Текст книги "Как ты ко мне добра…"
Автор книги: Алла Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)
Глава 13
Гром грянул с ясного неба неожиданно, среди полного спокойствия и тишины. Однажды, когда Женя дежурил и Лиза была дома одна, в пустой квартире раздался телефонный звонок. Лиза побежала, теряя тапочки и на ходу зажигая свет.
– Слушаю.
В трубке кто-то возился и дышал, и вдруг раздался напряженный и ясный девический голосок:
– Мне Елизавету Алексеевну.
– Я слушаю.
На том конце провода опять замолчали, потом вздохнули, и тот же голос решительно зачастил:
– Я насчет Евгения Ивановича. Вы не знаете. Он ужасный, подлый человек. Он вам изменяет. Это уже давно тянется, третий год.
– Кто вы? С кем я говорю?
– Она старше вас, распущенная, наглая, – продолжала невидимая ее осведомительница так, словно не слышала обращенного к ней вопроса, словно у нее вообще не было ни слуха, ни тела, а только один этот торопливый, задыхающийся, ненавистный Лизе голос. – Она тут через всех прошла. А он не понимает, и все знают и смеются!
– Ну хватит! – Лиза хлопнула трубку, прижала ее к аппарату двумя руками, в ужасе ожидая, что вот сейчас он зазвонит опять.
И так стояла она, зажмурившись, несколько мгновений. Было по-прежнему тихо, так тихо, что звенело в ушах. Она перевела дыхание и открыла глаза. Что это было? Что случилось сейчас с нею? Этого не может быть! Но она уже понимала, понимала – это правда, случилось непоправимое, все рухнуло. Ей хотелось бежать по квартире, метаться, выть, но она стояла все так же молча и неподвижно, только сердце, сердце громко бухало, отдаваясь в плечах и коленях. Она вспомнила, что сейчас может вернуться Оля, и заставила себя очнуться. Что-то надо было делать, хотя бы умыться холодной водой. Но, не дойдя до ванной, она вдруг снова остановилась, как будто бы кто-то ее держал, и дурной вопль готов был вырваться из нее, но она его держала в себе изо всех сил.
«Мерзавец, мерзавец! Сволочь! – торопливо думала она одной половиной своей расколовшейся потрясенной души. – После всего, что я для него сделала! Что бы он был без меня?! Здесь все мое, мое! И книги, и мысли, и слова! Он ограбил меня, он меня убил! Что он со мной сделал?»
Но вторая ее половина молчала, прислушивалась изумленно к этим подавляемым мыслям, наблюдала за ними брезгливо и отстраненно. «Это не я, не я… – думала она. – Боже, какой стыд, как низко я пала!»
Все такая же тишина стояла в квартире: ни слова, ни звука. Когда пришла Оля, Лиза скользнула в свою комнату, забилась под одеяло, полежала тихонько, дрожа и безнадежно пытаясь согреться, а потом сказала ей через дверь:
– Оля, ты ко мне не заходи, я, кажется, заболела. Ты поужинай сама и ложись.
Конечно, она на месте Оли ворвалась бы в комнату, растормошила бы маму, узнала бы, что случилось, осталась бы с ней, но Оля была другая. Она сказала: «Хорошо», – и ушла, слышны были ее легкие шажочки по комнате, она включила телевизор, отодвинула кресло. И под легкую, раздражающе громкую музыку Лиза снова думала, пытаясь осмыслить свою погибшую, загубленную, нелепую жизнь. Потом она долго ждала, пока ляжет Оля. Ей хотелось помчаться к Жене немедленно и посмотреть ему в лицо или хотя бы услышать его ненавистный лживый любимый голос, но даже звонить туда было нельзя, скорее всего его нет в институте, он сейчас у нее, у этой женщины, он сейчас с нею. Сейчас, в эту самую минуту! Она снова лежала тихо, без слез, тараща сухие наболевшие глаза в пустоту, в темноту. Что будет теперь с ней? Конечно, они разойдутся, и она останется одна. Оля узнает. Может быть, даже она бросит ее и захочет жить с отцом. На работу она больше никогда не пойдет и с постели больше не встанет, так и останется лежать здесь. Мама будет приезжать кормить ее и говорить, что всегда этого ожидала от него, не надо было связываться с таким человеком, а она будет молчать, мотать головой и есть ничего не будет. И постепенно у нее вывалятся все зубы и опухнут ноги, она опустится, перестанет мыться и говорить, и постепенно все в ней заглохнет и зачахнет, кончатся мысли, пройдут страдания, и она умрет. Ей не хотелось больше жить. Зачем? Все кончено. Она все испытала и все пережила, любила, родила ребенка, старалась быть человеком. С нее довольно. Хватит, сколько можно?
