355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Три тополя » Текст книги (страница 20)
Три тополя
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:29

Текст книги "Три тополя"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)

От караульной будки к ним приближался Яшка Воронок, инвалид без трех пальцев на левой руке, сменивший на посту Евдокию Рысцову. Он шел вдоль канала, шевеля на ходу чужие куканы. Плоскодонка причалила под электростанцией, никто не приметил, как понизу подкрался Рысцов, в калошах на босу ногу, в узких брючонках и застиранной пижамной куртке, будто прогулялся к ночи по нужде. Он вышел под яркий свет фонаря, достал из пижамного кармана сигарету и закурил от спички, разглядывая исподлобья Клементьева с женой и шлюзовской народ. «Здравствуйте! – кивнул он инженеру, а шлюзовским неожиданно по очереди сунул руку, будто давно не виделся с ними, а значит, и они не могли видеть его. – Ты чего здесь?» – строго спросил у Алеши. «Он с нами, – ответила Клементьева с вызовом. – Муж пригласил… взял с собой». Рысцов скучно посмотрел на нее, будто не сразу понял: «Стало быть, пригласил…» Лицо его в ровном шелковистом загаре не выразило ничего. Коротко остриженные волосы в лунной ночи казались седыми, а весь он далеким от суетных страстей. Он присел у раздавшейся от рыбы сумки. «Твоя, что ли, Николай? – Механик кивнул. – Скоро всю рыбу переловишь: еще и на кукане у тебя». – «И там сидит, – подтвердил механик. – Куда им деться, провод не леска, не обрубишь…» Рысцов взглянул на него карими, святыми глазами под детскими бровками и, склонясь к веревке, рванул из-под устоя сеточку. Пусто. «Вот моя удача, – посетовал он. – Все берут, а я – мимо. Поймали чего?» – «Жду! – отрезал Клементьев. – Я вроде вас – не мастер». Что-то в тоне инженера насторожило Рысцова. «Что же вы гостю хорошего места не уступили? – попрекнул он шлюзовских. – Вы всякий день лавите, а человеку выдался выходной…» – «Мое место хорошее, – сказал Клементьев. – Браконьеры мешают». – «В запретке?» – Рысцов встревожился, сигарета щелчком полетела в воду, он уставился на Воронка, ждал ответа, но откликнулся Клементьев: «Вы! На лодке с воротом, с браконьерской снастью». Рысцов не стал разубеждать инженера, он жалел его слепоту. «Кто орудовал? – спросил он. – Приезжий человек приметил, а вы?!» – «Шуровали… – отозвался Прокимнов. – Разве разглядишь, кто? То темно, то луна слепит…» – «Не разглядишь! – рассердился Рысцов. – Чего вам надо, вы усечете. Шпиннинг у тебя чуть шевельнет на плотине, а уж ты там». – «Двое были, кто их знает», – сказал механик. «Лодку хоть разглядели? – Рысцов весьма натурально страдал от равнодушия шлюзовских. – Вы тут все лодки до Новоселок знаете, по уключине услышите, как она скрипит». – «В шуму ее не слыхать, – ухмыльнулся механик и сказал твердо: – Не наши были, Рысцов, фулиганы, они мне снасть обрубили…» – «А ты терпишь, Николай-угодник!» – «Иисус терпел и нам велел».

