Текст книги "Как ты ко мне добра…"
Автор книги: Алла Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
Глава 4
Зоя Комаровская жила в одноэтажном старом деревянном доме без ванны и центрального отопления, с многочисленными соседями – в квартире было еще три семьи. Дверь с улицы открывалась прямо в узкий дощатый коридор, в котором каждый шаг отдавался грохотом и скрипом половиц. Два узких окошка в Зоиной комнате смотрели в переулок, в них вечно видны были люди, спешащие по переулку, и Зое казалось, что каждый на ходу старается заглянуть в окно, в самую глубь комнаты, чтобы увидеть, как они здесь живут. Но были в таком расположении окон и свои преимущества – зимой было очень удобно рукой дотянуться до сосулек, свисающих с крыши, летом приятно было болтать с подругами, вися на подоконнике, и даже делать тут уроки, объяснять задачки и учить стихи. Мальчишки, царапаясь в стекло, вызывали ее во двор на свидание, а когда она забывала дома ключ, можно было на худой конец влезть в форточку. И в общем, наверное, она любила свою большую пустую и темноватую комнату с черной печкой в углу, которую надо было топить углем, но уголь из сарая таскал, слава богу, старший брат Костя. Жили они здесь втроем: мама, Костя и она, Зоя. А отец погиб в последний год войны, и от него Зое остались только стертая фотография да смутное воспоминание о добром, веселом, некрасивом и смешном человеке, которого она любила так, как в жизни никого не умела любить – ни маму, ни брата, ни подруг. И почему-то было это связано с полузабытым сбивчивым ночным разговором, подслушанным ею, когда отец после ранения приехал из госпиталя домой в отпуск.
Это был непонятный, невероятный разговор о какой-то фронтовой подруге Людмиле, у которой никого на свете нет, кроме папы. Мама тихо отчаянно рыдала и все твердила:
– Я тебя не виню, ты ни в чем, ни в чем не виноват.
А папа обнимал ее и говорил:
– Вера, прости меня, Вера, по-моему, правда все-таки лучше… Ты еще такая молодая и красивая… А детей я не брошу…
Но на этом месте Зоя почему-то уснула, хотя уснуть было совершенно невозможно, они оба плакали и целовались, и от мыслей и догадок лопалась голова, но, видно, слишком уж всего этого было много и слишком она тогда была маленькая, чтобы выдержать столько непонятного сразу. Она уснула, а потом долгие годы мучилась, словно могла она тогда что-то изменить, что-то исправить в своей судьбе, если бы хватило у нее сил дослушать до конца тот разговор. Но сил не хватило, и судьба решила все по-своему, и не у кого было про все это спросить: папа погиб, погиб навсегда, а у мамы – у мамы ничего нельзя было спрашивать, это-то она понимала.
Мама была трудный человек, она и правда была красивая, белозубая, сероглазая, с черными блестящими и густыми волосами, с гладкой матовой кожей. Но она была с Зоей насмешливой и прохладной, независимой, далекой и снисходительной, – старшая подруга, неподотчетная, безгрешная и, в общем, недоступная. С Костей были у мамы другие отношения, она разговаривала с ним, ссорилась, сердилась, ругала его и ласкала, но Зоя-то знала, в чем тут дело: просто Костя был немного похож на папу – толстый, круглолицый, неуклюжий, только вовсе не веселый, как папа, а угрюмый и неудачливый. Он неважно учился, и однажды в школе ему за что-то устроили темную. И он потихоньку от мамы курил, и товарищи у него были какие-то не такие.
А Зоя училась хорошо. Она была маленькая, худенькая, чернявая, с упрямым и резким характером, вертлявая, деятельная и агрессивная. Она была грозой детей во дворе, она умела постоять за себя перед мальчишками и командовала подругами. И сложные вопросы в отношениях с соседями мама тоже охотно передоверяла ей. Сама же мама вечно была занята, она была техником-конструктором в проектном институте, а потом вдруг взяла и пошла учиться в строительный институт на вечернее отделение. Мама теперь была студенткой, и все хозяйство легло на Зою. Надо было топить печку, готовить обед, стирать и гладить, мыть полы и делать уборку, когда выпадала их очередь дежурить по большой и запущенной коммунальной квартире. Мама появлялась только поздно ночью, усталая, красивая, помолодевшая. По выходным она чертила на обеденном столе, и Зоя привычно шутила с ней, что она занимает так много места и разводит грязь.