Всю ночь Лиза не спала, бредовые мечты мешались с явью, она устала, затихла, она все пережила, что можно было пережить: свой позор и будущее свое одиночество, предательство Оли, смерть. И утром встала тихая с первыми проблесками мартовского света, приготовила Оле завтрак, написала записку, что поехала в поликлинику, а сама каталась в метро по кольцу, пока не приспело время идти на работу. Она боялась посмотреть Оле в глаза и боялась, что вдруг Женя приедет домой утром, на работе все-таки было легче. Но едва она пришла, Люся Зубарева, которая приходила всегда первая, взглянула на нее и всплеснула руками:
– Что с тобой, Лиза? Ты не заболела? Вся в пятнах и опухла. Случилось что?
И Лиза кивнула, и уже она не могла говорить, неожиданные слезы хлынули из нее неудержимым облегчительным потоком. Как надо было ей пожаловаться на свою судьбу хоть кому-нибудь!
– Да не реви ты. С мужем, что ли, поругалась?
Кивок.
– Подумаешь, беда! Поругались – помиритесь.
– Нет, нет, – Лиза затрясла головой, не в силах отнять ладоней от лица.
– Неужели бросил?
Да нет же, нет, она сама от него уйдет. И так, кивками, всхлипываниями и жестами, во всем открылась она прямодушной многоопытной Люсе, а Люся объяснила положение дел остальным, и вот уже хлопотал вокруг нее родной коллектив, сомкнулся, надежный и непроницаемый. Первым делом ее спрятали подальше от начальства, чтобы не совалось, потом напоили кофе и еще на всякий случай какими-то таблетками, рассказали кучу историй, кто что знал на эту тему, потом перешли к анекдотам, посмеялись, и в заключение интеллигентная, в седых буклях, Элеонора Дмитриевна сказала ей:
– Да бросьте вы, Лиза, все они такие. Поверьте мне, самое лучшее – вышибать клин клином, вы еще такая молодая, хорошенькая. Ну заведите себе тоже кого-нибудь, не так будет обидно.
А Лиза посмотрела на нее как на сумасшедшую. Именно обида, бесстыдное предательство и мучили ее больше всего. Она так не могла, никогда бы не смогла. Конечно, любовь угасла, прошла, всякое могло случиться, тогда сказал бы прямо: полюбил другую, и ушел бы как честный человек. А он обманывал ее годами, годами! Смотрел ей в глаза и смеялся над ней, обнимал ее, а думал о другой. Нет, на все она была готова, только не на ложь, не на предательство.
Но так или иначе она успокаивалась, привыкала к ужасной мысли, она уже могла разговаривать, сдерживаться, жить. Одно только жгло ее: мучительное, невыносимое нетерпение, хотелось скорее, скорее все ему сказать, услышать, что скажет он, увидеть его ускользающие волчьи глаза. И подробности все хотела она знать: кто, что, почему? Чем она лучше? В чем дело? А может быть, есть у него какое-нибудь объяснение, оправдание, и тогда она сможет понять его? Нет, нет! Она уверена была совершенно, что все кончено, и в то же время не верила в это, словно два разных человека существовали в ней одновременно. Один – чистый, успокоившийся, ничего не требующий ни от кого, тот человек, каким была она прежде, до вчерашнего дня; а второй – неистовствующий, безумный, непримиримый. И Жени стало тоже как будто бы два: ее родной, надежный, иронический и милый – и кто-то чужой, подлый, обманувший ее и посмеявшийся над ней. И чтобы разобраться в этой ужасной путанице, надо было скорее, скорее увидеть его и задать ему все те вопросы, что давно уже жгли ей язык и просились наружу.
