Текст книги "Три тополя"
Автор книги: Александр Борщаговский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
1
Напрасно пугали Клавдию Петровну, что тут уже и не Россия вовсе, а тайга и азиатские морозы, так что и валенки не спасут. Едва она сошла с поезда, переведшего дух у заиндевелой водонапорной башни, едва соскочила на перрон, как ее обступило привычное: сумрак мартовской ночи, неуверенное круженье снега, сухой воздух, легкий, легче того, которым она дышала у себя на берегу испетлявшей их городишко реки Нерехты. Зря пророчили ей, что в здешних местах весной пока и не пахнет, еще ее ждать самое малое месяц, а то и два. Клавдия Петровна учуяла весну в оледеневших за ночь размывах у цоколя вокзала, в череде тонких сосулек по железному карнизу, в милосердном дыхании ночи; но более всего чуяла она весну сердцем.
До мужа еще двенадцать километров, шесть тайгой и шесть степью, но что это после десяти лет разлуки и трех суток пути по медлительным магистралям, только что сменившим график военной поры на мирный. Она сразу вышла куда надо, да и как ошибиться, когда дорога, разбитая трактором, в рытвинах, во вдавленном щепье и сучьях, лежала прямо перед ней, едва припорошенная ленивым ночным снежком. Она бойко пошагала к лесу, радуясь, что пока нет развилок, что зимний, еще не осевший снег высится с двух сторон, сам собою направляя ее к цели.
Так же уверенно вела дорога и через выступ тайги, лежала широко, распахнув чащобу в обе стороны шагов на сто, принимая в себя лесные колеи, санные объезды, следы тяжелых еловых хлыстов. Тишина и безлюдье, такое полное, такое несомненное в этот час безлюдье, что, появись вдруг встречный, она ощутила бы не страх, а удивление. И на душе у нее тихо, покойно, бешеного сердцебиения, которого она так боялась, – когда жизнь рвется из нее наружу сразу в нескольких местах, у шеи, и на запястьях, и в висках, а более всего в груди, – страшного сердечного галопа не было, ни тогда, когда она стояла на чужом перроне, ни здесь, посреди темного леса. Значит, все хорошо, еще два-три часа, и всему тяжелому конец, мужу вышел срок, и пора ему домой, в Нерехту. Войне и то пришел конец, хватит и Сергею бедовать. И не тревожила Клавдию Петровну ни ночная дорога, ни строгий запрет, который муж наложил в письме на ее приезд в Лог, – Сергей человек мягкий, тихий, его надо столкнуть с места, – а только то непокоило ее, как они встретятся после десяти лет, только первая минута, первый взгляд и первое слово волновали ее до дрожи, до пересыхающего вмиг горла.
Клавдия Петровна вышла в заснеженное поле, навстречу предрассветному ветру, который нагуливал силу, дул понизу, поигрывая сухим снегом. Вдруг послышался скрип полозьев, тяжелый, битюжий шаг, из белесой мглы надвинулся обоз, на первых санях кто-то стоял в рост, возвышаясь над темным крупом лошади. Клавдия Петровна посторонилась, встала молча у обочины, но и сани остановились, сначала первые, а за ними, наезжая, и весь короткий обоз.
– Чужая! – уверенно сказала женщина, стоявшая в санях. – С поезда?
– Приехала.
Рослая женщина была в овчине, перехваченной в поясе ремнем, в солдатской матерчатой ушанке.
– Долго идешь, – упрекнула она. – Волки не попадались? – спросила не то шутя, не то припугивая чужую.
– Разминулись, – сказала Клавдия Петровна.
– Ты чья такая тихая? В Лог идешь?
– В Лог.
– Бабоньки! – крикнула женщина. – Она в Лог идет. Дорогу знаешь?
– Дойду, я к мужу. К Грачеву, – объяснила Клавдия Петровна. – Он в Логу живет.
– Ну-у?! – Бабы сошли с розвальней на дорогу, обступили Клавдию Петровну, разглядывали ее потертое пальтишко, шляпку, повязанную поверху платком, черные негнущиеся валенки. Заговорили громко, на разные голоса:
– Есть такой! Куда ему деться!
– К конторщику жена прибыла!
– Он у Розки живет!
– Так и иди, а в Логу от колодезя третья хата.
– Татарку спроси, ее знают.
Шум этот и всеобщий интерес поразили Клавдию Петровну: уж не путают ли они, мало ли Грачевых на свете?