Так и шло безденежное и скромное Зоино детство, пока не случилось в ее жизни одно необыкновенное в своей простоте событие. Как-то ранней дождливой осенью, возвращаясь из школы, увидела она на дощатом заборе возле самого дома мокрое и обтрепанное, написанное от руки объявление, которое извещало, что детская балетная школа производит очередной осенний набор. Желающие должны привести детей в возрасте от восьми до двенадцати лет на просмотр. Зое в это время было одиннадцать с половиной, и всей своей душой и со всей отчаянной решимостью она поняла – это для нее. Маме она, конечно, ничего не сказала, не сочла нужным, давным-давно уже независимость ценилась ею превыше всего. Она решила стать балериной, сначала стать, а уж потом обсудить с мамой дальнейшие планы.
Она явилась на просмотр в застиранной, лихо наглаженной юбке, в коричневом бумажном свитере с заштопанными локтями и мальчиковых ботинках.
Она напряженно стояла посреди небольшого пустого зала, и комиссия из трех женщин терпеливо и грустно смотрела на нее.
– Ну, что ты нам станцуешь? – спросила ее наконец худенькая седая женщина в очках.
– «Цыганочку», – звонко сказала Зоя и прибавила, прихлопнув ботинком: – С выходом.
Женщина кивнула, высокая девица за роялем заиграла «цыганочку». Зоя дернула плечом и медленно пошла по кругу, она не волновалась, ноги сами несли ее, отчаянно, нелепо взмахивали руки, наморщился лоб, и брови выгнулись в ненастоящей, цыганской муке. Комиссия улыбалась.
– Ну хватит, хватит, – сказала ей седая женщина, – довольно, следующего позови.
Зоя вышла в коридор, еще возбужденная, еще не остывшая, довольная собой. Здесь толкалось много народу, детей и родителей, и одна девочка была ужасно толстая, и Зоя презрительно фыркнула, глядя на нее. Неужели она тоже собирается в балет? Ну и дура! Время тянулось медленно, родители собирались кучками и кудахтали о всяких глупостях.
Но наконец дверь открылась, вышла высокая девица, та, что сидела за роялем, и очень красивым звонким голосом стала читать список выдержавших экзамен.
Зоя нисколько не удивилась, услышав свою фамилию, – конечно, ее должны были принять. Родители хлынули к дверям, загалдели, обступили девушку со списком со всех сторон. И тут Зоя снова увидела ту, седую, которая так ласково смотрела на нее там, в зале.
– Ну, а ты что? Где твоя мама?
– Я одна пришла, – сказала Зоя смело, – мне же танцевать, а не ей.
– Нет, девочка, так нельзя. Без мамы мы тебя не можем принять, нужны определенные траты. Ты музыкой занимаешься?
– Нет.
– А инструмент у тебя есть?
– Это что – пианино? Нет, нету. – Зоя чувствовала, что начинает злиться.
– А, это наша цыганка, – сказала девушка, читавшая список, подходя к ним. – Что с ней такое, Анна Трофимовна?
– Да видишь, она одна пришла.
– Без родителей мы не берем, – пояснила девушка, – да и учишься небось плохо?
– Подожди, Тамара, – остановила ее Анна Трофимовна, – ты видела – у девочки очень легкий прыжок, я ее хочу к себе взять, она у меня полетит.
– Ну вот, опять ваши фантазии, Анна Трофимовна. – И равнодушно сказала прямо Зое в лицо: – Просто недокормленный ребенок, отъестся – и ничего не останется.