Алеша растерялся: Рысцов – фигура, для мальчишек особенно: главный караульщик, и мальчик разглядел его в плоскодонке, но теперь стал сомневаться, Прошка стоял домашний, печально отрешенный, в сухой курточке, и руки его сухие, несуетные. «Будет вам притворяться, Рысцов, – сказал Клементьев несвободным ртом, зубами прихватив кончик лески и затягивая петлю на цевье тройника. – Все вас видели, только не скажут. Остерегаются». – «Я им не начальство, бояться меня нечего. Они на шлюзу хозяева, а я их добро караулю. Любого спросите». – «Они скажут: как же!» – возразил Клементьев: стена поднималась между ним и рыбаками, он ставил их в тупик, а этого люди не прощают. И Алеша смотрел на него с сожалением, – не умом, сочувственным сердцем, опытом маленькой своей жизни он предчувствовал, что инженеру не одолеть Рысцова: Клементьев проигрывал, хотя и был честен. «Шлюзовские меня угадали бы и в дождь и в темень, – беззлобно твердил свое Рысцов. – Мы друг друга, как кобели, по запаху учуем, свои люди…» – «Свои люди завсегда сочтутся», – сказал механик со значением, предлагая и Клементьеву кончать канитель, приглашая и его в компанию; и ты ведь свой, ты хоть и в чинах, а явился на плотину, куда доступ строго закрыт, значит, знаешь, что человек человеку не ровня, вот и живи по этому закону. Но Клементьев не внял резонам механика. «Мне свидетели не нужны, – сказал инженер. – Может, с берега они и не разглядели, а я все видел: и рыбу, и как вы чужую снасть обрезали». – «Был бы я в лодке, – вздохнул Рысцов с сожалением, – я бы все шпиннинги обрубил, с плотины лавить запрещено». – «А ведь стоят! И теперь стоят, и днем!» Выходило и вовсе нескладно. Рысцов оказывался для рыбаков отцом родным, Клементьев – недругом, Алеша почувствовал это остро до тоскливого горестного сожаления. «Что мы – звери, не дать шлюзовским лавить? Они кормятся плотиной… И вы не на богомолье ехали и не купаться к нам. Два шпиннинга у вас, обловитесь, куда рыбу девать? – Он простодушно улыбнулся, все еще предлагая мировую. – Дружкам гостинцы, не торговать же. И пацана с собой прихватили по прихоти, а караульщики уважили. По-другому нельзя, по-другому – жизнь затмится, толку в ней не останется…» – Рысцов брал верх над инженером, а в глазах шлюзовских и вовсе уложил его на обе лопатки: не ими эти порядки заведены, не им их и менять. «Они промолчат, видно, вы их крепко держите… – Жена Клементьева поднялась с грузовой тележки на рельсах узкоколейки. – Я вам все скажу… я никогда сюда не приеду…» Но инженер не дал ей говорить, велел идти в машину, назвал, как чужую, по имени-отчеству, и она ушла, задернув «молнию» куртки до подбородка, ушла с замкнутым, в свекольных пятнах лицом. Клементьев распекал Рысцова истово, громогласно, но пустым, потерявшим силу голосом, заглушая досаду и неминуемое поражение; он всласть накричится и уедет, а здесь все останется по-прежнему, и чем громче кричит Клементьев, тем очевиднее, что на плотине ему больше не бывать, собственная гордость не пустит.

Рысцов выслушал Клементьева, недоуменно, протестующе повел плечами, огляделся, наяву ли все это или померещилось, поманил пальцем Воронка и приказал негромко, будто никому другому и не полагалось слышать его, исключительно к службе относящиеся слова: «Развиднеется, гони пацана к чертовой матери! Сорвется ненароком, с нас шкуру спустят. Свидетелей не найдешь, умотают на машине с нашей рыбой».

Ждать рассвета не пришлось.

Вслед за Рысцовым растаяли в призрачно-голубой ночи и шлюзовские; уходили, не прощаясь, быстро, принужденно, как перед черной грозой, когда над Окой кружат тучи и посверкивает, погромыхивает и в смятении прячутся рыбы и люди.

Под плотину подошел голавль, мерный, в полкило каждый, казалось, они жадно ищут в придонных струях одинокие теперь спиннинги Клементьева. Инженер сновал между устоем и Алешей, потом крикнул ему, чтобы тот сам повел голавля к берегу.

Алеша держал спиннинг двумя руками, рыба в тугом потоке казалась ему могучей, огромной, может, побольше первого голавля. Он неосторожно наклонил спиннинг, леска и удильник вытянулись в линию, неостановимо затрещал затвор, и леска вяло провисла, напугав Алешу, но длилось это мгновения, снова дрогнула и напряглась снасть, удильник затрясло еще сильнее. «Выбирай потихоньку!» – крикнул Клементьев, и Алеша стал мерно, потрескивая затвором, наматывать леску, чувствуя, что он и сильная, упрямая рыба двигаются теперь в шаг. Он подвел ее к устою и так рванул из воды, что она пролетела над его головой и, оглушенная ударом о бетон, сошла с тройника.

Еще у них хватало кузнечиков и лягушат, но рядом с Клементьевым лежал смотанный спиннинг и только что вынутый из воды кукан: десяток голавлей – все, кроме первого, которому механик Николай помял жабры, – топырили плавники, слабо вздымали словно потяжелевшие жаберные крышки. Во всем был конец рыбалки; в отрешенном взгляде Клементьева, в собранном спиннинге и поднятом из канала улове.

