Текст книги "Как ты ко мне добра…"
Автор книги: Алла Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)
Глава 6
Лизина диссертация близилась к концу. Марина Викторовна оказалась руководителем требовательным, дотошным до придирчивости, требовала переделывать, переписывать целые куски, повторять серии опытов. Это была пытка. Но так или иначе – время шло, работа пухла на глазах, и настало время, когда окаянная Марина сказала ей:
– Любезная моя диссертантка! Неужели вы всерьез думаете, что кто-нибудь из оппонентов согласится читать такой вот толстый талмуд? Беритесь-ка и сокращайте всю вашу муть до приличного вида.
И Лиза вынуждена была покориться. Теперь, когда весь этот огромный труд был позади, ей было так жалко каждой странички, каждой вымученной фразы, каждого зазря сделанного опыта, что она удивилась даже, что так ей все это кажется дорого. Читая работу и раз, и два, и три, она чуть не плакала, все было важно, ничего не сокращалось. И снова они сидели с Мариной Викторовной, и с замиранием сердца смотрела Лиза, как размашисто черкает она страницу за страницей.
– Так ведь это же самые последние данные! – взмолилась она. – Вы же сами велели все это делать заново!
– А вы бы не слушались, – невозмутимо отвечала Марина, – вы же ученый, претендуете на научную степень, вот бы и доказали свою правоту. Действительно, совершенно лишняя работа, и вычеркивайте, и не жалейте…
Наконец и эта экзекуция была закончена, и Лиза отдала работу на перепечатку. Наступила свобода. Женя посмеивался над ней.
– Ну как, – спрашивал он, – неужели все научные тайны уже открыты? И больше ни одной не осталось? Ну, ты – гигант, я перед тобой преклоняюсь!
– Женька, пожалуйста, перестань надо мной издеваться! Между прочим, у меня вполне приличная работа, даже Марина это признала.
– Ах, ну раз даже Марина, тогда другое дело!
– Ну почему, почему ты так ко мне относишься?
Ведь я могу и правда обидеться. Я столько сил на это положила, я работала!
– Вот и прекрасно. Чего же обижаться? Работа – вещь достойная. Особенно когда ее изложат на бумаге, а потом всю вычеркнут. Жалко – мало, могла бы быть большая экономия, я имею в виду, конечно, бумагу. А скажи, пожалуйста, что, вкладыши после твоей работы будут лучше или хуже? А трактора теперь не остановятся по всей шири советских полей? А ты не можешь сделать мне такой вкладыш, чтобы я тоже занялся чем-нибудь полезным?
– Ты мне просто завидуешь!
– Ах, ах!
И кончилось все это объятиями и нежностями, от которых Лиза таяла, с удивлением убеждалась, что все больше и больше влюбляется в своего мужа, а до этого казалось ей – больше некуда. Что-то странное с ней творилось, любовь разгоралась новая – требовательная, властная, жадная.
– Вот наконец-то и моя спящая царевна входит в возраст, – целуя ее, говорил Женя.
И Лизе не было стыдно, ушла куда-то, растаяла прежняя неловкость, скованность, сдержанность, стало хорошо и свободно. Вот только заставить раскрыться Женю было по-прежнему трудно. И была это в нем вовсе не скрытность, а нечто совсем другое, желание спрятать, защитить что-то самое дорогое и чистое, мягкую свою сердцевинку. И за это еще горячее она его любила, волнуясь и угадывая такие чувства, которых, может быть, на самом деле и вовсе не было, но она их выдумывала, фантазируя и распаляя себя все больше и больше. Все яснее понимала Лиза – пришли новые времена.