– Ах, какая ты, Тамара! – Анна Трофимовна затрясла головой и, словно защищая Зою, положила ей на плечо маленькую изящную сухую руку. – Приходи в понедельник в пять часов, прямо ко мне. Тебя как зовут?
– Комаровская Зоя.
– Ну вот и приходи, Зоя. Мне кажется, у тебя получится.
И у нее получилось. Она была гибкая, легкая и сильная. Она чувствовала в себе эту звенящую тугую пружину, которая, раскручиваясь, распрямляясь, несла ее в пространстве устремленно и плавно. У нее был талант. Зойка знала это, и другие теперь тоже это видели и признавали. Анна Трофимовна сама занималась с ней музыкой в школьном зале. Маму все-таки пришлось привести в школу. И в конечном счете это было хорошо, мама не могла им не понравиться, – она пришла красивая, рассеянная, далекая. «Да, конечно, – говорила она, – само собой разумеется… если это нужно для моей дочери…» И теперь у Зои было все – новенькое черное трико, и балетные туфли, и чемоданчик, с которым ходила она на занятия своей новой прекрасной балетной походкой – носки врозь, плечи назад, спина прямая, и внутри у нее все время звучала музыка. Почти два года продолжалась эта счастливая пора, а потом… потом все пошло не так.
– Зоя, девочка, – тревожно сказала ей как-то Анна Трофимовна, – нельзя же так расти, посмотри, ты уже выше всех в классе, а здесь есть дети и старше тебя.
– Зато у меня легкий прыжок, – смеялась Зоя, – вы сами говорили.
И вдруг Анна Трофимовна опустила глаза и снова, как тогда, защищая ее, положила руку ей на плечо.
– Нет, девочка, – сказала она, – прыжок уже не тот, мне очень неприятно тебе это говорить, но боюсь, что ты уже переросла балет, тебе надо заняться спортом, может быть – баскетболом. – Она стрельнула в Зою растерянными жалобными глазами: жива ли девочка?
Зоя была жива. Гордость и самолюбие помогли ей выстоять.
– Ну что ж, – сказала она, подумав. – Мне больше не приходить?
– Да нет, девочка, что ты, ты не так меня поняла, я говорила о профессии, о чуде, а так – ты приходи…
Зоя больше не пришла, она тоже думала о чуде, теперь все это не имело смысла, все было заброшено, – и трико, и балетки, и музыка: только походка осталась навсегда – носки врозь, плечи назад, спина прямая. Зоя была в седьмом классе, и она очень похорошела, стала почти как мама. За ней ухаживал один мальчишка во дворе, она ходила с ним в кино и один раз даже целовалась – в щеку. А в школе проявился у нее математический талант, и, обдумав все как следует, решила Зоя, что наука в конечном счете превыше всего на свете и балет занятие довольно-таки тупое. Интеллект – вот что определяет человека. Таков был итог ее неполных пятнадцати лет. Она кинулась в самообразование, и в ее туго набитой всякой всячиной голове все реже мелькало тревожащее воспоминание полета, стремительного и плавного движения в пространстве, полном музыки, легкая рука Анны Трофимовны, замершая в изящном легком жесте, давно прощенная Тамара за пианино, умница Тамара, она-то как раз и была права – для балета нужны недокормленные дети, а у Зои был, слава богу, здоровый аппетит. И время до отказа заполнено было делом, времени ни на что другое не хватало, а впереди помимо воли забрезжило что-то очень важное и новое, волнующее, прекрасное и тревожное – наступила пора любви.
Глава 5
Приближались майские праздники. В воскресенье с утра мыли окна: мама – наружные рамы, а Вета – внутренние. Конечно, по этому поводу немного они поссорились, все удовольствие-то и было в наружных стеклах, чтобы постоять во весь рост в окне, вдыхая свежесть и шум улицы, звонки трамваев, увидеть серую даль крыш. Так интересно было смотреть сверху, как вылезают из трамваев люди и как они садятся, и представлять себе, что ты птица, взмахнешь сейчас руками и полетишь над переулком.