– Муж в лесу работает, он лес валит.
– Нету твоего Сереги в лесу, – как о мальчишке сказала та, что стояла в санях. – Мужик у нас теперь редкость, зачем ему дерева валить?! Дерево и пришибить может, а бабу свалишь – самому мягче падать.
Кругом засмеялись, незлобиво, как знакомой шутке, а Клавдии Петровне сделалось не по себе, всю ее про-знобило вдруг, проняло тоскливым подозрением.
– Ты их не слухай, – отозвался участливый голос. – Ногу Грачеву покалечило, его в контору и перевели. – Низкорослая баба потянулась к чужой, сжала ее острый локоть, легонько подтолкнула вперед. – Ты иди, иди, время не трать, в Логу третья хата от колодезя.
Клавдия Петровна суетливо поклонилась и быстро пошла вперед, мимо укутанных в темное баб, мимо тяжелых, и в войну не отощавших лошадей. Шла, чувствуя слабость в ногах и жесткий упор валенка под коленкой; валенок высок, надо бы разрезать сзади, как советовали, да жаль портить новую вещь.
Снова она в чужой ночи, встреча с бабами не прибавила ей ни сил, ни тепла, ветер в короткое время усилился, будто ждал, пока пройдет обоз и пришлая останется одна в поле. Но каждый шаг приближал Клавдию Петровну к мужу, и не было в ее жизни ничего важнее, ничего значительнее и выше. И потому она не придала значения словам о какой-то Розе, прогнала от себя так и не оформившуюся тоску и шла все быстрее и быстрее, благо мешок за спиною был тощий, и если бы не новые, нерасхоженные валенки, она и вовсе побежала бы.
Лог удивил ее: впервые видела она такое – не село, не деревушка и даже не деревенская улица, – один порядок изб вдоль дороги, а по другую сторону – редкие амбарчики, рубленые, слепые, дрова в высоких поленницах и за ними крутой белый склон оврага, поросшего далеко понизу мелкой ольхой. И не один колодезь оказался в Логу, а три, из конца в конец; все более волнуясь, Клавдия Петровна не углядела, что только один колодезь живой, с намерзшим льдом, с подходами к нему, а два других – мертвые, хотя и срубы целы и ворот на месте.
Пришлось стучаться в избу, где уже не спали, жгли огонь. Дверь отворила глазастая старушка и держала ее открытой, не боясь выстудить избу, пока Клавдия Петровна спрашивала о Грачеве. Старушка скрылась в избе и снова появилась в сенях, накинув на себя черное плюшевое пальтишко с воротником из бесцветного уже куньего меха и бахромчатый крестьянский платок.
– Есть, есть, милая. Ну как же, Серега Грачев, кто же его у нас не знает!.. Ты хорошо, постучала ко мне, я покажу, я вас всех жалею, – частила она, заглядывая в глаза гостьи, словно сразу хотела разгадать ее.
Пальтишко на ней коротко, короче бумазейного подола, а от подола до голенищ разбитых сапог сиротливо белели голые, бесстрашные к холоду ноги. Старушка спешила, но странным образом обе женщины почти не подвигались вперед: она суетилась вокруг Клавдии Петровны, подталкивала ее, поглаживала по плечам.
– Меня-то зачем жалеть? – сказала Клавдия Петровна, облегчая заботы старушки.
– Господи! Нешто ты не человек?! И дети, верно, есть? – По кивку поняла, что есть, но выпытывать дальше не стала, сказала убежденно: – Кто детей родил, тех я особо жалею. Верно говорят, за ними и свет, и счастье, а забот сколько, а горя? Я о чужих думаю, и то иной раз сердцу тесно, а тебе каково: и одеть, и выучить, и душу вложить, и от немца уберечь, и все одна, одна, мужик тут, в отдыхе…
– Какой же здесь отдых?! – поразилась Клавдия Петровна.
– Против твоей жизни – отдых! Мне на человека только глянуть, я все вижу. – Она огляделась и весело развела руками. – Куды я тебя тащу, милая: к Розке надо, а меня в контору повело. Нам к колодезю ближе, он там на квартире стоит.
Они повернули, шли так же медленно, бестолково, едва не оступаясь в сугробы.
– Дорогие у вас квартиры? – спросила Клавдия Петровна, чтобы поддержать разговор.