Это было время физического раскрепощения, освобождения от тех устаревших, ненужных уже мелких тормозных колодочек, которые то и дело сдерживали ее жест, движение, позу, да и самое чувство. Пришла здоровая, спокойная уверенность в себе. И эта уверенность несла с собой целый пласт новых прекрасных открытий. В этих открытиях не было никаких чудес, они лежали на самой поверхности, были просты и доступны и именно поэтому не привлекали раньше ни внимания, ни интереса; они казались банальными, но банальными не были, потому что были основополагающими. И старая тревога Лизы: какая она, хочет ли быть как все или ни на кого не похожей, показалась смешной и наивной. Жить, дышать, есть хлеб свой насущный, наслаждаться кровом и отдыхом, любить и растить детей – вот это и значило жить как все, и надо было приобщиться к этому, как к таинству, чтобы увидеть этот мир рядом, вокруг себя. И он оказался так огромен, что сам собой отпадал вопрос, можно ли так жить. Да, можно, нужно, и эта жизнь была глубока и прекрасна, и для того чтобы выделиться среди людей, найти себя и свое единственное, неповторимое место в жизни, иначе говоря, чтобы перейти к творчеству, нужно было сначала подняться на эту первую ступень, постигнуть, понять и оценить ее высокой ценой. Что это будет за цена, она пока еще не знала, только догадаться могла, что в чаше, которую предстоит ей испить, будет немало горечи, но это не пугало ее, она торопилась все пересмотреть и все понять заново. И новый мир легко открывался тысячами мелких радостей – холодная вода, с шипением бьющая утром из крана, свежее полотенце, теплый хлеб, тяжесть яблока в руке. Все было другим, не таким, как в радужном акварельном детстве, где предметы были расплывчаты, перемешаны, важное и неважное вместе кружилось и плыло в ее воспоминаниях. И резкий непримиримый свет юности тоже путал, сбивал с толку, слишком глубоки были тени, слишком беспощаден свет и слишком сильна жажда экзотического, острого, нового, хотелось все отбросить от себя и лететь, мчаться вперед, вдаль, в мерцающее фантастическое будущее. И вот только теперь, при ровном свете ясного дня, поняла Лиза – больше некуда, да и нельзя торопиться. Вот он – мир сокровищ, под ее ногами, вокруг, над головой. А она чуть не промахнула его сгоряча. Вольно здесь было, хорошо, и такой радостью было чувствовать свое здоровье, силу, уместность, и обновление накатывало волна за волной вместе с неиссякающей жаждой любви.
За всеми этими переживаниями незаметно настал день защиты диссертации. Лиза вдруг заволновалась, ходила смотреть другие защиты, готовилась, зубрила доклад, чтобы точно уложиться в положенные двадцать минут, а читать доклад по бумажке считалось дурным тоном. Была уже осень, в аудитории было холодно, народу пришло мало. И Лиза, которая сама на ученые советы никогда не ходила, вдруг почувствовала, что обижается, мог бы родной коллектив и прийти послушать. Только потом, когда все кончилось, вспомнила она, что нет, не мог, в лаборатории шла подготовка к банкету, и на защиту прислали только самых бестолковых и бесполезных для дела – начальство да еще Марию Львовну, которая до седых волос прожила за маминой спиной и до сих пор не умела чистить селедку.
Защита прошла ровно. Марина Викторовна хвалила ее за научный энтузиазм и общественное лицо, оппоненты – за полезную работу, сделав только несколько обязательных и малосущественных замечаний; вопросов из зала не было, и голосование было прекрасное, только один против. Лиза долго еще потом ломала голову, кто бы это мог быть, но в общем это не имело никакого значения, с ровного места она вдруг стала кандидатом технических наук.
Ликование в лаборатории было бурным и искренним, но имело к Лизе мало отношения, просто все любили праздники и рады были случаю поехидничать и похохотать, выпить спирту и подразнить начальство. Женя приехал за Лизой на машине, был критически оценен и увез ее домой, опьяневшую и одаренную цветами и огромной плюшевой собакой. На этом праздники кончились и началось похмелье. Опять непонятно было, чем заниматься дальше, тема оказалась не из тех, которые можно было бы мусолить вечно.
Возникло и еще одно осложнение с работой. Полученная Лизой степень, в общем-то, обязывала Марину повысить ее в должности хотя бы до руководителя группы. Не то чтобы был такой закон, но не так уж много было в институте остепененных людей, а у них в отделе – и всего-то трое: Марина, Елена Николаевна да она, Лиза. Даже Галина Алексеевна степени не имела, писала, писала что-то, да так и забросила. И вот теперь Лиза имела перед ней даже какое-то преимущество. Это было смешно. А пока, в ожидании лучших времен, занималась она опять чем придется, присматривалась к своим сослуживцам, не уставая удивляться бесконечному разнообразию жизненных ситуаций. Так уж было заведено, что все здесь рассказывали друг другу не только то, что происходило с ними самими, но и с их детьми, и родственниками, и знакомыми, и рассказывалось все без всякого стеснения и в самых прямых выражениях, и даже чем пикантнее и острее была ситуация, тем больше оснований было рассказывать, и все слушали, не стесняясь, а, наоборот, горячо участвуя в чужой жизни, ахая, возмущаясь и давая самые решительные советы, как поступить в том или ином случае и как наказать виновных. Тут могли сосватать и временное жилье, и гадалку, и врача, и адвоката, который выслушает и поможет, могли и сами хором сочинить какую-нибудь бумагу, жалобу или заявление, а человек, отставший от жизни в какой-нибудь длительной командировке, возвратившись, первым делом спрашивал:
– Ну, как там твоя мама, поправилась? А племянница поступила? А Гришка как, было сотрясение мозга или просто так, ушиб?