Домой ее собирали тоже все вместе, учили, давали наставления, но в общем-то все советовали не торопиться и разобраться во всем как следует. Были идеи и насчет того, чтобы в крайнем случае сходить дотом в партком, и уже выдвигались для этого дела добровольцы, но Лиза только страдальчески кривила губы и тоскливо трясла головой.
– Да что вы, девочки, господь с вами! Пусть уходит, пусть уходит! – И было ей стыдно и хорошо от ее ужасной распущенности и откровенности. Что делала бы она без этих женщин, как пережила бы этот мартовский бесконечный, невыносимо длинный день?
И вот наконец он стоял перед ней. Пока он топтался в передней, шаркал и снимал пальто, стряхивал с шапки снег, сердце у Лизы покатилось, задрожали коленки, ей стало худо. Он вошел, бросил на стол газеты, искоса пристально глянул на нее. Что-то померещилось ему, интерес вспыхнул и погас.
– Устал, – сказал он равнодушно, – ты бы поставила мне что-нибудь поесть. Лучше бы супчику.
И Лиза выскользнула из комнаты, словно там, на кухне, было ее спасение. Она отдышалась, разогревая обед, потом кормила его, вздрагивая при каждом звуке и спиной ощущая Олино присутствие. Когда же она уйдет наконец? Странный ребенок, все нормальные дети рвутся гулять, а она все копается и копается. Лиза не выдержала и ушла к себе.
– Мама, а где моя шапка? – раздалось из передней.
Лиза не в силах была ответить, беззвучно зашевелила губами. Опять накатывал на нее страх, начиналась истерика. Она собралась с силами и, едва только хлопнула за Олей дверь, неслышно возникла в столовой.
– Женя, – сказала она тихо, – мне нужно с тобой поговорить.
По тому, как вздрогнули и застыли его плечи, она мгновенно поняла, что он догадался, о чем пойдет речь. Лицо его было мрачно, но спокойно, только поза вынужденная, деревянная.
– Я слушаю тебя.
И она, захлебываясь, спотыкаясь и забывая самые обычные слова, пересказала ему тот ужасный разговор, а Елисеев тяжелым взглядом смотрел на нее и наконец пробормотал:
– Все это правда, Лиза. Мне очень жаль.
– Что, кого тебе жаль? – закричала она пронзительно. – Что ты сделал с нашей жизнью? Как ты мог! – Теперь слова хлынули из нее словно помимо ее воли – жалобные, резкие, безобразные, – и этому не было конца. Только позже, в какой-то момент, Лиза осознала себя забившейся в столовой в угол дивана. Женя пытался повернуть ее к себе, а она вздрагивала и отодвигалась все дальше и дальше и шептала исступленно:
– Пожалуйста, пожалуйста, не трогай меня!
Ее саму охватывал ужас от этого шепота, от дрожи, бившей ее, но очнуться она никак не могла.
Тоска длилась, как тяжелая болезнь. Они почти не разговаривали, спали по-прежнему в одной комнате, но отвернувшись друг от друга, скрючившись и боясь пошевелиться, чтобы невольное движение не принято было другим за жест примирения. Лиза спала плохо: едва заснув, вскидывалась в ужасе с колотящимся сердцем от горя, вновь нагрянувшего на нее после минутного забытья. Женя приходил рано, молчаливо слонялся по комнатам, а Лизу мучило болезненное любопытство: когда происходили его свидания и где, и о чем они тогда говорили, и что в это время делала она, и какое у Жени было в тот день лицо… Но, мучаясь и стыдясь себя, она не задавала ему вопросов, и он тоже молчал, растерянный, хмурый. Так прошли несколько дней, и наконец Лиза решилась.
– Что ж, я все обдумала. Нам с тобой надо расстаться. – И пока она произносила эти слова, все внутри нее дрожало от сдерживаемого крика: «Нет, нет, это невозможно, он не уйдет…»
Елисеев помолчал. Он тоже похудел и осунулся за эти дни, под глазами залегли тени. Потом он взял ее за руку, усадил на диван и заговорил горячо, как никогда еще не говорил с ней.