– Теперь все дорого, одне деньги дешевые. – Она придержала Клавдию Петровну, спросила пытливо, доискиваясь важной для себя истины. – Вот чего никак в толк не возьму: всё в цене, в большой цене, верно? – а деньги дешевые. Как так: оне-то главные? Отчего же им цены не дают?
– Не думала я об этом, бабушка. Некогда.
– Нам и жить-то некогда. У Грачева квартира даровая, – успокоила она гостью.
– От конторы?
– Может, от них, может, Розка так положила: она не жадная, если ей кто по сердцу, она и задаром пустит. – И, подумав, что сказала лишнее, старуха принялась хвалить Грачева. – Мужик у тебя справный, аккуратный, себя не уронит. Выпьет – спать ляжет.
– Он раньше не пил.
– Теперь только медведь не пьет: зимой, в берлоге. Таракан и тот лакает, только по столу разлей. Теперь Грачев хромый, а был на ногах, литой мужик, и то держал себя.
– Он что, с костылями? – встревожилась Клавдия Петровна.
– Припадает маленько, если приглядеться; а ночью и не увидишь, – сказала она, не вкладывая в свои слова скрытого смысла. – В кости придавило. Здесь это не в счет: дерево иной раз в труху, в пыль человека бьет. Прежде у нас мужиков жило много; бывало, из-за баб дрались, а потом кого как, кого на войну простили, кто сам преставился; в голодную пору мужик охотнее мрет. Теперь и бабы лес валят, по вольному найму.
Они стояли у тяжелой, из еловых плах, двери, старуха как на пожар загремела по ней кулаком.
– Э-эй, конторщик! Хватит жировать, жена приехала!
Никто не откликнулся. Изба стояла сонная, глухая к наружной жизни, к крикам старухи и громкому стуку сердца Клавдии Петровны. Тишина. Непроглядные морозные кружева на окнах, вокруг все ухожено, нижние венцы очищены, снег по-хозяйски отброшен в сторону.
– Видала?! – обиделась старуха. – Спят! Обое глухие, что ли?! – Она заколотила в дверь так грохотно, что по всему Логу пошли отголоски и овраг откликнулся гулкой утробой. – Грачев! Грачев! Жена приехала.
Наконец изнутри, из-за двух, а может быть, и трех дверей послышался ответный голос, и хотя он был сонный и тихий, Клавдия Петровна узнала его и от мгновенной слабости прислонилась плечом к наличнику.
– Ладно тебе, Федосья, нашла время шутить – иди, иди!
– Узнал! – Старухе льстило, ее и со сна по голосу узнают. – Слыхала? Другой бы черным словом погнал меня, а он просит. Открой, Серега, говорю, жена.
Снова все затихло, внутри скрипнула дверь.
– Не верит, – сказала старуха, досадуя. – Его чуть не каждый день обмануть норовят; иная баба идет мимо, нарочно кричит – гляди, Грачев, жена приедет!
– Ему срок вышел, – словно оправдывалась Клавдия Петровна. – Ничего удивительного…
– Кто верует, у того срок с душой, с ангелом выходит, а другим – на поминках.
– Нет! Нет! Вышел срок.
– Ты не слушай меня, старая я, глупая! – Уже она снова хлопотала подле гостьи, хватала ее руки, просила прощенья. – Подай ему голосок, он и услышит родное.
Перехватило горло, дышать стало трудно, плотно сложив блеклые губы, Клавдия Петровна только поматывала головой.
– Хорошо, хорошо, – успокаивала ее старуха, – ты мне откройся, скажи имя свое и отчество. – И, разобрав, что прошептала гостья, она снова ударила в дверь и крикнула. – Грачев, Клавдия Петровна под дверью стоит: дело это, что ли?! Неужто сердце твое каменное, не чует?!
Потянулись тоскливые мгновенья. Казалось, дом татарки Розы, в котором заперт муж, отвергал Клавдию Петровну, не верил в ее дерзкий приезд. Потом осторожно скрипнула дверь, послышались неуверенные шаги, покашливание, стук сброшенного с петли крюка, все еще где-то внутри, и уже близкий шум в сенях, и громовой – как послышалось Клавдии Петровне – грохот засова, и визг распахнувшейся двери. Сергей стоял в ватной стеганке поверх нательной рубахи, в ватных рабочих штанах и калошах на босу ногу, серый, седой, сощуренный.