Снова появилась жена инженера. Она пошла по плотине, не оглядываясь, к пойменному берегу. Клементьев смотрел в ясную, удлиненную лунным светом даль плотины, на мещерское темное заречье, с черно-зеленой зубчатой кромкой леса, с невидимыми, спящими, открытыми только душе человеческой деревнями и селами. Острый глаз Алеши угадывал всю дремлющую в июльской ночи пойму, стадо, сбившееся в загоне, толоку, казавшуюся бестравной, вытоптанной до последнего стебелька, сумеречные липовые рощи поодаль. А Клементьев будто только теперь, в недобром безлюдье, встревоженный уходом жены, вполне ощутил, куда занесла его судьба, как прекрасен мир вокруг, опечалился и глухими часами азарта, и тем, что этой ночью он навсегда распрощался со спасенной им плотиной.

Клементьева скоро вернулась, прошла к поводкам, на которых в темной воде коротали ночь пленники Рысцова, подняла на устой жереха, открыла застежку и сбросила белобрюхую рыбу в реку. «У него и на той стороне были запасы», – сказала она. Только щуку Клементьева не решилась трогать одна, позвала Алешу, и вдвоем они справились с неподатливой стальной застежкой. «Вера! – запоздало встревожился Клементьев. – Он скажет, что мы украли». – «Напишешь ему, извинишься, – язвительно ответила она. – Ничего он не скажет!» – «Он не может думать иначе». – «Ах, какая беда, что он подумает о тебе! Если тебя это тревожит, то вот свидетель: Алеша скажет, что это я отпустила рыбу». – «Ему лучше помолчать, – заметил Клементьев. – Лучше сказать, что я украл, увез; ему здесь жить». – «Вы не крали! – воскликнул мальчик в душевном смятении. – Я щуку отпустил». – «Всю рыбу освободила я: помни это, Алеша». – «Нет, – упрямо сказал он. – Щуку мы вместе. Щуку вместе…» Клементьева облегченно рассмеялась: упорство мальчика пришлось ей по сердцу. «Пусти и своих, Володя, – попросила она. – Живых отпусти!» Клементьев молчал, жена склонилась было к голавлям, но увидела глаза Алеши, полные горького недоумения, обиды за Клементьева, за попранное дело, которым они занимались честно, и отступила. Двух голавлей инженер снял и перевязал их на кукан Алеши.

Домой Алеша собрался короткой дорогой, по крутояру, к спящей деревне, но Клементьев не отпустил его, сказал, что довезут до порога; даже Рысцов не решался прогнать Алешу до рассвета, неужто они хуже Рысцова. «Мне пешком близко, – отказывался Алеша: было неловко, что жена инженера повезет его через деревню к избе, – а машиной в объезд». «Отец кем работает?» – спросил Клементьев уже на ходу, повернувшись к нему с переднего сиденья. «Его на войне убили». – «Ты и не помнишь его?» – «Хорошо помню: мне четвертый год шел». Почему-то всегда ему было важно знать самому и чтобы другие знали, что отца он помнит хорошо. «Ты, оказывается, старый! – удивился Клементьев. – Я думал, лет десять». – «Я в шестой перешел». – «А я, брат, тебя, как пацана, за чиликанами гонял… Чего тебя караульщик не любит?» – «Никого он не любит, одного себя». – «Не бойся ты их, Алеша», – сказала Дементьева. «А я не боюсь: они у плотины, а мы – на реке».

Подъехали к избе на высоком фундаменте, с темными купами яблонь позади, Клементьева развернула машину, свет фар ударил в окна. «Заночуем, Вера? – спросил Клементьев неуверенно. – Прямо в саду. И сеновал, верно, есть». – «Горница чистая, – обрадовался Алеша. – На сеновале одна пыль, мы скотины не держим». – «Поехали!» – Клементьева сидела, устало привалясь к рулю.

Инженер вышел из машины с жестяной коробкой, взял из нее блесну с тройником, и блесны потянулись гроздью в половину коробки. «Тебе, держи!» Алеша молча принял подарок, а Клементьев осторожно вынул из машины одноручный спиннинг и сказал тихо, чтобы не услышала жена: «Без спиннинга и блёсны ни к чему. Бери. Блесны в неделю оборвешь, в реке оставишь, а спиннинг надолго; будешь нас вспоминать». Оба вздрогнули от резкого, как окрик, гудка, и Клементьев распрощался с Алешей.