– Лиза, Лиза! – сказал он. – Я все понимаю. То, что случилось, кажется тебе ужасным. Но клянусь тебе, клянусь, это все пустяки! Ты можешь мне не верить, я и сам этого не понимал раньше, но всю свою жизнь я любил только тебя одну, только тебя и больше никого на свете. Пойми, я не об этой истории сейчас говорю, она ничего не стоит, для меня отказаться от нее – одно облегчение, я говорю о другом. Я понял, я все понял, я видел, как ты мучаешься… нет чище, светлее, лучше тебя… Прости меня…
И Лиза вдруг увидела – он плачет. И такая боль сотрясла ее, такая любовь и жалость, как будто одно это его подавленное рыдание стоило целого моря ее слез, и стыдно ей стало, что она лежит, что никуда не хочет его отпускать и давно простила. Совсем не то ее мучило, совсем не то. Что же? Этого она не могла еще осознать, но медленно, медленно выплывало в ней ощущение, что это она, она сама виновата во всем.
Да кто же, если не она? Опустилась, охладела к Жене, хвасталась тем, что старится? И старилась, старилась! Чего же она хотела-то от него? Ведь он живой! А он ни словом, ни словом ей не намекнул, не осудил, не обидел. Он ей поверил, что она старушка, и жалел ее, а она ведь только играла в старость, выдумала ее себе. Какая же это старость? Только распрямиться, только сменить прическу, только вспомнить, как это все было раньше. Но главное, главное – это выражение лица, выражение лица и направление мыслей. Вот что ей надо было переломить в себе, вот в чем главная загвоздка.
А с этим именно и было труднее всего справиться, мысли не давались, уплывали назад, горе не проходило, не забывалось, выплескивалось из-за каждого поворота, словно сторожило ее, не давало отвлечься. Ее мучила ревность, а больше ревности – страх, что была она смешна в глазах тех двух женщин: той, что звонила, и той, с которой бывал ее муж, и в глазах всех, кто знал об этой грязной истории, а знал о ней весь институт. Какой позор, какой стыд!
Время шло, но словно не двигалось вовсе, все еще был март. Елисеев тоже за это время пережил очень многое, но странным образом двигался он – словно бы в противоположном направлении от Лизы. Он, наоборот, судил себя за детское легкомыслие и жаждал угомониться, остепениться, он сыт был любовными приключениями выше горла, он хотел покоя. Но все-таки он не жалел ни о чем, через все это надо было ему пройти, чтобы потом не винить себя за то, что упустил в жизни, теперь он знал – любовь, чувственная любовь, не особенно занимала его. Это было не его амплуа, он был рожден для других побед. И еще больше нужна была ему эта история для того, чтобы снова оценить то, что он имел. Он не понимал, не замечал Лизу, он давно забыл, как считал ее когда-то самой лучшей, самой красивой и самой умной из всех, кого встречал в своей жизни, он к ней слишком привык и сам погасил ее, а теперь должен был вернуть себе это чувство успеха и удачи, что именно с нею прошел рядом свою жизнь. Прошел, неужели прошел? Нет, жизнь впереди была еще длинная, но менять ее на какую-то другую он не хотел.
Дни ползли, пасмурные, томительные, серые, и наконец состоялось у них настоящее примирение, с бурными объятиями и бессонной ночью. Но утром они встали смущенные, разбитые и усталые. От этой ночи осталось у Лизы ощущение неловкости и стыда, что вот любовная история ее мужа с другой женщиной оказалась возбуждающим средством для их угасающих чувств, а не спать ночами было для них уже тяжеловато. Жизнь возвращалась на круги своя. Но ничего, ничего в ней не проходит даром.