– Клава! – Он и радовался, и поражался, и попрекал ее за самовольный приезд. Все это разом выразилось в том, как он произнес ее имя, как отступил на шаг в сторону, приглашая ее войти, как повторил спокойно, уже вполне владея собой: – Приехала, Клава.
– Нешто я обманывать стану! – ввернула старуха; ей не верилось, что сейчас дверь за ними закроется и она окажется ненужной и самому Грачеву и его жене.
– Здравствуй, Сережа!
Она шагнула к порогу, старуха напоследок подтолкнула ее, говоря: «Ты иди, иди, а мне не надо…», медленно двинулась мимо мужа, и ее странно клонило к нему; казалось, он непременно протянет руки и обнимет ее на глазах у доброй старухи, но Сергей дал ей пройти и закрыл за ней дверь, погрузив все в полумрак. Она остановилась в кухоньке, не зная, куда идти, Сергей притворил и вторую дверь, молча снял с Клавдии Петровны заплечный мешок и, держа легкий мешок в руке, обнял ее неловко, сбоку, и дважды назвал по имени, вкладывая в ее имя всю горечь пережитого, всю муку жизни и боль по убитому на войне сыну.
2
Бритва тонко вызванивала на щеках и подбородке мужа, сточенное лезвие пело для Клавдии Петровны давно забытым голосом, и она радовалась, что Сергей бреется для нее – долго не брился, даже напугал ее при появлении серым, госпитальным лицом, а теперь скоблит щеки и шею и, умывшись на кухне, растирает лицо вафельным полотенцем. Себя Клавдия Петровна не слышит – шага своего или веса поднятой руки, но знает, что время истончило ее всю, она давно не набирала и грамма, а все теряла и теряла, пока не сравнялась с дочерью, потом дочь догнала ее и ростом: собираясь в дорогу, Клавдия Петровна надела лыжные брюки дочери, а под кофту ее же застиранный свитерок. Она и в зеркало давно смотрится мельком, без любопытства и надежды, видит вытянувшееся лицо, полноватые губы, два темных омутка под грубыми, неженскими бровями. А Сергей переменился, стал и правда литой, оттого так заметна его хромота и на глаз и на слух. Он быстро прибрался в посветлевшей комнате, застелил постель, и, оглядевшись, Клавдия Петровна заметила, что в комнате нет ничего из привычной домашности: здесь негде было быть даже хлебу, а на белую скатерть, которой покрыт небольшой стол, верно, никогда не ставили кружку с кипятком.
– Где же твое хозяйство, Сережа? На кухне?
– Хозяйство – громко сказано. А видишь, не отощал.
– Как мы боялись за тебя! – Она посмотрела на его увечную ногу. – Это было ужасно? – Неслышно шагнула к нему в бурых вязаных носках, но Грачев будто не заметил ее движения.
– Ничего. Только вот осталось… – Он нарочито грубо качнулся. – Лечиться надо было, лежать, ногу на растяжку. Черт с ним!
За стеной послышались быстрые шаги, стеклянный, не разгаданный Клавдией Петровной звон, кто-то отодвинул в горнице стул, вероятно неловко, стул упал.
– Хозяйка?
– Да. Роза.
– Может, надо сказать обо мне? Тут у вас строго.
– Думаешь, старуха не подняла ее? – Он усмехнулся: – Еще познакомитесь. Успеете.
Сергей тяжело опустился на кровать. Во взгляде его крупных, серых, чуть поддавшихся книзу глаз не было чувства вины или неловкости, а только житейская озабоченность и долгая привычка к трудному, к тому, что только трудное и существует на свете.
– Почему ты не писал о ноге? Я бы настояла на больнице.
Он сжал ее руки выше запястий, бережно посадил ее на табурет, заговорил нехотя, словно заранее печалясь, что ей не понять всего толком.
– Не хочу я новых мест, нового начальства… Здесь меня каждая собака знает, здесь я свой.
Она вскочила с табурета, сказала с мольбой:
– Мы ведь уедем отсюда, Сережа! Нас Полинка ждет.
– С кем ты ее оставила? – спросил он строго.
– С соседкой. С Таней Киселевой… ты ее не помнишь, не можешь помнить. – Он молчал, но что-то в глубине его серых, в красноватых прожилках глаз говорило о том, что помнит, все помнит, лучше договорить до конца. – Они въехали за месяц до того, как…
– В комнату Зубавина? – перебил Грачев, не давая ей мучиться, подбирать слова. – Эта бодрая, благополучная пара?