Им до всего было дело, они помогали друг другу, учили один другого, высмеивали и давали советы, только одного они не умели в абсолютном большинстве случаев – устроить свою собственную единственную жизнь, и в одном только этом случае они пасовали, терялись и делали глупости, но, видно, так уж устроены люди.
Особенно смешно в этом отношении выглядела Зинаида Степановна, женщина крупная, костистая, с могучим римским носом и широкими плечами. Была она пожилая и строгая, крепких выражений не выносила и юмора не понимала. Болтовню и смех в рабочее время считала вещью недостойной, пока… пока речь не заходила о ее собственных делах. Тут она мягчела, забывалась и, стоя, будто вот-вот слабая минутка кончится, могла часами рассказывать о своих детях и многочисленных несчастьях, которые то и дело обрушивались на них.
Зинаида Степановна была мать-одиночка двух непутевых подростков-близнецов, Мишки и Гришки, которые жили в интернате, и с ними там то и дело происходили какие-то невероятные события: они дрались, падали с крыши, убегали, воровали школьный журнал, давились костями и страдали редкими болезнями. Это был поток, разрушительный шквал неожиданностей. Интернатское начальство уговаривало Зинаиду Степановну забрать детей, они нуждались в домашнем воспитании, но забрать их было некуда: Зинаида Степановна не вылезала из командировок.
Работать с Зинаидой Степановной было легко, она была собранная, аккуратная, быстрая, работу доводила до конца, дотошно, и не откладывала, пока не закончит. К Лизе она относилась с симпатией и многому научила ее, ей не скучно было повторять давно всем знакомые вещи, разыскивать и объяснять старые инструкции и ГОСТы, которые могли оказаться Лизе полезными, все это хранилось у нее в полном порядке, и терпение ее было безгранично.
Однажды, просматривая с Зинаидой Степановной старый отчет, в котором им надо было проверить какие-то цифры, Лиза услышала, что ее зовут к телефону. Она протиснулась между столов, взяла трубку и остолбенела от неожиданности. В трубке ожил и зазвенел позабытый веселый Иркин голос.
– Вета, это я, я в Москве! – кричала она. – Ветка, бросай все к черту, у нас с тобой только день и ночь, я еду за тобой на такси, ты слышишь? Через десять минут буду!
Лиза сияла. Ирка, Ирка в Москве!
– Девочки, меня нет, я исчезаю. Моя сестра приехала! – крикнула Лиза, на ходу стягивая надоевший прожженный кислотами синий халат. – Я побежала!
Она топталась у проходной, нетерпеливо смотрела вдаль тихой пустынной улицы и, когда там показалось одинокое такси, заторопилась ему навстречу. И в такси тоже почти на ходу отворилась дверца, и выскочила Ирка, худая, помолодевшая, легкая. Они обнялись и закружились на месте.
– Ирка, Ирка, как я рада видеть тебя!
– Я только на три дня, больше никак нельзя было вырвать. Но сегодня мы целый день будем с тобой. И ночь тоже. Выгоним куда-нибудь твоего Женечку и будем разговаривать, разговаривать… Ты не представляешь себе, какое счастье, когда все вокруг говорят по-русски, да что по-русски – по-московски! Ветка, ну рассказывай, как у тебя?
Но рассказывать Лизе сейчас не хотелось, хотелось слушать про нее, Ирку. Она смотрела на ее молодое, оживленное, сияющее лицо и не могла наглядеться. Какая же это радость – видеть родного, с детства близкого тебе человека!
Они приехали домой, Лиза поставила греть обед и с удивлением смотрела, как Ирка ела.
– Ох какой вкусный черный хлеб! Ты представляешь себе, я его совсем забыла! И щи! Ты как будто нарочно готовилась к моему приезду!