Но так или иначе, все равно мытье окон уже пахло праздником, оттого хотя бы, что прозрачность стекол вдруг проявлялась как на переводной картинке, и новым, ярким, звонким, умытым делался мир.
На столе лежала раскрытая книжка. Это Лялька подсунула ей Флобера, а он никак не нравился Вете, ну такая скукотища была его читать. И вообще хороша эта Лялька, крупнейший специалист по литературе.
– Мне кажется, Вета, что ты неправильно читаешь.
– Почему это неправильно? – удивилась Вета.
– Ну, не то. Тебе сейчас надо классику прорабатывать…
– Откуда ты это знаешь, что мне надо?
– Ну прости, не тебе, а всем нам.
– Ну и все равно, читаю я классику не хуже твоего…
– Конечно, но ты сейчас совсем другим увлекаешься. А то совсем неподходящее чтение.
– Это почему еще? Что ты такой за пророк? Там красота сама и поэзия, а ты… ты дура! – И, развернувшись, отлетела от Ляльки.
Но Лялька не отстала, и обидеть ее оказалось невозможным. На следующий день притащила Флобера, подсунула и глаза таращит.
– Ну, Вета, не сердись, прочитай…
И Вета смолчала, взяла, Лялька и тут своего добилась.
Ведь и правда – поссорила ее с Зойкой и еще перевоспитывать взялась. Есть же такие дуры.
И теперь Флобер нарочно, назло не нравился Вете. Ирка долбила на пианино. А Вета не стала учиться музыке, бросила, и родители не настаивали, не заставляли ее. Вообще что ее интересует? За сколько разных вещей она бралась и все бросала. То рисовать она ходила в Дом пионеров, и очень ее хвалили, говорили, что способная. Но она бросила, надоело рисовать гипсовое ухо – все ухо да ухо, ей совсем другого хотелось. А чего – она и сама не знала. И английским бросила заниматься – учительница не понравилась, старая она была, и усталая, и разговаривала с ней, как с маленьким ребенком, песенки какие-то заставляла учить.
«Наверное, я бесталанная», – думала Вета, но нет, она сама не верила в это, что-то было важное внутри нее, что-то там дрожало и готовилось, что-то прекрасное, ни на что на свете не похожее, для чего она и родилась на свет. Только пока она еще не знала, что это было.
Зазвонил телефон.
– Вета, тебя! – крикнула мама.
Это оказалась Зойка. Они с Ветой давно уже избегали друг друга, и вот неожиданно Зойка позвонила.
– Привет! – сказала Зойка. – Я тебе хотела сказать, я твою книжку прочитала… и вообще много его прочитала. Ты человек, Ветка. Я думала, ты так, воображаешь, но это правда здорово…
– Конечно, здорово! – обрадовалась Вета.
– Пойдем потреплемся, – предложила Зойка.
– Давай! Я сейчас выйду к остановке пятого, к скверику.
– Жду, – сказала Зойка и повесила трубку.
И вот торопилась Вета к скверу.
Зеленое небо догорало над церковью. И только сейчас заметила Вета, как сползались туда со всех сторон старушки с белыми узелками, а из узелков торчали бумажные цветы и свечки. И возле ограды церкви целая толпа их стояла, и в сумерках теплились огоньки свечей, и так красиво это было – глаз не оторвать.
Ну конечно, там шла пасхальная служба, ведь Елоховская церковь – кафедральный собор, и здесь служил сам митрополит всея Руси Алексий, а по случаю пасхи бывали там необыкновенные хоры, и говорили, будто бы приедет сам Козловский.
Вот бы послушать! Но не протолкаться было у церкви, только виделся в открытые двери золотой и коричневый дымный свечной свет. Хотела еще она поглазеть, но вдруг из толпы прямо на нее, казалось, выехал верховой на серой взмокшей лошади.
– Проходи, проходи, – сказал он, – чего тебе здесь?
И Вета отошла. Так вот почему толпилась сегодня в школьном дворе конная милиция. И девчонки целый день висели на окнах. Пасха, оказывается. Как интересно!