– Таня хорошая женщина. И очень несчастная. Да! – ответила она его холодному взгляду. – Мужа в первый же день забрали на фронт, и он сразу погиб, ни одного письма не успел прислать.
– А вы подружились… вдовы, – усмехнулся он.
– Я не вдова! У меня ты, Сережа, ты! – Она дрожащими руками обняла его голову, чувствуя жесткость волос и частые удары крови в висках. – Иногда я думала, может быть, тебя бог уберег, отнял от нас, чтобы тебя не убили на войне.
– Будь он проклят, как он меня уберег! – Он поднялся с постели рывком, словно тяготясь ее нерешительной лаской, и они оказались так близко друг к другу, что он толкнул ее грудью и должен был поддержать за плечи, чтобы она не упала. Она ощутила тяжелые, изучающие ладони на своих худых лопатках, нелюбящий, раздраженный взгляд, охвативший так приблизившееся ее лицо, стряхнула с себя его руки и отступила назад.
Именно в этот миг досадливых, исполненных непонимания и отчужденности движений дверь в комнату приоткрылась и на пороге появилась женщина: в растерянности Клавдия Петровна успела увидеть только ее неестественно белое лицо и рассерженный блеск круглых глаз под цветастым, низко упавшим на лоб платком.
Я печь затопила, выгорит – закроете, – сказала женщина и хлопнула дверью.
Хорошо… – запоздало шепнула Клавдия Петровна.
Грачев рассмеялся: благодушно и с нескрываемым облегчением.
Командует… – сказал он. – Роза.
Он живо захромал по дому, ходил на кухню и в хозяйскую горницу, принес хлеба, кровяной колбасы с чесноком, разогретой на сковороде картошки, чашки, чайник.
– Может, на кухне поедим? – спросила Клавдия Петровна.
– Здесь.
Она сняла со столика скатерку и расстелила старую, лежавшую на подоконнике газету.
– Не мелочись, Клава, – сказал Грачев, но ничего переменять не стал, уставил столик снедью и посудой. – Полагалось бы по стопке.
– Не привезла, теперь это так дорого.
– У Розы есть.
– Мне не нужно. Лучше вечером, когда вернется хозяйка.
Он усмехнулся, как уже не раз за короткое это время, непонятной ей и не предназначавшейся ей усмешкой и сказал:
– Роза в столовке работает, от конторы через один дом. У нее водка есть… теперь это – валюта.
Грачев словно сбросил с себя какую-то тяжесть; был заботливым хозяином, угощал, сам почти не ел, больше сидел на табурете, зажав руки в коленях.
– Ты ешь, все ешь, – он подвинул сковороду, смотрел на нее, вспоминал, как живо движутся ее скулы, теперь особенно, когда она исхудала. – Как Полинка? К чему у нее сердце лежит?
– Я писала тебе: на доктора хочет учиться.
– В письме много не скажешь… – Он вздохнул: как объяснить ей, простодушной, что их письма писались для многих. – К людям как она?
– С открытой душой: она хорошая девочка.
– Брата помнит?
– И его и тебя!
– Я живой, а мертвых забывают.
– С ее-то сердцем?! Что ты, Сережа! Она все про тебя понимает. И другие тоже.
– Мне надо, чтобы она знала, а другие… другие пусть… – Он выругался. – Что – не слыхала?! – Он вскочил с табурета и забегал по комнате, припадая на ногу.
– От тебя не хочу слышать.
Он рассмеялся, отходя сердцем.
– Я не лучше других!
– Лучше! – убеждала она, отставив еду, вся уйдя в его заботы, боль и самоунижение. – Сколько еще подлости встречается!
– Не торопись судить, Клава! Судить легче легкого, понять – трудно. Понять – труднее всего. Ты всегда всем верила… – Он заметил ее смятение и беззащитность, вернулся к столу, протянул руку и сжал ее горячие пальцы. – Ешь! Нравится тебе колбаса – и ешь.
Она жевала лениво, опустив глаза, чувствуя, как они наливаются слезами, почти беспричинными, скорее счастливыми, чем несчастливыми.
– Дурачок ты мой, зайчонок!.. – сказал он сокрушенно: пришло далекое слово из той поры, когда он заглядывался на ее тугое лицо с темными ворсинками над верхней губой, в пышную поросль волос, мохнатых прямых бровей, густых прядок, спадавших от висков на высокие скулы. Он потянулся к ней, погладил ее руку, а мысль против воли возвращалась к сыну, который повторил ее лицо до мельчайших подробностей, до неправдоподобия и должен был жить долго, а умер.