Далеко на повороте мелькнули красные огоньки и скрылись, затих в ночи гул мотора, Алеша все стоял у калитки с дарами, о которых и мечтать не мог, стоял, пока мать не загремела запорами на крыльце.

Подростком Алеша пристрастился к охоте на щук. Ниже плотины на блесну только и попадались щуки, и то редко, в неделю раз. Шлюзовские рыбаки, издали поглядывая на парня (потом отпускного студента, а еще позже – здешнего учителя Алексея Капустина), часами мотавшего и мотавшего на катушку леску, бредущего домой с пустым спиннингом и сухим, топырившим карман куканом, потешались над ним. Редкие дни, когда он переправлялся в деревню паромом, на виду у всех, со щучкой – а то и парой – в глазах шлюзовских дела не меняли: случайная, глупая добыча словно для того и шла к нему, чтобы каторжный труд целой недели без отклика, без поклевки открылся во всей своей скудости. В запретке всегдашний хмельной праздник, звон и трепет в струну натянутых жилок; по-бычьи упираются усатые черные твари, – без багра не взять! – жерех оповещает о себе одним, сбивающим с ног ударом, тяжело волочится по струям и ошеломленно замирает, едва жабры обожжет воздух; живой молнией мечется в глубине подсеченная щука, сражается до конца, не сдается и на песке, норовит ухватить зубастой пастью и пассатижи и пальцы, – там всякий час добыча, промысел, а долгая охота, охота не наверняка, только в глухую непогоду.

У Алексея всегда трудная, недобычливая охота в пустыне, где, кажется, и промышлять некого, где притихшая, скрытная, немая вода безмолвствует, мягко колышется в песчаных заводях, в камышах и речной куге, ничего не обещая рыбаку. Алексей полюбил свою одинокую охоту, как никто знал он дно Оки на большом протяжении, подводные террасы, обрывы, ямы, коряги, полузамытые песком сваи, чернодуб, затонувшие, развалившиеся лодки, мотки затянутой илом проволоки, сети, утопленные когда-то ночью при внезапном налете рыбнадзора и не отысканные потом «кошкой». В любом месте он мог закинуть блесну, наперед зная, где можно дать снасти уйти глубоко, даже и на дно, а где нужно вздернуть удильник и завертеть катушку быстро, минуя корягу или каменную гряду. Единственная его рыбалка на плотине с Клементьевым, который никогда больше не приезжал к ним, вспоминалась Алексею спустя годы дурной, ненастоящей, нарушающей целостность его речной жизни, хотя той ночью, протянув матери тяжеленный кукан, он едва не заплакал от счастья и запоздалой истовой благодарности к укатившим в машине людям.

Но вот письмо из деревни известило Капустина о конце шлюзовской запретки, и, дождавшись каникул, он покаянно спешит на родину вместе с Катей.

3

Они не стали дожидаться попутной машины под тусклыми фонарями на пристанционной площади, постояв немного на бревенчатом мосту через тихо плескавшуюся внизу Вожу, разулись и под ранней луной, осиявшей холмы и поля, тронулись в путь.

Нога у Кати маленькая, пальцы тонкие, вырезные, как у поджарых ребятишек, босиком непривычна, но храбрилась, и Алексей вел ее мягким, еще не остывшим грейдером рядом со строящимся, в грудах щебенки и песка шоссе. Впереди Ока, без караульщиков у плотины, – а ведь они и зимой, в метельную пору почему-то виделись ему там, в тулупе поверх казенного, от пароходства, бушлата или темной шинели, в деревенском треухе и в валенках, нелепо стерегущие ушедшую под лед и снег реку.