Весна наступала поздняя, робкая. Едва заголубело небо и стал просыхать асфальт, тяжесть начала медленно отваливать с их душ, и их потянуло куда-то уехать, в другие, счастливые, солнечные края, вдаль. Но до отпуска было еще далеко, и они выезжали за город просто так, по воскресеньям, неслись куда-нибудь по Минскому пустынному в это время шоссе, смотрели, как тает снег на полях, как проступает из-под него яркая зелень озимых, как солнце ныряет в лохматые серые облака и снова вырывается на голубой сияющий простор и зажигает, оживляет все вокруг. Какими горячими, розовыми делаются весной стволы сосен и как влажнеют и темнеют огромные ели, а стволы берез вдруг теряют свою белизну, стоят потерявшиеся, мокрые, только мелкие их веточки все гуще краснеют на фоне неба. Нет ничего на свете, что лучше бы помогало от тоски, чем солнце и весна.
Потом солнце стало припекать сильнее, на южных опушках сквозь жухлую корку прошлогоднего мусора проступила трава, вспыхнули желтые огоньки мать-и-мачехи, белые бабочки начали вспархивать с асфальта. Они ставили машину где-нибудь на обочине и выходили размяться. В лес было еще не ступить, все растаяло и ползло под ногами, зато в кюветах, полных воды, уже кипела жизнь, что-то росло и пробивалось со дна, прыгали проснувшиеся ошалевшие лягушки, торопливо метали икру, и она висела мутными гроздьями на темных водяных травинках. И вокруг уже цвели какие-то крошечные голубенькие и розовенькие цветочки, собранные в гроздья на мохнатых стебельках. Елисеевы прогуливались на солнышке по шоссе, вдыхали свежий, остренький, сладко пахнущий воздух, а когда налетал ветерок, блаженно ощущали его еще зимнюю ледяную прохладу.
Потом накатили дела, и на прогулки больше не оставалось времени. И постепенно начала понимать Лиза, что опять она ошиблась. Ее беда была совсем не в том, что однажды она почувствовала себя старой, а в том, что слишком привыкла всеми своими чувствами и мыслями делиться с Женей, а этого делать было, оказывается, нельзя. Совсем не одним существом они были, и думали, и понимали все неодинаково, это было глубокое заблуждение. Одиночество, оказывается, нельзя победить, это закон, каждый сам проходит свою жизнь. И как быть, как общаться тогда с близким тебе человеком – было непонятно. Неужели лгать? Нет, что-то другое, скорее – сдерживаться. Вот что должно было ее спасти и не спасло – хорошее воспитание. Ей его не хватило, она забыла о нем, совсем не придавала ему значения, ей казалось, что в отношениях с Женей оно ни при чем. Но это была ошибка. Те ошибки, что бывают у каждого в общении с чужими людьми, мелькнут и забудутся; ошибки же, допущенные дома, наслаиваются, растут, превращаются в непроходимые горы, они страшнее во сто крат. Стоит один раз выйти в несвежем халате или один раз сказать близкому «дурак», и этому уже не будет конца, шлюз открыт, и непоправимые мелочи хлынут лавиной и все уничтожат, все поглотят, все накроют собой. И что-то в таком роде она уже сделала, допустив мужа в те уголки своей души, о которых ему совсем не надо было знать. Она должна была хранить свое одиночество, вместо того чтобы стараться избавиться от него. Это не ложь, это ничего общего не имеет с ложью, это просто норма поведения, которая именно для того и придумана, чтобы один человек не мог повредить другому, да и себе самому при тесном общении. Подтянуться, замкнуть себя внутренне, меньше думать об этом, играть роль по готовому, но вечному сценарию. Она слишком серьезно относится к процессу жизни, лучше было бы жить и не думать ни о чем. Но вкусившего не удержать, она это знала и помнила хорошо.
