именно на двери, где мог появиться профессор.
Таким образом, пока что он был слеп к красотам, но не глух к благозвучию звонка, который он привел в действие, подняв кольцо из переплетенных девичьих фигур. Сквозь послеобеденную пригородную тишину до него донеслось трезвучие гонга в сопровождении радостного собачьего лая, сперва приглушенного стенами дома, но внезапно загремевшего из каменных привратных столбов у самого его уха.
Электроакустическое разговорное устройство, несколько десятилетий свидетельствовавшее об особой изысканности жилища, теперь знакомо любому жителю высотного дома и нисколько его не пугает. Но Пётч, деревенский житель, отделенный почти десятилетием от поры четырехгодичного студенчества в Берлине, хотя и знал о существовании подобных устройств, никогда не имел с ними дела, и потому неожиданное усиление лая испугало его и он не сразу догадался, что и куда говорить, когда сквозь шум и лай раздался женский голос: «Кто там?»
Последовало второе «Кто там?» и раздраженное «Да кто же там?», пока Пётч не нашел не замеченную прежде переговорную решетку и столь же громко не прокричал в дверной косяк свое имя. Обнародованная таким способом неосведомленность имела свои преимущества: голос дал Пётчу подробные указания, как открыть дверь, что он в точности и выполнил. По дорожке, выложенной красными и серыми гранитными плитками, он дошел до дома, из которого ему навстречу прыгнул длинношерстный сенбернар величиной с теленка, быстро притихший, когда Пётч стал поглаживать и похлопывать его.
Красота собаки – вот единственное, что из всех красот, в течение нескольких часов окружавших его, он отметил в своем сознании, и то не без расчета. Он боялся первых минут разговора, обычно заполняемых ничего не значащими любезностями, на что он, с глазу на глаз с профессором, в особенности с этим профессором, не чувствовал себя способным. Но поскольку шведеновские крестьяне, вступив в кооператив и имея теперь больше досуга, обратили свою нереализуемую частную инициативу на разведение породистых собак, локальный универсализм Пётча распространился и на эту область любительского промысла. Он разбирался в собаках и надеялся, что сенбернар, которого при известной осторожности он уже мог держать около себя, станет незаметным поводом для того, чтобы начать целенаправленный разговор.
Но этот расчет, к сожалению, оказался неправильным, ибо Менцель, как только появился, во-первых, прогнал собаку в ее чулан (по размерам равный, кстати, детской в доме Пётча) и, во-вторых, умудренный посетителями, которых, как правило, осеняла та же оригинальная выдумка, что и Пётча, сразу заявил, что сенбернар принадлежит его жене, а сам он собак и вообще животных не любит, да-да, не любит ничего из того, что в отличие от культуры в узком смысле слова называют природой, и это означало, что все восторженные слова о газоне, розах и остальной растительности в доме и саду можно сберечь на тот случай, если жена почтит их своим присутствием.
Пётч пытался казаться веселым, а не смущенным. Но это ему не удавалось. Неестественный смех не очаровывал Менцеля, но и не разочаровывал. Вместе с сознанием своего превосходства в нем скорее росла симпатия к Пётчу, и он делал все, что, по его мнению, могло бы порадовать молодого человека. Даже продемонстрировал ему сокровища дома.
Разумеется, при этом он подавал и себя, да еще таким образом, что Пётч счел собственным открытием то, что заметил. Он обнаружил в профессоре странное сочетание черт характера, слывущих несоединимыми: поначалу он обозначил их такими понятиями, как цинизм и наивность, но они настолько неточно определяли сущность профессора, что ему постоянно приходилось, поясняя их себе (а потом Эльке), обращаться к примерам. Так, Менцель, едва показав, сколь проницательно он распознает лесть, тут же, если речь заходила о предметах, которые он считал своей собственностью, требовал таких неумеренных восхвалений, что Пётч не постеснялся мысленно назвать это желание детским – конечно, после того как убедился, что Менцель всерьез добивался комплиментов. Правда, произошло это нескоро, потому что Пётч не мог поверить, что подобное тщеславие возможно у столь знаменитого и уверенного в себе человека. Зато потом он хвалил как только умел, вот только умел он, к сожалению, плохо. И хотя вскоре понял, что здесь никакое преувеличение не может быть чрезмерным, он не сумел бы произнести соответствующих слов, приди они ему в голову.
Первая остановка при обходе дома привела его в смущение, ибо он еще думал, что в ответ на любезный вопрос профессора: «Как вы считаете?» – должен проявить свои критические способности. Речь шла о сокровище особого рода – об экономке, голос которой напугал Пётча еще у калитки. Теперь же Менцель представил ее со словами: «Наша незаменимая фрау Шписбрух», а как только она вышла, добавил, что, собственно говоря, ее зовут Шписбрюх, но он не мог допустить подобного оскорбления человека его именем и потому в первый же день объявил ей, что изменением одной буквы приведет ее имя в соответствие со стилем дома. И вот на это Пётч реагировал неверно: вместо того чтобы одобрительно посмеяться, он вспомнил аристократов, называвших всех своих слуг Антонами.
Это вызвало столь явное недовольство, что подобной ошибки он больше не совершил, зато допустил другую. Проходя через первую комнату, заставленную прекрасной старинной мебелью, он, к несчастью, вспомнил остроту Шведенова о том, что качество книги зачастую находится в обратной связи с качеством стола, за которым она написана. Менцель промолчал, но на его лице было написано: я и сам могу быть остроумным.