Они болтали и болтали, но что-то мешало им добраться до самого главного, о чем они все время думали, но словно боялись говорить. Пришел с работы Женя и привез Оленьку. Женя Ирке обрадовался очень, расцеловал ее, рассмотрел, весело стал расспрашивать, а Оленька, наоборот, дичилась, Иру она совсем не помнила и сердилась, что родители отвлекаются на эту загорелую чужую тетку.
Вечер пролетел быстро, они торопились скорее остаться вдвоем, Женю выселили на диван, в столовую, наконец они с Иркой улеглись и погасили свет. Ира помолчала минуту и вдруг заговорила стремительно, весело, слова хлынули из нее бурным и легким потоком:
– Да нет же, нет, Ветка, ты не думай, все хорошо, все просто замечательно! Мне теперь смешно подумать, как это я боялась моего Ромку.
– Кого?
– Ах… это! Да ничего особенного, так я его зову – Бахрам, Бахромка, Ромка, ерунда, ничего это не значит. Просто «Бахрам» некрасиво звучит, «хр», как будто кто-то храпит или хрюкает, а Ромка – совсем другое дело! Он такой у меня прелестный, хорошенький-прехорошенький! Мне кажется, он будет еще красивее отца. Ты знаешь, Вета! Я Камала по-прежнему люблю, даже еще сильнее, чем прежде, хотя этого просто не может быть. Я всегда была человеком страстным, ты знаешь, но он правда удивительный! А как он знает природу! И не только животных – пустыню и море. И за море он ведет целую войну со всем светом. Бегает всюду и доказывает, что оно важнее хлопка и нельзя больше забирать у Арала воду. Я у него на третьем месте – после моря и Ромки. А Ромка уже столько слов знает. Такой же болтун, как я! Нет, ты представляешь, я думала, в нем ничего моего! Смешно! Да он весь мой! Мы учим его сразу на двух языках, детям это легко дается… Да что это я все, как клуша домашняя, про любовь и про любовь. Каких я там людей встретила! Я тебе еще не рассказывала про Синицына? Честное слово? Но это же чудо что за человек! Я только теперь поняла, что это за наука – археология, когда поработала с Синицыным. Куда там до него бедному нашему Барашевскому! Ни размаха, ни полета, ни современного подхода. Это здесь, в России, можно простить такой классический подход к материалу, а у нас там, в Азии, современность – это бог. А Синицын делает такие вещи! У него эти тысячелетние древности прямо связаны с сегодняшним днем, с развитием хозяйства. Думаешь, я сочиняю? Ничего подобного. Например, он работает, работает, просеивает землю, собирает семена, кости рыб и животных, косточки плодов; казалось бы, ерунда, а нет! По всей этой мелочевке он определяет, какие сельскохозяйственные культуры здесь сеялись, какие сорта винограда, какие деревья и кусты. И оказывается, что ничего мы не ушли вперед, а, наоборот, многое утеряли по сравнению с древностью, а утеряв, уступили пескам. Ему говорят: «Раньше был другой климат», а он отвечает: «Нет, извините, климат был вот такой-то и такой-то». А знаешь, откуда он знает? По костям рыб! Установил виды рыб, их возраст, по видам – температуру воды, при которой эта рыба могла водиться, это, кстати, работы Камала. Построил годовые графики температур. Адов труд! И что же? Вот он климат, как на ладошке! Дерево там сохранилось. А по животным определил, какая была травянистая растительность. Вот тебе и полная картина! А ведь это все из горстки праха, который другие археологи просто выбрасывают в погоне за своими черепками. Ты понимаешь, какой подход? Он и геологию великолепно знает, и каких только специалистов не привлекает! И получается глубокий полный анализ, не картинки, не мечты беспочвенные о прошлом, а конкретное знание! Вот сколько я про него наговорила, а почти что ничего и не сказала, потому что охватить это невозможно. Такому человеку академиком надо быть, а он всего-то кандидат наук. Молчаливый, скромный. На раскопки приезжает всей семьей, с женой и дочкой, и все копают. То есть жена копает на общих основаниях, а дочка вокруг прыгает. Там вообще масса всякого народа бывает, подряжаются самые разные люди, на один сезон. Например, я там своими глазами видела одного парня лет двадцати пяти, он рабочим нанялся, так знаешь что он говорил? «Больше всего на свете, – говорит, – люблю лежать на койке и кушать продукты». Представляешь, так и сказал – «кушать продукты»! А рядом живет Синицын! Выводы он не откладывает на зиму, все делается прямо на ходу, в полевых условиях. Нужны химики – вызывает химиков, астрономы – так астрономы. У него там великолепная лаборатория. И металлурги, между прочим, тоже приезжали. Не хочешь попробовать свои силы?