Календарный год давно закончился, она отчиталась по своей теме, но планы, что были у них составлены на будущее, безнадежно застряли где-то в столе у Светланы Ивановны, и никто ничего не знал о них, в лаборатории жили без руля и без ветрил, одним днем. Совещание по планам много раз назначалось и снова откладывалось, – видно, Светлана пробивала что-то у начальства и никак не могла пробить. Ну о своей-то судьбе Лиза как раз догадывалась, ей опять предстояло заниматься окраской по ржавчине, похоже было, что ничего свежее Светочка так и не нашла, а претензии на науку оставались у нее прежние. Что при сложившемся положении дел должна была предпринимать Лиза? Если распространить ее открытия и на деловую жизнь тоже, то получалось, что надо жить проще, делать, что велят, и не придавать своей персоне такого уж большого значения. Да, в сущности, она так и вела себя, не потому, что так решила, а потому, что так было легче. Остальные тоже выжидали, что покажут события. Лизу по-прежнему манило, манило туда, в глубину, где путалась и спотыкалась беспомощная одинокая мысль, хотелось все понять без подсказок, самой, и выскочить потом из бездны с драгоценной добычей в зубах.
А между тем наступало лето, но медленное и пасмурное его начало вызывало печаль и досаду. В прошлом году они проклинали зной, а в этом досадовали на прохладу. Серенькие тихие дни сменялись угрюмыми затяжными дождями, затяжные дожди – короткими легкомысленными дождиками, которые подавали надежду на скорое прояснение, но надежда эта испарялась, не успев окрепнуть, утром опять небо было затянуто непроглядной пеленой, и казалось, этому не будет конца.
Елисеев пребывал в угрюмости. Новая правильная жизнь не получалась, да и в работе образовался какой-то затор. У него на столе умерли подряд двое больных. Оба были тяжелые, и ни в чем он не чувствовал себя виноватым, но от этого дело не менялось. Настроение было отвратительное, и он решил больше на этой неделе не оперировать, а от этого скучал еще больше. Больные бродили по коридору вялые, притихшие, не хохотали над анекдотами, не стучали в домино, на всех действовала погода. Нина, вздернув нос и вызывающе качнув сережками, проскочила мимо него, теперь она работала в другом отделении, уж этого он добился. Разговор с ней тогда получился ужасный, какой-то фантастический. Он схватил ее за руку, притащил в ординаторскую и сказал все, что хотел сказать. Но, выслушав его, маленькая злющая девчонка заявила ему:
– А ваше-то какое дело, Евгений Иванович, как я решаю свои проблемы? Вы, видно, забыли, что это и меня касается тоже? Когда я вам служила, как верная собака, вас это устраивало, вы претензий ко мне не предъявляли, а только Нина протянула ручонку и сказала «дай», как тут же вам разонравилось! Не надейтесь, эта история еще не кончилась.
И тогда он пошел к начальству и потребовал, чтобы Нину убрали из отделения; он еще и теперь вздрагивал от ужаса, когда видел Нину, и не потому вовсе, что боялся ее, теперь ему нечего было бояться, а потому что тогда, раньше, висел над самой бездной. Ведь он мог, мог пойти у нее на поводу! Томясь бездельем и скукой, он почти уже был готов к этому, это бог его пронес, а еще вернее – Римма. И он непонятным образом испытывал к ней симпатию и тепло, как будто бы и не из-за нее заварилась вся эта каша.
Теперь, встречаясь с Риммой, он улыбался ей приветливо, иногда останавливался поболтать, она-то не мучила его, все поняла сразу. Выслушала, погладила по коленке, сказала:
– Не бери в голову! Мало ли чего бывает! Жена – все-таки жена. Я бы тоже своего Димку не бросила, пожалела бы.
Лето медленно, словно нехотя, разгоралось, а разгоревшись, вдруг оказалось прекрасным, благоуханным, пышным. Они ехали в деревню на машине, день был прекрасный, но всюду вдоль дороги видны были следы прошлогодней засухи, высохшие обгоревшие деревья, сосны с пожухлой мертвой хвоей, частые порубки, торфяные болота, из которых торчали черные обгоревшие пни, только земля уже зарастала, очищалась, трава стояла густая, высокая, и на пожарищах уже победительно поднимались розовые кисти кипрея. А когда свернули они наконец с шоссе, то и вовсе забыли об этом, – сюда пожары не достигали, и кругом был такой покой и простор, поля тянулись, перелески, лесные деревни, мостики; потом выехали они на едва подсохшую грунтовую дорогу, желтую, с песчаными гривками, которая весело и легкомысленно вихлялась по опушкам, через луга, поля и низинки. Мелкие лужицы на ней сияли синевой и вспыхивали на солнце. Хорошо было, легко.