Зойка уже ждала ее.
– Поедем в центр, – предложила она.
– Поедем. Видела, что там делается?
– Ага. Завтра будут все колокола бить. Послушаем.
Они сели в пустой троллейбус сзади и ждали. И наконец он тронулся и поплыл по предпраздничной предмайской Москве. Дрожали в стеклах огни, кое-где готовилась уже иллюминация, висели портреты и красные полотнища. Они вышли у площади Революции, прошли Охотным рядом и свернули на улицу Горького. Почему-то здесь интереснее всего было гулять – от Манежа до Маяковской, а там садились они на метро и ехали домой.
Вечер такой был свежий, и с непривычки после зимнего пальто такая голая и незащищенная была шея, и дышалось глубоко, и так интересно было ловить взгляды идущих навстречу людей. Они разговаривали обо всем на свете, и оказалось, так они друг друга понимают, что больше и невозможно. Только ночью уже, когда ложилась спать, вспомнила Вета, что нет, недоговоренность все-таки была: был Витька Молочков, была Лялька Шарапова, были еще намеки на какую-то непонятную ей Зойкину опытность, но интересно было с Зойкой, это была личность, и очень хотелось с ней дружить.
На следующий день было комсомольское собрание. Настроение у всех было приподнятое, потому что день был яркий и действительно с утра, не замолкая, гудели и звенели колокола. Все уроки шли впопыхах, и учителя и девочки дурели от этого звона, а когда он кончился, головы стали такие пустые, что казалось – повылетают сейчас в окна, как воздушные шары. Собрание вела Светка Петрова, раскосенькая, серьезная, интеллигентная. Все шло по порядку, одно за другим, но тут вдруг вылезла Зойка, и сразу, конечно, все пошло кувырком.
– У меня вот какое предложение есть, – обстоятельно начала Зойка. – Давайте официально подъедем к директрисе, чтобы нам разрешили на демонстрацию идти без формы, а в нормальных платьях и носках. Вы меня хоть убейте, но я в белом фартуке на улицу не выйду.
И сразу начался тарарам.
– Правильно, Комаровская! – орали девчонки.
– У нас же праздник, а от формы и так тошнит!
– Долой!
– Тем более мы в первой колонне идем…
– Пиши резолюцию!
Вета сидела спокойно. Ей наплевать было, она могла и в фартуке прогуляться, это они из-за мальчишек с ума сходили, перед ними боялись осрамиться.
Светка Петрова металась, стараясь вернуться к плану, написанному у нее на бумажке. Но это уже невозможно было. Хохот и визг стояли, и возник самодеятельный комитет, конечно, с Зойкой во главе, и хоть сейчас готовы были они идти к Надежде.
– Девчонки, – чуть не плакала Светка, – у нас же комсомольское собрание, мне в комитете попадет.
Но ее никто не слушал.
Толпой с топотом повалили вниз, прямо в директорский кабинет, и с лету вломились туда.
Надежда Петровна, монументальная, брюзгливая, с ледяным презрительным взглядом поднялась из-за стола им навстречу.
– Опять восьмой «Б»? Что такое? Что за делегация?
И девочки рассеялись и тихо стали вытекать из кабинета, и чуть не одна осталась Зойка.
– Комаровская, подойди сюда, остальные выйдите.
И все послушались молча.
– В чем дело, Комаровская?
И пока Зойка мужественно излагала свои дерзкие мысли, директриса все так же холодно с прищуром смотрела на нее, потом повела рукой: садись, и села сама.
– Прежде всего посмотри на себя. На кого ты похожа? Лохматая, красная. Ты не похожа на советских учащихся.
– На кого же я похожа? – буркнула Зойка.
– Ты нарушаешь правила поведения и внутреннего распорядка для учащихся, – возвысила голос Надежда.
– Чем же я нарушаю?
– Иди, Комаровская, ты свободна.
– Надежда Петровна, но вы же ничего не ответили по существу! – сорвавшись, завопила Зойка.