Катя глядела моложе Алексея: регистраторша загса даже задержалась взглядом на ее паспорте – верно ли записан возраст? – зеленоватые, близорукие глаза Кати надменно вспыхнули за очками. Рядом с ним, в светлой ночи, она казалась спортивной, широкой в плечах девчонкой, с красивым ровным шагом, – только днем, вблизи заметными становились паутинные морщинки высокого сухого лба, усталый излом полногубого рта, взрослая цепкость взгляда. И все это – губы, так устающие с детворой в младших классах, прекрасные, притягивающие добротой и хмелем женственности глаза, грубоватый нос с чувственными плотными ноздрями, тонкая, с приметными, тревожно бьющимися жилками шея, давно стало для Алексея единственно близким и желанным. Без умысла, слепым женским инстинктом Катя ввела его в размеренный мир без крайностей и безрассудного напряжения страсти, мир, заботливо рассчитанный на целую жизнь. Давняя ночь в яблоневом саду, неистовство Саши и его короткое счастье ушли далеко, и теперь Алексея уже не заботила встреча с деревней и с Александрой Вязовкиной. В светлой ночи на пологих холмах, за которыми дышала прохладой Ока, пришло освобождение от былых тревог. Уже и перед памятью матери не было совестно за недолгую, слепую вражду из-за Саши: все заслонила маленькая женщина, она идет на шаг впереди, вытянув шею, будто чует реку, близкую околицу и спешит в мир его детства.

Почему он загородил от нее берег, исхоженный им самим так, что и спустя годы в городских снах и в ночных бессонных странствиях он вышагивал у воды, не сводя глаз с натянутой струной жилки, но и не оступаясь, ноги знали каждую пядь этой земли? Почему не повез Катю на смотрины к басовитой, в постоянном прищуре из-за табачного дыма Цыганке, не поплыл в лодке через полуночную Оку, чтобы Катя приобщилась к ее благодати и тайнам, ощутила силу реки, сносящей их – как ни греби – вниз, за паромный причал? Неужели из-за Вязовкиной?

Недавно думалось: из-за нее. Письмо Цыганки повернуло его мысли, подсказало другой ответ – плотина. Вот из-за чего он не ездил на родину с Катей. Письмо тетки помогло Алексею оттеснить Сашу в глубину лет так, чтобы между ним и Катей не витало ни тени ее, ни шепота подвижных губ, ни запаха рыжих волос. А ведь в трудные дни Цыганка держала сторону не сестры, а Алексея, чем-то ей была по душе Саша, внезапность их любви, она, видно, помнила и свою сладкую, молодую кручину, хотела перемен, какого-то движения в их бытии; в многолетних скитаниях Цыганка привыкла к неожиданностям, к превратностям судьбы и теперь тяготилась скучной размеренностью их жизни. Цыганка не стала надрывать сестру спорами, но была в безмолвном согласии с Алексеем, поощряла его хрипловатой дружеской ласковостью приглушенного баса, ободряющим, спрятанным в складчатых веках взглядом. Робкое, бессловесное сводничество: как он дорожил им тогда, и как все это теперь далеко!

Их нагнала трехтонка, шофер притормозил, но они отступили на обочину, и Алексей отстраняюще махнул рукой. «Тяжело ведь, Алеша! – запоздало пожалела Катя. – Лучше бы поехать». – «Ничего не тяжело: я и вдвое понесу, если надо…»

Откуда в нем вечное желание взять выше сил, преступить предел, и так, чтобы люди вокруг, пусть хоть кто-нибудь один, видели, какой он сильный и выносливый? Сколько раз он упрямо прихватывал лишнее, так что темнело в глазах и давило затылок, а ступня становилась неуверенной, будто заново узнавала землю.

И слова, только что сказанные им и Катей, вдруг вернулись, но не шепотно и нежно, будто их могли подслушать на безлюдной дороге, – вернулись громогласно, для одного Алексея, прилетели сюда, к дозревающим хлебам, от сентябрьской, вспоенной теплыми дождями отавы, от кромки мещерского леса. Пришло нежеланное, давнее, то, что он трудным усилием вывел из памяти, сбросил, как постылый груз. Те же слова, но сказанные Сашей Вязовкиной, что лучше бы поехать, а пешком тяжело, и его мальчишеская похвальба, что он может и вдвое, ничего нетяжело.

…Он набрел на Сашу внезапно: дорога из лесу круто огибала дуплистые вязы, наклоненные над черным пойменным бочагом. Отсюда до реки близко, отмелый берег весь открыт взгляду, у причала паром без пассажиров, и на той стороне ни людей, ни машин. Капустин стоял над Сашей, наклонясь, чтобы парусиновая шлея не так давила на плечи. «Умаялась… – сказала Саша. – Верка Данилова в Шехмине ночевать осталась, у снохи, а я поперлась. Видали! – Босой ногой она пнула прикрытую листьями березы корзину. – Козлят с верхом нахватала, одни шляпки брала, они соленые хороши. Несла, несла, а теперь не подниму…» Она как-то сразу огрубела за лето, короткие брюки открывали сухую, с резкой косточкой лодыжку, красные, облупившиеся босоножки валялись рядом, серая сатиновая блуза расстегнута; услышав шаги Капустина за спиной, Саша сгребла рукой крома блузы и теперь, заслонившись плечом, не торопясь, застегивала пуговки.