Пётч не обиделся. Он теперь понял свою роль и старался играть ее получше. Комментарии Менцеля указывали ему направление прицела. Он хотел, чтобы в нем ценили не владельца, а образованность, вкус и остроумие. Он любил понимающую улыбку, восхищение, любознательные вопросы. То, чему Пётч здесь с трудом учился, вовсе не было лицемерием. Он ведь и в самом деле был исполнен восторга и почтения. И искренне смеялся анекдотам, связанным с каждой вазой, каждым предметом мебели. У него была уйма вопросов о фаянсе и инкрустациях, об ампире и бидермайере. Учился же он явственно выражать свои чувства в благодарность за извлекаемую пользу. Ибо этот отличный педагог увеличивал его познания в области искусства и литературы, развивал его чувство стиля, на примере одного портрета Ранке мог объяснить буржуазную иконографию или рассказом о каком-нибудь письмоводителе 1810 года раскрывал жизненный уклад в наполеоновские времена.
Но все это было лишь началом. Главное же было впереди: библиотека. Иной библиофил при виде ее немел от зависти. Но не Пётч. Он охмелел от счастья. Никогда он не играл так хорошо свою роль, потому что начисто о ней забыл.
После краткого осмотра всего фонда в целом Менцель подвел его к святыне: к первоизданиям периода с 1789 по 1815 год. Здесь были редкие, никогда больше не публиковавшиеся книги таких историографов, как Бюлов, Массенбах, некоторых философов, много журналов, мемуарная литература, Гёте, Шиллер, Форстер, Рихтер, Клейст и Кёрнер, оба Шлегеля, Тик – длинные ряды книг, и, наконец, – Пётч затрепетал от благоговения – Макс фон Шведенов: «Барфус», «Эмиль», «Союз мира» в переплете того времени, журналы с «Историей коалиционных походов», публиковавшейся с продолжением. Пётч не знал, что сначала взять в руки.
Собирать первоиздания Шведенова – было не хобби для его исследователя, а необходимостью, ибо только два романа (единственные, которыми владел Пётч) были переизданы на рубеже веков Францем Робертом. Остальные Пётч мог читать только в читальном зале государственной библиотеки. Это надо иметь в виду, чтобы понять, почему он, сидя на ступеньке лестницы, листал книгу и выглядел как человек, достигший наконец своей цели.
Но у Менцеля были твердые планы. «Вниз, в преисподнюю!» – скомандовал он, поглядев на часы, и, видя, что Пётч не в силах оторваться, добавил завлекающе, что там он найдет еще больше книг М. Ш.
Подразумевался при этом погреб, которым профессор, по его словам, владел столь же безраздельно, как Аид подземным царством. Элизиум, то есть финская баня, был удостоен лишь одного взгляда, затем путь вел мимо котельни к дощатой двери, которую Менцель открыл со словами: «Вы вступаете в тартар». Здесь был его рабочий кабинет – помещение без окон, с побеленными стенами, скудно обставленное: длинный стол с пишущей машинкой, магнитофон, стопки бумаги и книг, стул, табуретка, полки с книгами, тетрадями, папками – вот и все. Ценность помещения заключалась в его тишине, изолированности.
Едва они сели, как пришла фрау Шписбрух, молча сервировала кофе, вид у нее был такой, словно с первого же дня ей было запрещено открывать рот в этом помещении. Менцель опять посмотрел на часы и сказал: остался всего час, потом придет машина, чтобы везти его на телестудию. Предстояло еще многое обговорить – пункты первый, второй, третий, четвертый, которые он так четко разделил и отточенно изложил, что его речь можно было бы назвать готовой к печати, будь такое определение уместно, если учесть содержание, которое хотя и касалось общественности, но для нее не предназначалось. Рассуждения Менцеля носили на себе незримый гриф «Совершенно секретно!», а Пётч при всей взволнованности полностью сознавал, какая честь ему выпала. Он столь же мало обратил внимания на жесткость табуретки, как и на вынужденное молчание, позволявшее ему лишь время от времени вставлять свои «да».
Когда он в половине седьмого в сопровождении собачьего лая покидал «преисподнюю» и дом, чтобы совершить свой обратный четырехчасовой путь – на электричке, автобусе и велосипеде, сумка его отяжелела, потому что к букету альпийских фиалок, который он забыл вручить, добавились две книги Шведенова и трехтомная машинописная рукопись. Но на душе было легко и весело. В поезде он читал важные для его замысла «Посмертно опубликованные письма к друзьям» 1815 года, в предисловии к которым содержалось единственное сообщение о загадочной смерти Шведенова. В Арндтсдорфе он сел на оставленный там велосипед и, катя морозно-ясной ночью по лесу, обдумывал, в каком порядке наилучшим способом преподнести Эльке свою программу, состоящую из четырех пунктов и разукрашенную описаниями профессора, экономки и виллы. Лишь очутившись в теплой, пахнущей пирогами кухне, где все еще трудилась Элька, он почувствовал голод. Но не о нем Пётч произнес свои первые слова, а о городе, откуда прибыл:
– Что ты думаешь о переезде в Берлин?