– Я? Да что ты! А как дела с твоей диссертацией?
– Разве непонятно? Никуда она не годится. Все надо переделывать заново, по-настоящему. Аспирантура моя пролетела зря, так что теперь торопиться некуда. Да и видно будет, может быть, и не нужно никакой диссертации… Может быть, нужно просто работать… Это ведь я тогда от решения пряталась, да и само в руки шло, так что думать не приходилось.
– Ну, а Троицкий твой как?
– Так он же теперь директор музея! Открыли, открыли! У нас такой музей! Ты отсюда просто не можешь этого понять. Ты думаешь, он почти такой же, как какой-нибудь центральный музей, только чуть похуже, а на самом деле ничего подобного. Он ни на что не похож, он – уникальный, единственный в мире! Не веришь? Приезжай и посмотри, что я еще могу тебе сказать? – Ира замолчала, завозилась в темноте. – Мне, Вета, живется интересно, но совсем не легко, – прозвучал наконец ее одинокий звонкий голос. – Трудно порывать с прошлой жизнью, словно вериги на ногах, сны снятся подмосковные, березы, лесные поляны, речки. Самое трудное – что земля там другая, по какому-нибудь колокольчику или ромашке скучаешь, как… ну как по тебе. По траве ходить хочется босиком, а там ведь все колючее. А приехала – у вас холод, осень. Лучше бы уж зимой. У нас тоже там и морозы бывают, и снег, но какой-то не такой снег, сухой, колючий, песок и песок. Вета, ты не спишь?
– Нет. А я вот защитилась, а все равно я никто, ни химик, ни физик, ни металлург, так, специалист по лужению вкладышей. Кому я нужна?
– А Жене?
Лиза, отвернувшись к окну, улыбалась.
– С Женей у меня все хорошо, – сказала она и зажмурилась, сжалась от нахлынувшего внутреннего жара, – знаешь, я его люблю. Очень!
Ирка в темноте протянула тонкую руку и тихонько обняла ее за шею.
– Счастливые мы с тобой, правда? Вот не ладилось, не ладилось – и вдруг пришло. И никого больше не надо, правда? Скажи, ты тоже так чувствуешь, какое это счастье – любить? Именно любить самой, а не только чтобы тебя любили? Как хорошо, что мы родились женщинами, правда? И что у нас есть дети! И что нас вот двое, и мы можем встретиться и обо всем поговорить. Какие мы с тобой счастливые!
Лиза думала над ее словами, и удивлялась, и снова думала.
– Ира, – позвала она тихонько.
Ира не ответила, она заснула, так и не отняв руку от Лизиного плеча. А Лиза спать не могла, ясно, тихо было у нее на душе, так хорошо, как давно не бывало. А ведь и правда ей, Лизе, повезло в жизни. Могла родиться совсем в другой семье, могло у нее и не быть сестры. Вот взяли бы ее родители и поленились, решили бы не обременять себя, и осталась бы она тогда одна, как ее Оленька. Оленьке ведь уже четыре года, а они с Женей еще никогда, ни разу не заводили речь о втором ребенке. И останется Оленька когда-нибудь в жизни совершенно одна, и никогда не будет у нее такой ночи, какая была сегодня у нее, Лизы.
После отъезда Ирины Лиза расстроилась, заскучала, все опустело вокруг, стало неинтересно, нудно. Она не находила себе места. На работе шла какая-то ерунда, заканчивали одну лакокрасочную тему, все сидели парами, считывали текст, вклеивали графики, правили, чесали языки. На повестке дня была Люся Зубарева и ее сын Никитка. У Люси были «тяжелые бытовые условия», а в переводе на русский язык это значило, что жили три семьи в одной комнате – родители, брат с женой и они трое с Никиткой, которому шел уже девятый год. Тема была захватывающая, в комнате стоял хохот, который Люсю совсем не смущал, она привыкла к общежитию и, наоборот, сама то и дело подбавляла свежих данных для веселого разговора.