«И вам бы в Шехмине остаться, – заметил Алексей, досадуя на эту встречу, – завтра воскресенье». – «Я завтра новую жизнь начинаю, Алексей Владимирович», – похвасталась Саша. «Уезжаете?» Вязовкина смерила его долгим, ленивым взглядом, дивясь простоте и недогадливости учителя. «Бы-ыла печаль! И здесь делов хватает. На ферму иду работать. – Горчичные, сморенные усталостью глаза готовы были равно принять и похвалу, и разочарование Капустина. – Учили вы меня, учили, а я в доярки наладилась». – «Чем же это не дело? – В поспешности его ответа было что-то казенное, безличное. – Работа достойная, и заработок верный». – «Учителю того не заработать!» Не похвальба, не вызов были в ее словах, скорее веселое удивление такой перемене судеб: еще она никто, на ферму ей только завтра, но она приживется там, и платить ей будут так, что иной учитель того не получает. «Этому я рад, Вязовкина, – сказал Капустин. – Плохо другое: мало чему я научил вас. А может, вы нарочно, для меня так говорите: наладилась, поперлась, делов?!» – «Делов… – Саша будто удивленно касалась гортанью, языком, сухими губами привычного слова. – А как еще?» – поразилась она. «Дел! Дел! Ну, на худой конец, дела: и здесь дела хватает». – «Их же много – делов… – Она смотрела на Капустина снизу, упрямо и насмешливо, как бывало и в классе, когда он по пустякам выходил из себя. Блуза вверху расстегнута, в рас-пахе видна черная матерчатая кромка, охватившая белую, не тронутую солнцем грудь. – Вы и сами деревенский, неужто не поймете меня?» Искреннее сожаление послышалось ему и скрытое осуждение его упрямства, его желания сломить в ней то, что дано детством, Окой и этой землей, чего ей непременно надо держаться, чтобы прожить жизнь так, как она задумала и как хочет жить. Большие ступни сами собой нашли босоножки, Саша поднялась, некрасиво пригнулась, со стоном схватившись руками за поясницу.

Солнце садилось за плотину и холмистый берег, оно озарило веснушчатое лицо Саши тихим, ласковым светом, черты его смягчились, все было писано одним теплым цветом; приглушенные, без блеска, янтарные зрачки, рыжеватое, блекло-кирпичное лицо, неяркие, пожорклые губы, выделявшиеся только линией, живой, подвижной формой. Женщина стояла рядом с ним, недавняя его ученица и вместе с тем не она. Одно лето что-то сделало с ней, чего ему не понять и не выразить, ее грубоватой привлекательности не портили куцые брючонки, тесная, не сходившаяся на груди блуза и бурые, потные подтеки на шее. Напротив, тесная одежда что-то и открывала в ней – так лопается колючая скорлупа на каштане, открывая зрелый плод. «Ну и что, что деревенский, – ответил он, теряя привычную уверенность. – Надо же нам как-то меняться, Саша, что-то брать у тех, кто был до нас, писал, искал во всем красоту. Зачем-то ведь и они жили». Саша рассмеялась, выпуклые зубы влажно блеснули, розовый язык скользнул по губам: «Была печаль меняться! Чем же мы так не вышли, что нам меняться надо? И мы ж не на голове стоим!» Тон ее новый, не школьный, в нем взрослая игривость: так балагурят с парнями. «Вы как-то быстро выросли, Саша…» Она не дала договорить, перебила, готовая первой насмехаться над собой: «Ага, жердя настоящая!.. – Саша шагнула к нему, словно собралась мериться ростом. – Уже и вас перегнала. Вам не расти, вы свое взяли, – продолжала она, не ведая, что говорит жестоко, – а я еще вымахаю, так вымахаю, что и взамуж никто не возьмет!» – Потянулась к корзине, но Капустин придержал ее за плечо, рукой ощутив его округлость и жар. «Я помогу», – сказал Капустин. Он опустил свою корзину рядом с корзиной Вязовкиной, связал обе шлеи, и Саша подняла крик, что она сама потащит, не развалится, что такой груз не по нем. Теперь уж он ни за что не отступился бы.