– Я не обязана тебе отчитываться в своих действиях. О распорядке проведения демонстрации вы узнаете в свое время от классного руководителя. А тебе, Комаровская, я советую подумать о своем поведении. Тебя видели вечером под руку с мальчиком.
– Ну и что такого?
– Как это – что такого? Как ты разговариваешь с директором? – яростно заколыхалась Надежда. – Вон отсюда, и советую тебе серьезно подумать обо всем!
И Зойка вылетела прямо в объятия своего класса, который чуть не в полном составе торчал тут под дверями.
– Ну что теперь будет? Я же говорила, – мучилась Светка Петрова.
– Ладно, Комаровская, как-нибудь обойдется!
– Расскажи Елене, она за тебя заступится, – утешали девчонки.
– Нет, вы подумайте, – кипятилась Зойка, – даже не удостоила меня ответом. Она обеспокоена, что я под ручку хожу, зараза.
– Тише ты!
– Напрасно ты к ней пошла, – сказала Вета, – что, ты ее не знаешь?
– Вот бы кого я своими руками задушила, – мечтала Зойка, – нисколько бы не пожалела.
– Боюсь, она тебя раньше придушит.
– Тоже может быть. Перевестись, что ли, в другую школу?
– Трусишь?
– Нет, – заорала Зойка, – это вы все струсили, разбежались!
– Так это она выгнала…
– Все равно, сговаривались вместе, а осталась я одна, всегда так получается.
– А ты не лезь всюду, – сказала Света Петрова, – было нормальное собрание, а что теперь будет?
– Ладно, не ваше дело. – Зойка крутанула плечом и затопала по коридору одна, высокая, сильная, размашистая.
И снова загалдели, заметались девчонки, но уж ничего нельзя было исправить, а на Вете повисла довольная Лялька Шарапова.
– Так ей и надо, правда? – сказала она.
– Послушай, Лялька, – собралась с духом Вета, – отстань ты от меня. Что ты между нами лезешь?
– Я между вами не лезу, – сопротивлялась Лялька, – мы ведь дружим с тобой.
– Это ты со мной дружишь, а я с тобой – нет, понятно?
– Вета, как ты можешь? – заморгала Лялька. – Тебе самой потом стыдно будет!
– Ну и пусть, – сказала Вета, – зато правда.
Ах, как ей хотелось догнать Зойку, но поздно было, пропущена была минута. Она выбежала на улицу, пальто на руке. Зойки, конечно, не было. Но как хорошо было кругом! Тепло, солнце припекало, и желтая прошлогодняя вялая трава ожила, зеленела, и снега совсем уже не было во дворе. И сразу все она забыла. Ей хотелось лететь, бежать, скакать. Лето скоро, лето!
* * *
Очень сложные складывались у Зои отношения с Ветой Логачевой: дружба не дружба, соперничество не соперничество, не поймешь, но если на кого и злилась Зоя всерьез, так это на Вету. Злилась и сама не понимала, чем же она ее так бесила, Вета. Вот, например, эта последняя дурацкая история с директрисой, в которую влипла Зоя. Почему так всегда выходило, что она оказывалась в самом центре событий, она одна стремилась доказать, довести мысль до конца, доделать, если задумала, а не получится – так сама за себя отвечать. А Ветка словно и не заметила ничего, для нее это была буря в стакане воды. Если бы она трусила, как некоторые другие, или против была, все было бы понятнее. Но для нее просто не было проблемы, не касалось ее это, она была выше. Откуда бралась в ней эта бесстрастность, спокойствие, непостижимая уверенность в себе? Зоя бесилась, а Логачева скучала. Как это получалось? Вообще-то она была девчонка неплохая, толковая, развитая, не вредная, перед другими не гордилась, училась легко, не зубрила, и все-таки что-то бесконечно раздражало в ней Зою – какая-то душевная лень, равнодушие, барство. Другие влюблялись, тряслись перед контрольными, врали дома про отметки, удирали с уроков – для Логачевой ничего это не существовало, она словно отгорожена была от всех. Слишком уж много ей было дано – красота, удачливость, богатство, дом, родители и эта тонкая нежная холеная кожа, которой особенно, прямо-таки мучительно завидовала Зоя.