Лизе все это было неприятно, она вышла из комнаты и спустилась в перегороженный, суженный стройкой двор, там строилось и все не могло подняться над землей новое здание института. Вдоль дощатых заборов, поднимая пыль, дул сухой леденящий ветер. Было пусто и тоскливо. Зима запаздывала в этом году. Лиза дрожала от холода, идти ей было совершенно некуда и незачем. «А ведь это обыкновенная истерика, – подумала она, куда это тебя понесло? Подумаешь, какие нежности, тебе не нравится слушать – и не слушай. Или уж выскажи свое мнение. Например, Зинаида обязательно бы такие разговорчики пресекла, а ты не можешь или не смеешь, зато рецепты все знаешь, как кому жить…»
Из старого института, подняв воротник добротного пальто, бежал Коля Лепехин, здоровый красивый парень, который с некоторых пор бурно ухаживал за Лизой. Он работал инженером в конструкторском отделе, был моложе Лизы, но при его самодовольстве это, видно, не имело для него большого значения, ему даже нравилось, что Лизу он благодетельствует.
– Лизочка! – весело крикнул он. – Ты куда? А я, понимаешь, сейчас одного умника так разделал! Стрельцов Володька. Нет, представляешь, все из себя строят, все сочиняют, ну прямо академики! Нет, серьезно, что изображать-то. Да если бы я так, как он, просиживал задницу, я бы тоже не хуже его сочинил, верно? Неохота связываться! Все работают нормально, как люди, а ему надо выставиться!
Коля ждал поддержки и одобрения, он был на удивление общителен, все ему были свои и ровня, и ни перед кем не испытывал он ни почтения, ни смущения. Надо же было встретить его сейчас! Лиза оглянулась беспомощно:
– Да что тебе-то за дело? Работает себе человек, никому не мешает.
– И пускай! Дуракам закон не писан. Только чего изображать-то? Все мы люди, все человеки, верно? Посадят в начальство – справимся не хуже других, сунут в работяги – тоже не пропадем, будем вкалывать. Не боги горшки обжигают…
– Шапками закидаем.
– Что? Нет, серьезно, Лизочка, ну пошли… обсудим…
– Что нам с тобой обсуждать?
– Ну, поговорим за жизнь, за любовь. – Коля притянул ее к себе и уже закидывал ей на плечо свою бестрепетную лапу.
– Ну вот этого уж, пожалуйста, не надо, – свирепея, крикнула Лиза, – да как ты смеешь!
– Лиз, ну ты вообще… чего? Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Ну мы же взрослые люди, ну чего ты?
Но она яростно вырвалась и побежала назад, по скрипучей лестнице, щеки у нее горели.
В лаборатории уже сменили пластинку: оказывается, за это время успела позвонить Лидочка Овсянникова и сказала, что в универмаге дают туфли, все были возбуждены и считали деньги.
– Лиза, а ты пойдешь?
– Нет, у меня до получки пятерка. А какие туфли?
И почему-то стало ей еще обиднее, туфли были очень нужны, но не в них было дело, просто плохое было настроение, и болела голова, и хотелось плакать.
У Лизы начинался грипп. Три дня температура держалась под сорок, а потом сразу упала, и наступила ужасная слабость. Она почти все время спала, ее терзали тягучие надоедливые сны с продолжением, во сне она кипятила молоко, которое вот-вот должно было убежать, и она мучительно пыталась помнить про него, и забывала, и снова вспоминала, какие-то люди толпились вокруг, а она была неодета и пряталась, а надо было скорее идти смотреть молоко, и так – сутками. Потом она пришла в себя. В квартире было тихо, пусто, хотелось есть, но лень было вставать. И вот она лежала и думала обо всем на свете, а главное – о своей жизни, чем и ради чего она жила. И картина оказалась довольно унылая. Работу она не любила, но работа занимала почти все ее время, в театры не ходила, природы не видела, любовь носила однобокий, ночной характер, Оленьку воспитывали чужие люди, в каком-то детском саду, в котором она почти не бывала, потому что ее отвозил и привозил Женя. Женя вообще был хороший отец, а хорошая ли она мать? И куда девались ее прежние идеалы? Что давала она Оленьке? Да она просто про все забыла, ей нравились заботы, направленные на нее, но сама она оказалась ленивой и неспособной создать ребенку счастливое детство. Что же это такое? Крах, полный крах? Она лежала расслабленная, смотрела в окно. А за окном косо летел первый сухой мелкий снежок, и свет был слабый и тусклый, и в этом свете видно было, как верхние мерзлые ветки клена чуть качаются на ветру. Лиза стала ждать Женю. Уже стемнело, а он все не шел. Она посмотрела на часы: нет, еще не поздно было, просто рано темнеет. Детский сад работает до шести, но до семи они еще ждут, хотя и сердятся. Значит, самое долгое – два, ну два с половиной часа. Она выпила чаю и снова ждала. И вдруг услышала, как поворачивается ключ в замке и по коридору затопали Оленькины ножки.