– Как же это с Мишей вышло? – сказал с запоздалым отчаянием. – Его куда убило?
– В сердце. Будто ждали его. – Слезы лились, и это было понятно, и Грачев поглаживал руку жены тяжело, яростно, еще не отошедшей от лесной работы жесткой ладонью. Сидя на табурете, он раскачивался в такт этому поглаживанию. – Я писала тебе, он не мучился, всё, сразу…
– Ему на годок бы позднее родиться, и не увидал бы войны, – горевал Сергей и будто винился, будто и впрямь что-то когда-то можно было изменить.
– Он и так на год раньше пошел, все хотел доказать, что храбрый, не хуже других.
– Из-за меня, – сказал Грачев и снова заходил по комнате. Теперь она увидела, как и на нем отпечаталось время, утяжелив щеки, проведя борозды на огрубевшем лице. Вены на висках набрякли, пробитые сединой волосы отступили, удлинив лоб.
– Ты себя не мучь. Он все мне говорил, когда в училище рвался, что ты бы сразу, в первый же день пошел бы на войну.
– Ясно! – сказал Грачев, и в голосе его снова прозвучала отчужденность. Он оглядел ее тощенькую фигурку, будто заново привыкал, сказал устало: – Полинку смотри.
– Я, что ли, одна?! – Вдруг она потеряла покой, подумала, что не властна над ним, не послушалась, приехала, а как будет дальше, не знает, ничего про него не знает, меньше, чем когда приходили короткие письма. – Я ведь за тобой приехала, Сереженька, что мне одной делать. Ты Полинку полюбишь, она каждого твоего слова слушаться будет.
– Дурачок ты! Разве я ее не люблю?! – Грачев обнял жену, прижал ее к себе так, что, кажется, не осталось в ней живого места, не стиснутого им, притиснул еще больше, чтобы из рук ушло ощущение горькой легкости и худобы, чтобы она стала частью его самого. Долго стоял так, потерся подбородком об ее лоб и мохнатые брови и тихо отстранился. – Я в контору сбегаю, а ты отдыхай, Кланя, еще наговоримся. – Он тронул ладонью ее волосы. – Еще ты наплачешься всласть, ты это дело любишь.
В эти немногие секунды Клавдия Петровна и обрела силу и потеряла ее, так что пришлось сесть на постель; тело, отвыкшее от ласки, и мозг, жаждавший ее, – все оцепенело, оглушилось током крови. Не в силах говорить, приоткрыв сухие, горячие губы, она смотрела, как Сергей заправил ватные штаны в носки, зашнуровал солдатские ботинки, надел стеганку и ушанку.
– Поспи, – сказал он от двери, – небось ночь не спала.
Она бросилась к окошку, оно белело глухо в снеговых узорах и отдало ей только мелькнувшую тень и скрип шагов на снегу. Повалилась ничком на постель мужа, прижалась к подушке, вдыхая новый, чужой запах и стараясь уверить себя, что он прежний, знакомый, родной. Потом живо поднялась, радуясь, что осталась одна в теплой избе, без хозяйского глаза, и сможет привести себя в порядок к возвращению Сергея – он не узнает ее в платье из шотландки и в туфлях на каблуках. Стащила через голову свитер, вынула из мешка ситцевый халатик и свернутое платье – серая с коричневым шотландка измята, без утюга не обойтись.
В избе посветлело, солнце поднялось над тайгой, теперь особенно заметной стала чистота избы, янтарный, скобленый настил, свежие половики, бумажные цветы в окне между рамами. Чисто и в кухоньке, под плитой гудит огонь, а у дверцы на прибитом к полу листе жести, ни дров, ни остывшего уголька, ни соринки. Она открыла дверцу: горящие поленья были непривычно длинные, пахнуло жаром в лицо, в грудь, в открытые плечи с шелковыми бретельками на сухих ключицах.