Они двинулись к переправе под покаянные слова Саши и ее похвалы, что вот какой он крепкий, не всякий мужик осилит, а кто и осилит, не вызовется в помощь. Он испытывал простое и бестревожное облегчение оттого, что Саша идет рядом.

Переправы дожидались на пароме под клокочущий храп паромщика в тесовой пристройке, говорили вполголоса, склонясь к бревенчатым перилам: будить паромщика незачем, не станет он из-за них жечь бензин. Снова сбросив босоножки, Саша села на дощатый настил парома, подтянула до колен брюки и опустила ноги в быструю воду. Запрокинув голову, слушала Капустина, а он наблюдал ее сверху в славном и таком непривычном покое, видел ее пальцы, омытые и будто подвижные, тронутые теплым кармином в закатной воде. «Сели бы, в ногах правды нет», – сказала она и приглашающе качнулась в сторону. Он скользнул под перила, уселся рядом, резиновыми сапогами в воду. «И не разулись!» – ахнула Саша. Капустин промолчал, усталые, распаренные ступни и через резину почувствовали прохладу реки. «Хорошо бы хоть доярок на плотину пускали, – сказала Саша, глядя издалека на белопенную, перегородившую Оку стену. – Там и ферма близко. Привыкли бы по ней бегать, и страх прошел бы». – «Глупо все это, не по-хозяйски! – сказал Алексей. – Я о запретке говорю. Но сами мы тоже научились странно рассуждать: вы за доярок постоите, я за учителей заступлюсь, а другим как?!» Но от Саши уже отлетела эта забота, ее недолго занимало то, что годами досаждало Капустину: «Я и на лодке люблю, только до лодок далеко ходить будет». – «Чего хорошего: осенью, в дождь, в туман, берега не видно. Ночь, темно, а доярки на первую дойку». – «Они и по темной поре в лодке поют. Говорят, скотина в загоне услышит и себе обратно трубит: с подружками перекликается. Слыхали?» – «Может, и слыхал когда, но не связывал одно с другим. Не думал об этом». – «Что ж вы, – учитель, а об жизни не думаете? – упрекнула она недоуменно. – Видно, правду говорят: ученому одна забота – чтоб книгу какую не пропустить…» – «Какой я ученый, сельский учитель». – «У нас в школе вы самый ученый». – «Будет вам, Саша, – ворчливо сказал он. – Я-то цену себе знаю». – «И мы не слепые… – Она рассмеялась. – Вы и на велосипеде не по-людски ездите!» – «Как не по-людски?» – «Кочетом! Не гнетесь». Теперь и он рассмеялся: «Отъездился я, Вязовкина, у меня велосипед украли». Саша всплеснула руками: «А я гляжу, чего вы в лес пеший сбегали и грибы на горбу!»