Анна Александровна показалась Лизе совсем не такой, какой она ее помнила, – обветренное морщинистое лицо ее было румяно, глаза спокойны, она вся словно бы распрямилась, и теперь характер угадывался в ней. С Олей они встретились запросто, пообнимались, посмеялись, и Оля, схватив со стола ватрушку, тут же исчезла, мелькнула в окошке голубым сарафанчиком, и опять на улице была тишина. Они долго еще сидели в избе, ели, тянули суетливые какие-то и нудные разговоры. А когда вышли наконец прогуляться, стоял ясный зеленоватый вечерний час. В лесу и в кустарниках вдоль дороги уже смеркалось, и трудно было различить переходы цветов и предметов, а в полях было еще светло, только гуще сделались краски, и запад уже не пламенел, а золотился, непостижимо переходя из золотого в зеленое, из зеленого в голубое и дальше, дальше, до близкой уже ночной синевы. Не сговариваясь, пошли они по той самой дороге, по которой ходили когда-то зимой, и те же стояли впереди могучие ели, и тот же лес темнел. Так странно было думать, что, пока они мучились там своими бедами и заботами, он таинственно и неподвижно стоял здесь, жил, не замечая течения времени и событий. Они остановились на опушке. Огромная тишина пронизана была тысячей нежных шорохов, шевелений, тихих вскриков ночных птиц, неразличимым стрекотом кузнечиков, мышиными писками. Все вокруг дышало и жило, но, чтобы увидеть, услышать и почувствовать это, нужен был вот этот ничем не занятый, оторванный от жизни вечер.
– Ты знаешь, я все время думаю, – нарушила молчание Лиза, – так трудно воспринимать реальность – вот этот лес, течение времени, пространства, с каким огромным усилием впускаю я все это в свое сознание. Видишь, вон летит самолет, огоньки мигают, бегучая звездочка среди других звезд. А ведь там, внутри, сидят люди, горстка людей в ночном небе – вот реальность, а они не способны это воспринять, сидят себе в казенных, совершенно надежных креслах как будто бы. И мы с тобой здесь, внизу, мы тоже словно впервые попали в незнакомый мир. Отчего это? Посмотри вокруг! Эти звезды! Вот оно – мироздание. В детстве оно рождало во мне чувство величия. А сейчас я не могу, не хочу верить в это мироздание, мне страшно. Потому что если во все это верить, то моя жизнь окажется такой крошечной, такой ничтожной! И мои нравственные искания не имеют ни малейшего смысла. Зачем нужна справедливость, равноправие, доброта? Ведь мы живем один ничтожный миг в вечности. Смешно. Или странно? Космический холод. А физика микромира? Я так легко учила ее в институте, все было так просто и понятно, но абстрактно. Я ни на минуту не относила ее к себе, я была легкомысленна… И только теперь эти бездны материи стали вызывать у меня головокружение, не меньшее, чем космос; частицы дробятся, все углубляется до бесконечности, до тех страшных пределов, где и материи уже нет, а остается одна завихряющаяся энергия. И это тоже реальность. Где же место для личности, для меня и для тебя? Как смириться с этим знанием? И как, зная все это, жить и чувствовать себя человеком? Конечно, есть только один способ – сделать вид, что ничего этого нет, ни космоса, ни микромира, что жизнь наша важна и значительна, даже бесценна, что смерть – это конец и предел всему, что наше счастье – это и есть цель бытия. И вот это и есть первое правило, обязательное условие, с которого начинается человек. Ты понимаешь, даже это условно. А значит, поиски истины – вообще ужасная ошибка. Логика непременно приведет к крушению. Истина не нужна. Вот так и здесь, на ночной дороге, мы все равны перед природой – человек, насекомое, дерево. Такова реальность. Все, что мы знаем, наследуется, и лучше это не обсуждать. Наша изначальная религия – эгоцентризм. И малейшее отступление от нее ведет к безнравственности, преступлениям, войне…
– Нет, Лиза, война – это совсем-совсем другое.