Она не нашла на кухне утюга и проскользнула в хозяйскую горницу, стараясь не касаться приоткрытой двери, – утренний мартовский свет в четыре окна проливался внутрь, отражался в зеркале шифоньера, в никелевых трубках кровати, в застекленных, с блестящей фольгой фотографиях на стене. Здесь та же чистота и следы поспешности, какого-то, как почудилось Клавдии Петровне, смятения: клеенка, загнутая с угла, утюг, брошенный на столе на подставке из консервной банки, неубранная широкая постель, свесившееся до пола ватное одеяло… «Проспала, торопилась, – подумала Клавдия Петровна, припоминая мелькнувшее в дверях лицо и сердитый блеск круглых глаз. – Вот отчего она – просто опаздывала…» Она тронула рукой тяжелый, для нагрева утюг – он еще хранил тепло, – взяла его с подставки и услышала, что кто-то вошел на кухню, стукнул печной дверцей.
Уходить было поздно: в горницу вошла Роза, в распахнутом, черного верха кожушке и наброшенном на голову платке.
– Я утюг искала, – сказала Клавдия Петровна. – Извините, пожалуйста.
– Возьми… Чего ты!
Роза посторонилась, пропуская Клавдию Петровну, ее встревоженные, несчастливые глаза ощупали гостью от маленьких, одетых в носки ног до поредевших, посекшихся волос. Стоя у плиты спиной к Розе, Клавдия Петровна чувствовала этот взгляд на затылке, на убегающих под сорочку острых позвонках. Что-то шлепнулось на пол в горнице, Клавдия Петровна обернулась, увидела упавший рядом со стулом кожушок: пальцы Розы мяли концы кашемирового платка.
– Грачев в контору прошел, а я не знаю, умеешь ты печку закрыть? – сказала Роза.
– Меня зовут Клавдия Петровна. А вас?
– Роза.
– Вот и познакомились.
– Я знала, как тебя зовут: мне Сергей говорил.
– И я знала, а познакомиться надо, – легко сказала Клавдия Петровна. Она не смогла бы объяснить, отчего пришло облегчение, но оно пришло, она свободно смотрела в белое лицо Розы, с насурьмленными бровями над красивыми карими татарскими глазами, в ее маленькие, подвижные ноздри, на два ряда ровных зубов в странном, словно голодном или бесстыдном оскале, на ее грузноватую фигуру.
– Знаю, – угрюмо сказала Роза. – Думаешь, я не знаю? Ты почему уходишь?
– Я сейчас, платье возьму.
Она надела вязаную кофточку и вернулась на кухню с платьем.
– На столе гладь. – Роза принесла из своей комнаты байковое, со следами утюга, одеяльце. – Возьми. – Она снова встала у двери, наблюдая за движеньями Клавдии Петровны. – Ты зачем приехала?
– Мужу срок вышел.
– Ему здесь хорошо!
– Я вижу – он в тепле. У вас чисто.
– Ему нигде не будет так хорошо, – упрямо сказала Роза, на ее белом, сытом лице выразилось волнение. – Я смотрю за ним.
– Спасибо. Ему пора домой.
– Не забирай его! Слышишь?! Не трогай! – странным образом она соединила в этом выкрике угрозу и мольбу.
– Что вы! У него семья… дочь. Ему срок вышел!..
Что-то неправдоподобное было в их разговоре, в надрывном голосе Розы, что-то похожее на близкое несчастье.
– Ты еще скажи, что ждала его десять лет, да?! Без мужика, одна, святая? – Роза с ненавистью смотрела на пришлую бабу.
– Не смейте так!
– Ты что, лучше всех?! Или никто не польстился?
Клавдия Петровна сдернула с одеяла платье, защитно прижала его к груди, утюг поставила мимо консервной банки, на столешницу, и отшатнулась: ей показалось, что хозяйка устремилась к ней. Но Роза бросилась мимо, к комнате Сергея и встала в двери.
– Ты от него отвыкла: чужие вы. Я бы за ним куда хочешь поехала. А ты? Ты и жила отдельно…
Страданье и страсть наполняли низкий голос Розы, но смятенье Клавдии Петровны было так велико, что ей давался только общий смысл слов Розы, а перед глазами стояло ее неподвижное, словно бесстрастное, пугающее лицо.
– Я писала ему… посылки слала, все, что могла, – оправдывалась она, понимая, что не надо всего этого говорить, и не находя других слов.
– Писала! – с презрением выкрикнула Роза, будто в письмах-то и есть главный грех, обман, нечистота человеческих отношений. – Написать можно, все можно написать!.. Ты такая же, как и все. Ты меня не обманешь, ты лахудра!