Так неужели просто зависть глодала ее, неужели только это? Нет-нет-нет-нет! Другое тут было, не оскорбленное, но покоробленное как-то чувство справедливости, подспудная, тайно вынесенная из мрачного военного детства уверенность, что счастье опасно, подозрительно, вредно, что оно разлагает человека, разрушает душу, что благополучие – почти позор, что-то незаслуженное, а потому презренное и низкое. Но что ужасней всего было Зое, так это то, что как раз это благополучие и влекло ее больше всего к Логачевой: ее холеность, ее спокойствие, ее книги, тишина ее дома, непривычные окружающие со всех сторон заботы матери, ее отец. Да, Зоя едва не влюблена была в Алексея Владимировича. Он был такой… такой деловой, занятый, серьезный такой мужчина. Ей хотелось жалеть его, понимать, сочувствовать ему, что все бремя их трат, их вольготной, ничем не ограничиваемой жизни ложилось на одни только его плечи, но жалеть его было нелепо, невозможно. И кончилось все это неожиданно и странно. Зоя и всегда-то любила поболтать со старшими, блеснуть остроумием, дерзостью, произвести впечатление своей взрослостью и независимостью. А с Логачевым разговаривать было и вовсе одно удовольствие, игра, мгновенное движение чувств, полузабытое уже ощущение полета, молодое, неумеренное, плохо еще осознаваемое кокетство несло ее шальную, угловатую, бурную натуру куда придется, как скажется первое «а», и уже на ходу, на лету, в азарте считала она свои промахи и удачи, чтобы мгновенно развернуться и поразить партнера отличной реакцией.
Так и вышло в этом случайном разговоре. Зоя увлеклась и, наверное, слегка перестаралась, расписывая свои сложные, особенные, отдаленные отношения с матерью. И умница Логачев сразу насторожился. Неужели она сознательно вела к этому, неужели знала, к чему ведет, испытывала его? Нет, наверное, нет, но Логачев был человек проницательный, он посмотрел на нее с улыбкой, преспокойно достал бумажник и предложил ей денег взаймы.
– Мне кажется, это могло бы тебя выручить, как ты полагаешь? – спросил он.
Зоя заметалась. Не оскорбили ли ее? Будь на его месте другой человек, она его, наверное, могла бы возненавидеть, но эти Логачевы, все они умели делать как-то особенно, сверхинтеллигентно, и как ни тужилась Зоя, как ни краснела, обиды не получалось. Ах, если бы еще не Вета, если бы не был он именно ее отцом!
Она засмеялась, обнажая бледные десны и красивые крупные зубы, и взяла деньги, они были нужны, очень. С мамой была не то чтоб война, но мама была рассеянна, а Зоя горда. Просить она могла у кого угодно, только не у нее, и денежный вопрос давно уже стоял перед ней во всей своей мучительной остроте. Вот уже несколько месяцев как Зоя занялась репетиторством, у нее было трое балбесов учеников из пятого и шестого классов, которых она натаскивала по математике, но денег все равно не хватало. Как Логачев мог это почувствовать? Как понял, что именно ей нужно? Это казалось ей чудом. Ведь ей не пришлось даже просить его; конечно, нет. Скорее она делала ему приятное, беря эти деньги. Она сунула бумажку в карман и невольно повела глазами назад, через плечо на дверь: не видел ли кто-нибудь? Никто не видел.
– Ну, Зойка, – капризно крикнула из другой комнаты Вета. – Где ты там застряла, хватит кокетничать с моим папой!