– Почему же – другое? Да вот же она рядом, вокруг. Разве ты не понимаешь, не чувствуешь, не знаешь? Она реальна так же, как этот лес, ночь, самолет, она уже нацелилась на нас со всех сторон. А мы не желаем ее признавать, не верим, не слышим. Она для нас невозможна, потому что мерило для нас – человек, мягкий, живой, страдающий. Через огромный разрыв, через пропасть отрицания мы находим другую, свою, маленькую реальность – день, час, родное лицо… И этим живы.
Они подошли к дому, остановились в молчании.
– Не знаю, Лиза, – сказал наконец Елисеев, – по-моему, во всем, что ты наговорила, есть какая-то коренная ошибка…
– Да, есть, конечно же есть, – горячо подхватила она, – я знаю, в чем она – в понятии прекрасного! Ты видишь, какая безмерная, запредельная вокруг красота. Вот в чем спасение – в понятии прекрасного! Пусть это самая большая условность из всех, которыми мы себя окружили, но это уже не бегство от реальности, не жалкая выдумка, это гениальное открытие, великое творение человечества, и, если хочешь знать, именно понятие прекрасного и отличает человека от животного. Это чисто человеческая форма принятия реальности, надежный мост между реальностью и нами, творчество! Ты согласен?
– Ах, красота… – Елисеев усмехнулся. – За ней вечно прячется всякая дрянь – глупость, наглость, самодовольство… и вообще – полное ничтожество…
– Так это же всё свойства людей, а вовсе не красоты. Ну оторвись немножко, Женя, поднимись. Для того чтобы просто увидеть прекрасное, тоже нужно усилие, время, желание, к ней надо отнестись всерьез. Проще простого все это завалить мелочами, тупостью, склокой… Жизнь все равно будет прекрасна и без нас, не узнанная, не описанная, не воспетая… Но то, что она прекрасна, объясняет все, делает простительными бесконечные наши слабости и недостатки, спасает от отчаяния, удерживает от гордыни и самодовольства.
Все, что сотворила природа, я приемлю как истину и красоту. Я поняла, что красота – это вовсе не вершина творения. Красота – это все сущее. Понимаешь? Не сфотографировать прекрасное, не схватить в объятия, не съесть, а увидеть и воспринять, возвыситься! Отдать ему свое время и жизнь, слиться с ним…
* * *
В Москву Елисеевы возвращались успокоенные, отдохнувшие, лица и плечи, обожженные на солнце, приятно горели, настроение было ровное, они почти не разговаривали дорогой, жмурились, молчали, улыбались. Лиза думала об Оле, что ей будет хорошо и привольно в деревне.
Но когда она на следующий день вышла на работу, хорошее настроение ее мигом рассеялось. За одну эту неделю произошли какие-то странные события. Светлана вызвала Галину Алексеевну Волобуеву и предложила ей быстренько собираться на пенсию. Лаборатория вся гудела от волнения и злости. Галина Алексеевна была не только моральным, но и деловым столпом коллектива. Лиза не очень любила ее, она была язвительна, резка, самоуверенна, но разве в этом было дело? Она еще могла и хотела работать, ей только-только сравнялось пятьдесят пять. Но кроме всех этих резонов был еще один, самый главный, – Волобуева была одинока, ей совершенно некуда было девать себя, работа была всей ее жизнью, без остатка, и пенсия для нее означала крах. Она растерялась, осунулась, смотреть на нее было жалко.
– Ну и нашла ты время отдыхать! – накинулись на Лизу женщины. – На тебя ведь вся надежда! Скажи ты этой дуре, что нельзя так. Она разрушает лабораторию. Уж если Галину гнать, то кто же здесь останется? Тогда и нам уходить. Чего мы здесь будем делать?
Светлана выслушала Лизу угрюмо, терла нос, перекладывала на столе бумажки.
– А ты-то что пришла, больше всех тебе надо? Она ведь тебя не шибко жалела. Подумаешь, заступница! Ну и наплевать мне на нее, у меня не сиротский дом, что я, виновата, что к ней за всю жизнь ни один мужик не посмел приблизиться! Пусть носочки вяжет или еще куда устроится…