– Что это у нас какая темнота? – сказал Женин голос. – Опять наша мама разоспалась? Эй, Лизок, как ты там?
Он вошел, не раздеваясь зажег свет, улыбнулся ей от двери.
– Я тебя не целую, я холодный. Сейчас раздену Оленьку и – назад, у меня тяжелый больной. Только ты к ней не подходи, она сама посидит. Правда, дочка?
И все, и он уехал. И сердце Лизы впервые сжал ужас. А что, если… Почему ей всегда казалось, что этого не может быть? Он всегда так поздно приходит.
А еще эти звонки. Сколько раз уже Лиза брала трубку, а в трубке кто-то ехидно молчал, а потом тихонечко нажимал на рычаг, и раздавались короткие гудки. Почему она раньше не придавала этому значения? А вдруг у Жени действительно есть другая женщина? Лизу окатил незнакомый, леденящий, липкий страх. Он изменяет ей. Об этом можно было догадаться по тысяче мелочей, которых она прежде не желала замечать. Но теперь они стали ей очевидны, совершенно ясны. Что ей делать? Развестись? Уехать? Куда? К маме? К Ирке?
У нее снова начался жар. Приехала мама, варила ей бульон, хозяйничала в доме, читала Оленьке книжки, и Оленька хохотала и возилась за стенкой. Женя сам колол Лизе пенициллин, подшучивал над ней, был ласков. Но глупая мысль, раз придя, уже не оставляла ее.
Стояла снежная глухая зима, деревья были белые, а снег все сыпал и сыпал, и люди, шедшие по улице навстречу, были веселые и румяные. Лизу встретили радостно, рассказали кучу смешных и забавных новостей, засыпали вопросами, а Света достала из стола дожидавшийся Лизу новогодний сувенир – новую чашку с синими узорами производства Гжели. И снова жизнь потекла по привычному руслу, и Лиза успокоенно думала: «А почему, собственно, должно быть иначе?»
Только с Женей недолгий покой сменялся новыми подозрениями, и однажды Лиза добилась того, чего хотела, – нашла среди груды его бумаг старую поздравительную открытку игривого и недвусмысленного содержания, подписанную какой-то Ниной. Открытие это было сделано как бы случайно, она ничего не искала и писем чужих никогда не читала, но, наверное, это все-таки было не совсем так, потому что отвратительная открытка как-то сама собой выпала ей в руки, и снова сердце у нее заледенело и упало, ослабли коленки, зазвенело в голове. Она ни о чем не могла думать, потрясенная, одуревшая. Она не в силах была сдержаться и утаить свое открытие, она жаждала немедленного выяснения и объяснения, решения: или – или.
Женя, взглянув на открытку, которую она молча положила перед ним на стол, задумался и молчал.
– Я давно чувствовал, что что-то такое назревает, – наконец сказал он. – Не понимаю, чего ты ждешь от меня? Чего ты хочешь?
– Я? Я хочу объяснения.
– Зачем? Чтобы я сказал тебе, что тебе это приснилось? И ты тогда будешь довольна? Неужели ты до сих пор не знаешь меня? Я не любитель легкомысленных шуток.
– И все-таки… что это значит?.
– Хорошо, я скажу тебе. Это старая и глупая история, да, в сущности, ничего и нет, просто работаем вместе, она – операционная сестра…
«Она!» Лизу замутило от тоски и боли. Значит, «она» все-таки была, недаром так тяжело у нее было на сердце все это время.
… – Но вот что я тебе хочу сказать, Лиза. По плохому пути ты пошла. Так нельзя. Есть вещи, до которых совсем не обязательно докапываться. Разве у тебя за душой ничего такого нет, чего мне бы лучше не знать? Зачем этот стриптиз? У меня есть своя жизнь, свои отношения с людьми, работа. Случаются разные обстоятельства, которые, может быть, тебе бы и не очень понравились. Ну так что же? Спрашивать у тебя разрешения? Так не годится, Лиза, так можно разрушить все. Подумай об этом на досуге.