И это «мой папа» так остро, так болезненно стегнуло Зою по нервам, что она даже вздрогнула. Как легко, когда все твое, твое по праву! Она уже сжалась, собралась для какого-то резкого жеста, для уничижительного ответа, но Логачев улыбнулся ей мягко и успокаивающе и слегка покачал головой, и Зоя сразу поняла – нельзя, не надо, ничего не надо говорить. И теперь у них с Алексеем Владимировичем своя тайна, а это было для нее в сто раз важнее и нужнее денег. А про эти деньги никто ничего не узнает, ни Вета, ни ее благополучная мамаша, никто. Ей казалось – это завоевано ею лично, она никому не была обязана за это, и того чувства обретения, которое испытала она сейчас, Вета уж наверняка никогда не знала. Интересно, понимал ли это Логачев, заметил ли, что сейчас поставил Зою выше и взрослее своей драгоценной балованной дочери, выступил против нее на Зоиной стороне, – вот что было ей особенно приятно. И теперь уже неважно было, почему он дал ей эти деньги, плевать ей было на Вету. И снова Зоя засмеялась радостно и победительно. Она даже забыла сказать «спасибо», так приятно ей было сознавать, что, румяная и растрепанная, ничего этого Вета не знала, сидя там, в другой комнате, над учебниками, и таким невинным, рассеянным взглядом встретила непонятную и дерзкую Зоину улыбку. Так вот, оказывается, чего добивалась Зоя – верха над Ветой, победы, пусть даже тайной, права на снисхождение к ней – при всех своих минусах и бедах, при бедности, скудности и безотцовщине, – победы хотела она и успеха.
Первое, что она купила на логачевские деньги в этот ветреный странный день, – был маленький букетик темно-синих весенних фиалок, от него – для себя. Это был для нее символ чего-то нового и важного. И вечером, торопливо, пока не пришла мама, обнимаясь в углу дивана с глупеньким и неуклюжим Витькой, она все косила глаза в сторону – на темную бутоньерку в граненом стакане, слабо отсвечивающую на подоконнике шелковистой синевой в длинных вечерних сумерках.
* * *
Утро было, как по заказу, голубое, свежее, солнечное, и уже зеленый дым появился на деревьях, трепыхались всюду флаги, гремели репродукторы:
…Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля…
И народу было полно на улицах, и все, и взрослые, и дети, нарядные, веселые, с громадными бумажными цветами и ветками, шли в одну сторону – туда, в центр. Уже носились в вышине упущенные кем-то воздушные шары. И мелькали в толпе редкие физкультурники в одинаковой голубой форме. И на Вете шелестел и бился отглаженный белый шелковый фартук, и косы были подвязаны сзади двумя атласными белыми лентами, и начищенные зубным порошком парусиновые туфельки отпечатывали на звонком асфальте легкие белые ореолы.
…Холодок бежит за ворот,
Шум на улицах сильней.
С добрым утром, милый город,
Сердце Родины моей.
Что творилось у райкома! Просто не подойти было. Уже раздвинулся где-то круг, и плясали, хохотали и передвигались в толпе, разыскивали знакомых, кричали и пели. И учителя все были тут же, какие-то благодушные, улыбающиеся и неофициальные. И девчонки болтали с ними, не стесняясь, окружая их плотным кольцом. Крутились неподалеку и знакомые ребята. Но где-то впереди бесформенная толпа, поворачиваясь и извиваясь, превращалась в колонну, и начали они понемногу двигаться мимо балкона, на котором стоял и выкрикивал что-то Паша Свешников, секретарь райкома комсомола.
И так шли они, казалось, целый день, останавливались и снова шли в людском море, сливаясь с другими колоннами, в песнях, цветах и красных полотнищах, и только об одном волновались: чтобы попасть поближе к Мавзолею, к Кремлевской стене, чтобы увидеть того, кто стоял там сейчас на трибуне. Они относились к нему по-разному, но все равно образ его был громаден, и что бы ни испытывали они – восторг, преданность или страх, – увидеть – это было событие, кульминация этого дня, и заранее уж репетировали они, как будут кричать «ура» и «слава».
А где-то впереди гудел и грохотал военный парад, который удавалось видеть только уже потом, на исходе, после Красной площади, когда, счастливые и разбитые усталостью, уже вразнобой, уже сами по себе, возвращались они домой.