Слова жестоко хлестали Клавдию Петровну, сердце сжала боль, спазм, страх близкого, нелепого конца, но испуг перед Розой исчез.
– Сергей дал вам право так разговаривать со мной? – спросила она тихо.
Вопрос озадачил Розу: потрясенный, скорбный взгляд маленькой, в струну вытянувшейся посреди кухни женщины сковал ее. Она молчала, слишком долго молчала.
– Зачем его припутывать? – сказала она наконец. – Мы с тобой сами решим.
Клавдии Петровне мучительно захотелось закрыть глаза, так, чтобы и веками и самим глазом ощутить облегчающий жар слез, получить передышку после бессонных суток, после десяти лет ожидания. Но плакать нельзя. Она застегнула пуговки кофты, пряча истаявшую, исхудавшую грудь, медленно повела головой на тонкой шее и сказала:
– Это может решить только он. Все отвратительно, что вы говорили, мерзко… грязно, извините меня. Только Сергей может решить.
Жена Грачева предлагала ей невозможное, толкала в западню. Если бы им самим сговориться по-доброму, если бы жена погостила и уехала, Грачев, может, и остался бы: он только шутя, так, чтобы подзадорить ее, говорил, что вот возьмет и уедет, а сам жил спокойно, ровно, как и год и три года назад, а раньше она его не знала, где-то он обитал в других краях, а здесь леса стояли почти нетронутые.
– Не забирай его, милая, хорошая моя. – Роза раболепно потянулась к жене Грачева. – Хочешь, я на колени стану? – Она пошатнулась в неутешном горе, но, встретившись с потрясенным взглядом Клавдии Петровны, удержалась на ногах. – Жила ты без него, привыкла, и он привык, а теперь ему всю жизнь сломаешь…
Клавдия Петровна зажала уши ладонями, уронив на пол платье, но Роза подошла ближе и стала надрывно выкрикивать слова:
– Здесь он долго проживет, а в городе нет… Обидят его там, сердце надорвут, а я никому не позволю. Пропаду я без него, хуже меня никого не будет. Очень я плохо жить стану. – Она старалась жалким, преданным взглядом вырвать у Клавдии Петровны уступку, но та зажмурила глаза и, постанывая, раскачивалась, не отнимая ладоней от ушей. – Я тоже не молодая… Я за ним бы и в лес, и за проволоку, а ты врозь жила…
– У меня дети были!
– Вот… у тебя дети. Девочка у тебя, – поправилась Роза, вспомнив о гибели сына, – а я одна. Не забирай ты его!
– Не мучайте меня, – тихо попросила Клавдия Петровна. – Пожалуйста…
Она медленно прошла мимо Розы в комнату мужа, закрыла дверь, привалилась к ней спиной и затылком, в ожидании толчка, удара, и даже хотела, чтобы непереносимая душевная боль сменилась другой, физической, простым страданием, имеющим начало и конец.
3
Потом она бродила по комнате, не умея собрать своих мыслей, сосредоточиться на чем-то. Ходила бесцельно, то быстро и нервно, то в горестной задумчивости, не чувствуя, как холодает в доме, не наведываясь на кухню к остывающей плите. В памяти стоял надрывный крик Розы, ее жалкое отчаяние. Расскажи ей кто-нибудь о таком, она подумала бы, а здорова ли Роза? В уме ли она? Но, выстрадав страшные минуты на кухне, среди домашних предметов, слушая бесстыдную и страдающую женщину, она не сомневалась, что Роза в своем уме. Долгая разлука словно лишала Клавдию Петровну права на ревность, на себялюбивый женский крик; грех Сергея оставался грехом, но и был в то же время просто жизнью, другой, чем ее жизнь, потому что она – женщина, с ней были дети, она жила надеждой, а Сергей наверняка прошел через дни, а может, и годы без надежды. И, понимая все это, Клавдия Петровна страдала еще опустошительнее, чем если бы грех случился в обыкновенной жизни. Что делать? Смириться, ждать вечера, когда они втроем сойдутся в избе Розы и случится беда, или собраться, пока нет Сергея, поспеть до темноты на станцию, ждать обратного поезда, сколько бы ни пришлось? Она сунула платье в мешок, поискала взглядом валенки – в комнате их не было, Грачев поставил их сушиться у плиты – и вдруг устрашилась. А что, если он бросится за ней в ночь, на железную дорогу, не спросив разрешения; может, его осудят за это, и получится так, что она погубила его своим приездом…