И тут у Капустина сорвалось признание. Скажи ему кто поутру, что он встретит Сашу по прозвищу «Была печаль» и заговорит с ней о сокровенном, он рассмеялся бы в ответ. Весь день в лесу, на прогретых по-летнему полянах и просеках или закрытый от безоблачного неба густой листвой дубов, ольхи, желтеющих берез и недвижными лапами елей, он слышал над собой курлыканье отлетающих журавлей. И в наступающем вечере было что-то прощальное, бередящая душу прозрачность перед сумерками, белесые огоньки, мигнувшие на плотине, не гул, а шорох и шепот падающей вдали воды. И Саша – чужая, с определившейся жизнью, чужая настолько, что открыться ей все равно что излить душу быстрой, темной воде под ними, небу, залитому над холмами багрянцем, черным, на фоне заката, омелам на вязах. «Уеду я из деревни, Саша. Совсем». – «И матерь бросите?» – не поверила Саша. «Я и ее в город заберу». – «Капустина не поедет, живая нипочем не поедет, у нее вперед всего дело». Он понимал, что Вязовкина права, мать в город не увезешь; не оттого ли он и не говорит ей ничего до поры? «И вы останетесь: от добра добра не ищут». – «Вы там, у бочага, правду сказали: мне больше не расти, я свое взял… Я не обиделся, – ответил он покаянному движению ее губ. – Только я это шире понимаю; в нашей деревне я свое взял, а мне еще надо. Для человека высшее добро – семья, – так по моему разумению. А у меня не будет семьи, пока не уеду…» – «Ой! – воскликнула от неожиданности Саша. – Что же, у нас невест нет?!» – «Есть, да не мои». Вязовкина поняла его так, что все деревенские не по нем, но обижаться не стала, может, и согласилась в душе с Капустиным и только, играя, распахнула глаза пошире, сказала грубовато и с намеком: «Пошукать – нашли бы: не все же порченые!» – «Уж я все передумал, – серьезно ответил Капустин. – В мыслях избу за избой обошел. Для учениц я стар, хотя мне и тридцати нет, я ведь по вашим глазам вижу, по взглядам: стар. Что?» Саша молчала, будто соглашалась, это подхлестывало его, поощряло говорить. «Есть славные женщины, но не мои, понимаете, не мои!» – «Посватайтесь – ваша станет», – легко решила она и это затруднение. «Как свататься, если душа не лежит?..» Капустин осекся, подавив внезапное искушение исповеди полной, затрагивающей всю его жизнь. Возвратясь с дипломом в родную школу, он остался для деревни все тем же Алешей Капустиным, сыном бухгалтера Марии Евстафьевны Капустиной. Деревня их не просто жила хозяйственными делами, а словно и знать не хотела всего, чего не выразишь числом, цифрой. Учитель учит, и будет с него, и земной ему поклон раз в году, первого сентября, – а жизнь есть жизнь, и не учитель творит ее гордые показатели. И было множество людей вокруг, которым все полагалось вперед учителя, и не один хлеб насущный, но даже и газета и книга.

Ему в долгую очередь – случалось и без конца, – другим сразу и сполна; ему – в обрез, с унижающим вздохом, другому – щедрой, размашистой рукой. Он жил при матери, и почти все, что деревня отпускала им, она выписывала Маше Капустиной. Грузовик до Криушей за дровами, газовый баллон к сроку, дефицит в промтоварной лавке – все ей, ей, Капустиной, солдатке, отличнику труда, бухгалтеру. Алексей и себя как-то поймал на том, что, позвонив на узел связи, вызвал монтера наладить забарахливший телевизор Капустиной, не Капустина – Капустиной, хотя покупал его он сам и в гарантийный паспорт вписано его имя. Так вернее, к ней и монтер побежит резвее, чем к учителю, хоть и знает, что бутылки Капустина не поставит. Приняв Алексея радушно, деревня словно запамятовала о нем, ничего не хотела отпускать ему, даже невесты… «Не отпустят вас, Алексей Владимирович! – сказала Саша сочувственно. – Теперь все для деревни. Нечерноземье и ночью по радио поминают, а вы бежать надумали». – «Я перевода добиваюсь, куда-нибудь в город, под Москву. Конечно, мою причину трудно объяснить официальным лицам…» – «Ага! – Саша на миг прикрыла ладонью рот, спрятав улыбку. – Чужому и не скажешь». – «А я напрямик. В области инспектору оказал, чего хитрить! У нас поначалу до ссоры дошло…»

Скрипнула дверь, к ним вышел паромщик, сказал, что из лесу идет газик, и действительно, вскоре на дороге из лесу показалась машина. Алексей ухватился за перила, пружинисто вынес на палубу свое сухощавое, мускулистое тело и прошел к причальной цепи. Шофер газика знал Сашу и, пока паром переплывал реку, затеял с ней возню, норовил наступить кирзовым сапогом на ее влажные пальцы, а Саша пятилась, прыгала по сухим доскам, размахивала руками, грозясь ударить его. Шофер похватывал березовую листву на корзинах, сбил на палубу горсть капустинских грибов, хвалился забросить в Оку босоножки Саши. Она вся отдалась кутерьме, глаза ее то ошалело вспыхивали, будто за ней и впрямь шла охота, то виновато пригасали, встретясь со взглядом учителя, но, когда шофер сказал, чтоб несла корзины в машину, Саша растерянно посмотрела на Капустина, поняла, что не уступит, и крикнула поджидавшему у машины шоферу, чтобы ехал налегке на своем дохлом «козлике», они с учителем одной веревочкой связаны, сами дойдут, авось не заплутают. Тогда-то, присев у корзин и преданно глядя на Капустина, Саша сказала, что лучше бы на колесах, тяжело ему будет, а он ответил, что не тяжело, нисколько не тяжело, он и вдвое понес бы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю