355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Три тополя » Текст книги (страница 23)
Три тополя
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:29

Текст книги "Три тополя"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

– Меня батя бьет! – сказал Митя, бледнея, теряя интерес и к рыбе, и к реке.

– Ты рыбу в дом, а он бьет? – Капустин выше приподнял судаков. – Этого прежде за отцом не водилось.

– Вина он тогда не жрал, а теперь, как зальет глаза, лупит куда ни попало. Мамку совсем извел.

– За что?

Мальчик заколебался, выдать ли учителю домашнюю тайну, загадку, которую и сам он разгадать не мог.

– За то, что красавица… – Он не сводил взгляда с учителя: удивится или примет как должное, и тогда, значит, нет в этом загадки. – Мамка у нас на всю деревню раскрасавица.

Капустин помнил: редкой, тревожной красоты была их молчаливая, беловолосая мать, с серыми глазами на нежном, от рождения смуглом лице.

– Кто ее так величает: раскрасавица? – Он положил руку на плечо Мити.

– Он! Батя! Тайком, когда другим не слыхать. А примет баночку – и к ней: погубил я тебе жизнь, Степанида, породу испортил. Тебе бы за красивого пойти, к нам на Оку из Америки ездили бы свататься, а сыновей – в князья… Сказал – и концы, разбой начинает.

– Брат уже не маленький, почему не заступится?

– Мы с Серегой говорили, – серьезно ответил мальчик. – Скоро сделаем…

Похоже, братья не знали толком, как поступить, только набирались храбрости. Мелькнула мысль, не хитрит ли Митя, чтоб разжалобить, сохранить при себе спиннинг; о похлебаевских ребятах и говорили ведь как о пронырах.

– Покажи, Митя, спиннинг – рыбака по снасти узнают. – Капустин двинулся по садовой дорожке к балкону. – Чего в ватнике паришься?

– В ночь надо одеваться, – резонно ответил мальчик. – На плотине – всякий одет. Я давно смотрю, еще когда запретка была.

– Давно ли ее сняли? – Странно, что Митя сказал о запретке, как о чем-то предавнем.

– Давно-о! – От мартовского, скудного этой весной паводка, прошли, казалось ему, не месяцы, а годы. С апреля Митя, обрастая школьными двойками, вышагивал у реки с настоящим спиннингом в руках, в ушитом матерью ватнике, с сумкой через плечо, подкармливал рыбой своих, относил и Цыганке, все ближе подвигался к шлюзу, где швартовались пароходы, предвкушая день, когда судовой повар или буфетчик купит и у него рыбу. Разве это не новая, долгая жизнь?..

Можжевеловый конец спиннинга стал ровнее, чем был, леска виток к витку лежала на «невской» катушке. Митя стоял в стороне: рыба на балконной ступеньке, спиннинг в руках у его хозяина, над головой зеленый яблоневый шатер, – этот прекрасный мир был уже словно не его, приезд учителя возвращал его к сучковатой удочке, к малым крючкам и к докучливому ершу. Мир помрачался и терял смысл.

– Старую жилку снял?

– Упустил, – угрюмо признался Митя. – Мне Цыганка дала шпиннинг, я и домой не пошел, на реку побежал. Со второго заброса ударило, сом был, наверно…

– Сильнее жереха никто не ударит.

– Сом! – настаивал Митя.

– Разглядел его?

– И не подвел, еще и отпустить жилки пришлось, а то сломал бы шпиннинг.

Рассказывал, как о далеком невозвратном прошлом, растравливал боль.

– А говорил, не обрывался.

Мальчик хмуро встретил напоминание и упрек. Напялил несуразную, клинышками, с вялым козырьком, кепку и сказал с достоинством:

– Обрываются на зацепах, а большая рыба может любую снасть порвать. Новую жилку возьми – и в расчете. – Он помолчал. – Нынешний год никому больше рыба снасти не оборвала.

Тень давней неудачи все еще лежала на его загорелом, как бурый ранет, лице: Капустин по себе знал – сорвавшаяся в глубинах реки рыба кажется огромной, она помнится и через годы.

– Не твоя вина: в четыре зимы жилка в сарае про-морозилась.

– Мне бы, дураку, подумать, – отрешенно отозвался Митя, поглядывая вниз, на сандалии тети Кати. – То мороз, а то шпиннинг в закут у самой печки поставили… – Он уже прощался с тенистым садом, с Цыганкой, сгубившей жилку, уже, кажется, слышал за спиной скрип высокой, во всю городьбу, калитки. – Жилку себе оставь, я ее у коломенского инженера взял.

– Как взял? – насторожилась Цыганка.

– Не обедняет, у него много. – Лицо мальчика сделалось упрямым и не признающим мир, в котором все так не поровну поделено. – Я у него футбол прямо на берегу смотрел, у нас телевизоры мигают, вроде вода по ним бежит. Он и блесны сам делает.

– Человек приветил тебя, а ты воровать! – сокрушалась Цыганка.

– Я взял, покуда рыбу продам и расплачусь. Или куплю жилку и пол о жу на место, – фантазировал Митя. – Разве так воруют?

– Дождется он твоих щедрот!

– Я ему чиликанов таскаю, на пойме чиликан мелкий, я тут беру. И лягушат. Он и не просит, а я ношу.

– С какими же глазами ты принесешь ему жилку?! Мол, уворовал, а теперь нате?

– За мной не пропадет, – упрямо сказал Митя.

Цыганка примолкла, унялась. Ей вдруг иначе представилась и воровская охота Мити за спиннингом Алексея; верно, и тут думалось ему в простоте душевной не о краже, не присвоить рассчитывал он, а половить, – чего ради снасти без дела стоять, может, ей так же одиноко и скучно без Мити, как и Мите без нее?

– Пошли, парень, на горку, – сказал Капустин. – Посмотрим, чего вы такое с Окой сделали.

Митя шел следом, высокую калитку он прикрыл плотно, притиснул ладонью, как посторонний, уходящий навсегда. В тени сирени и дома на кирпичном высоком фундаменте земля, как и в саду, холодила ступни Капустина, но за рассохшейся дождевой бочкой, на открытом месте солнце уже пригревало вовсю.

– Ты конец у спиннинга поменял?

– Мы его с Серегой распарили в бане и зажали. Корабельщики так дерево гнут.

– А я привык, что кривой, забрасывать было удобно.

– Теперь лучше, – возразил Митя убежденно. – И мужики не стали смеяться, а то знаешь чего говорили?..

Капустин когда-то испытал на себе убогое зубоскальство речной братии, он пропускал его мимо ушей, а Митя сердился. Выпрямив можжевеловый конец, Митя получил как бы новый спиннинг, теперь не всякий сообразит, что это капустинский, придет день, и рыбаки заговорят иначе: «Во-он мой поплавок мотается рядом с похлебаевским». Или: «Слыхал, затрещало на похлебаевском: как бы не жерех…» Он нетерпеливо ждал, когда река узаконит его снасть, как узаконила она речную, добычливую жизнь старшего брата, Сереги.

– Сегодня лавить не ходи, – наставлял Митя Капустина. – Через ночь, под понедельник, иди. А я и в выходные на реке, – сказал он заносчиво. – Меня гонят с места, а я не иду… – Он впервые улыбнулся; теперь ему только и осталось, что вспоминать и другим советовать. – Мне рыбу зацепить только, а когда ведешь ее, никто не тронет: закон. Меня с берега не прогонишь, камень в руку – и стою.

– Что же у вас тут – война?

– Сам смотри! – сурово сказал Митя.

С последними их шагами открылась река, и правый, лежавший под ними берег, и пойменный, в белых песчаных плесах, в купах ивняка, а между ними неузнаваемая Ока. Показалось, что неширокие, вызолоченные солнцем речные струи в клочьях и полосах пены устремились от плотины вниз, а невиданное воинство в лодках пробивается вверх по течению. Лодок множество – дощатые плоскодонки, алюминиевые лодочки, а больше всего надувных, клееных из автомобильных камер. По берегу, до самого луга, машины и мотоциклы, синие, зеленые и оранжевые палатки.

Солнце уже стояло над липовой рощей у озера Прыщино, оно двигалось сюда от волжских лесов, от Мурома и Арзамаса, освещенная им земля была лучшая из всех, какие знал Алексей, и в этот миг он не видел самоуправных, опустошающих землю машинных дорог, только зеленые, ждущие косарей луга, только перелески, уходящие за горизонт, Оку, петляющую так, что в ясные дни пароходы, идущие с верховьев, кажутся заблудившимися в зеленом океане; мещерский лес во весь горизонт, не стеной, а уступами, с глубинами, чащобами, в глухих и темных хвойных омутах, в клубящейся зелени березняка, в бронзовых подпалинах высокоствольных сосновых рощ.

Капустин послал Митю в дом за артиллерийским биноклем, привезенным когда-то его дедом по отцу, прапорщиком первой мировой войны. Тяжелый полевой «цейс» в шершавой коже приблизил пойменный берег: полыхнули утренние костры с серыми дымками; кое-где по-домашнему сновали женщины в халатах и купальниках; на вешалах вялилась рыба, у воды ошалело носилась свора городских собачонок. Все было близко, но немо, беззвучно, и это усиливало ощущение покоя, добрососедства, счастливой безмятежности. Сильный бинокль открывал панораму по частям: неподвижные рыбаки на плотине; кучка людей внизу под левобережным устоем, на выложенном камнем откосе; кто-то поднял щуку и копается в ее пасти пассатижами; ограда загона из слег; грузовик у фермы, доярки ставят на него тяжелые бидоны; серебристые цепочки рыбы на вешалах, сохнущее белье…

– Паромщик всегда бидонов с молоком дожидается, – сказал Митя. – Хоть кто приедет, хоть на «Волге», а он ждет. А доярки еще с прошлого лета, при запретке, плотиной ходить стали. Новый председатель добился.

Алексей вздрогнул, так эти слова совпали с его внезапной, тайной мыслью об Александре Вязовкиной, с памятью о ней, бегущей вниз к отъезжающим дояркам в первый свой рабочий день на ферме.

– Я дам тебе жилку, – сказал он Мите, – отнесешь инженеру и скажешь: взял и возвращаю.

– Лучше я положу, – нашелся Митя. – Как брал тихо, так и положу. Правда ведь, брал тайком, на время, чего же теперь шуметь?

– Ты представь себе, что он видел, как ты брал жилку, видел и ждет, когда ты придешь. Он верит в тебя, смешно же получается: он в тебя верит, а ты в себя не веришь.

Митя смотрел загнанно, обозленно, но не нашелся что ответить. Капустин повернул к дому, и мальчик поплелся за ним.

– Между людьми все должно быть открыто и честно. Всех не полюбишь, но честным надо быть со всеми. – Митя молчал. – Хочешь, порыбачим вместе, я на том берегу кидать буду? – Мальчик шел позади неслышно. – Я одноручный спиннинг привез, ты его покидаешь.

– Без «невской» катушки я не управлюсь, – сказал мальчик. – Одни зацепы пойдут.

– А там «невская» и стоит. Уеду, ты опять своим лови. – Они уже дошли до калитки, и Капустин вдруг сказал: – У Цыганки в кровати моя жена спит. Понял?

Митя настороженно кивнул. Взрослые не посвящали его в свою жизнь; зачем это учитель сказал?

– Мы со станции ночью, пешком. Ты куда? – Капустин задержал его. – Пошли твою рыбу пробовать: слышишь, аромат, Цыганка жарит!

5

От Оки, из-под высокого берега долетел голос самоходной баржи; она благодарно, по-ночному негромко прощалась с людьми, открывшими ей дорогу в низовья, – теперь до самой Волги ни плотин, ни шлюзов. Напрягая слух, Капустин хотел услышать судовую машину и не услышал, но так внятно припоминались ему небыстрое, скользящее движение самоходки в густой тени крутояра, машинный гул, плеск волны о железный борт, что, казалось, он и слышит все это, хотя ухо ловило только сонное дыхание Кати и удары о землю яблок, изредка падавших с грушовки неподалеку от амбарчика. Одностворчатая дверь распахнута, дорожка к дому, нижние его венцы, кусты смородины – все, что не закрыто яблоневым и вишневым пологом, в лунных тенях, в чересполосице голубовато-белого и черного. Невидимая из амбара луна так ярко и таинственно осветила землю, что у Капустина мелькнула мысль поднять Катю, пусть насмотрится на чудо, завтра небо могут закрыть облака, луна за ними пойдет на убыль, и ночному голубому половодью уже не повториться.

Он склонился к плохо различимому в темноте, утонувшему в подушке лицу Кати и не стал будить, осторожно сошел на пол.

Река позвала Капустина, а когда зовет река, минута промедления кажется непоправимой; именно в эту, потерянную минуту тебе и назначена была чудо-рыба, она поджидала тебя, а ты промедлил и отдал ее кому-то другому. Капустин выскользнул из амбарчика, держа в руках железную коробку с блеснами, спиннинг и кеды; обулся он уже на горке, перед тем как ринуться под крутой уклон, на притихший берег.

Стоял счастливый для него час. Многолюдный табор по обоим берегам спал, на посеребренной, в летящей пене, реке ни одной лодки, она принадлежит ему вся – с ночной ширью, с бешеным напором струй, с судаками, которые ждут, когда пробудится и начнет шастать уклейка, со сбившимися в ямы лещами, черными змеистыми тенями налимов и голодной, бессонной щукой. В спешке он не прихватил кукана, забыл на столе пассатижи – без них иной раз не вырвать якорек из щучьей пасти – бог с ними, ему, окскому отступнику, сегодня только бы покидать без помех, испытать руку, проверить, держится ли в памяти река, ее ямы и мели, сваи и каменные навалы на дне.

Он решил бросать в «тихой», так называли заводь пойменного берега. Там издавна был тихий угол, его образовали матерый берег и длинная насыпь, идущая от плотины. Дамбу эту и взорвали по воле инженера Клементьева, когда ледяной барьер грозил раздавить плотину: река неистово устремилась в проран и оставила после себя глубокий омут, обширное, темное обиталище щук. Юношей Капустин, устав от бесплодных бросков, долго не засыпал, видел себя у благословенного омута, принимал непокорный удар щук, выводил и лихо прихватывал их…

Серый лягушонок прыгнул из травы, толкнулся в ногу Капустина, он поймал на лету холодный, заколотившийся в ладони комок и разжал сразу же пальцы: на память пришла давняя, такая же высветленная луной ночь, когда он бежал вниз с чиликанами в коробке и лягушатами в полосатом носочке, бежал, страшась, что Дуся Рысцова не пустит его на плотину. В ту ночь смешались страх и счастье: счастье было в непрерывной живой дрожи ажурной плотины, в бурлящей понизу воде, в высоком, словно не ночном небе, в чужой женщине, резкой и справедливой, но почему-то не такой доброй, как ее муж Клементьев, оно было во внезапной, необъяснимой новизне мира.

Когда все это случилось? Кажется, только вчера, так памятно все: узкий, щелястый настил плотины, куканы Рысцова, на которых по отдельности томились его жертвы, глумливое спокойствие Прошки и то, как отчужденно, предостерегающе растворились в ночи шлюзовские служащие, поначалу так расположенные к Клементьеву.

Вчера ли это было? Поразительно, но целая жизнь прожита с той ночи, два десятилетия и, однако же, отдельная, завершенная жизнь, и в ней другая женщина, неважно, что близость их длилась недолго, она была, была, и пусть эта близость жила в нем одном, только в нем, она была сущей, даже мать не смогла отнять ее ни презрением, ни ревнивой ложью. Неужели их ночное родство с Сашей выше кровного, или так уродлива его натура, что ему невозможно представить себе Сашу совсем чужой? Ведь она посмеялась бы сегодня, узнав о его мыслях.

Даже воздух речной переменился, потянуло бензином, запахом перегретой резины, покусывающей горечью погашенного водой, горелого ивняка. Тусклые колымаги на колесах, мотоциклы с колясками, клееные лодки, поднятые на берег, рыбаки, спящие на снятых с машин пружинных подушках, на брезенте, на охапках прихваченного по пути сена. Черная тень электростанции, упавшая на стрелку, между Окой и шлюзом, прибавляла картине угрюмости, глухой, утюжком, корпус был мертв, без огней. Какая-то рыбацкая троица заночевала на каменном устое плотины, уложив поверх бетона дубовые щиты.

Капустина потянуло к полой камере в массивном устое плотины, он мог теперь без детской оторопи вглядеться в темный зев «печки», в пенистую, клокочущую воронку, о которой столько страхов рассказывали в деревне. В ее сумеречную глубину убегала веревка – напряженная, она подрагивала, казалось, не от толчков воды, а оттого, что там, в медной сеточке, металась рыба. Капустин испытал великое искушение поднять чужую сетку, но удержался, было такое чувство, что кто-то следит за ним, притворяется спящим и провожает его сейчас по плотине ревнивым взглядом.

Он шел по сухим, коротким, положенным вдоль плотины доскам, под ними в стеклянном, мощном изгибе пролетала вода. Впереди, ближе к левому берегу, маячила фигура рыбака, вполовину закрытая стоявшим на рельсах электрокраном. Перебравшись через его площадку, Капустин по тонкому, кроткому профилю, по сплюснутым полям сдвинутой на лоб шляпы «под соломку» узнал спиннингиста. Он хорошо выбрал место: сразу за краном верхний ряд щитов выдернут и положен на плотину, воды здесь падает больше, и понизу резко обозначилась граница бурлящего, вспученного потока и более плавного, попятного движения струй рядом.

Рысцов подался тощим животом к стальному перильцу, не глядя, молча освобождая проход; прикрытая пиджаком плетеная корзина стояла у его ног. Капустин уже перешагнул через нее, но в этот миг спиннинг согнуло и снасть повело, а Рысцов только зажал рукой катушку, чтобы не трещала, и стоял как ни в чем не бывало, поглядывая на вспененное ложе реки.

– Там рыба, – сказал Капустин.

– Струя сильная, только заведешь – вроде клюнуло, – скучно отозвался Рысцов. Брюки на нем добротные, со складкой, заправлены в сапоги, перехлестнутая подтяжками красноватая ковбойка свежая, будто только что из-под утюга Дуси Рысцовой. В лице и теперь что-то от ребенка: мягкий, будто без хрящей, нос с аккуратными дырочками ноздрей, нежный овал подбородка, шелковистая чистота кожи, кажется, все вокруг старели, а он, как безгрешное дитя, не менялся. – Давненько не залетал к нам, учитель, – сказал он дружелюбно. – Спиннинг не мой, Воронка, копеечный, всякой струе кланяется, Яшка вон на устое спит, его теперь и чекушка с ног валит.

– Давайте я возьму. – Капустин положил свой спиннинг на плотину, освобождая руки.

– Увидят – вся орава сбежится. – Рысцов прихватил леску и, отпустив катушку, стал выбирать снасть вручную. – Килограмма не будет, – сказал он тихо, будто его могли услышать на берегу. – Голавль подошел. – Рысцов ухмыльнулся. – Меня дожидался, когда я из лесу пойду. Уважил! Рыба меня уважает, а люди? – размышлял он вслух. – Я боровину кошу: справедливо это? Деревню хлебом кормлю, а меня за травой – в лес, половину стожков разворуют, а половину – как еще привезешь? За машиной в правление иди, кланяйся, магарыч ставь… – Голавль не бился в воздухе, а плавно, как гимнаст на снаряде, изгибался. Прошка опустил его под рубчатую подошву сапога, освободил тройник и сунул рыбу в корзину, прикрытую пиджаком. – Председатель колхоза – бог и царь, все деньги у него…

– Деньги в деревне всегда колхозные были. И машины – зачем они сельсовету?

– У колхоза не деньги были, – многозначительно отозвался Рысцов, – а долги. Дело только тогда и ведется, когда мужик в долгу перед государством! Не в наличности счастье, у нас не капитализм.

– А в чем ваше счастье?

Впервые за годы случайных встреч с Рысцовым у Оки или на деревенских улицах, встреч молчаливых, странно напряженных, полных взаимного недоброжелательства, а в детстве еще и страха Алеши перед главным караульщиком, впервые за все их угрюмое и бессловесное знакомство Капустин открыл, что Прошка все-таки стар, что и во взгляде его карих глаз, в его неестественно задержавшейся детскости проступает ожесточение человека, обращенного памятью в прошлое, отчаявшегося и старого.

– Не просветила тебя мамаша! – Пренебрежение сквозило во взгляде Рысцова: мол, живешь, как слепой щенок, не понимаешь, какая была жизнь прежде и какая пошла теперь. – Такие люди, как твоя мать, они и без денег колхозника в строгости держали, покрепче узда была. Для общества жили, для народа, – добавил он истово, – не для себя!

– Люди любили Капустину! – сказал Алексей, волнуясь и втайне досадуя, что и теперь робеет перед Прошкой.

– Про любовь в книгах твоих сказки рассказывают. – Снасть уже была заведена, леска натянулась, ее повело вправо, вперед и вернуло туда, куда и сбросил ее Рысцов. – Это и мы проходили. Слушались – вот тебе и вся любовь. Кто сердце смирил, тот и полюбил. На том Русь стояла: каждая изба по отдельности и все государство в целости.

Он задевал Капустина решительно всем: снисходительным тоном, высокомерной отстраненностью, непреднамеренным, привычным для Рысцова и все же неприятным обращением на «ты».

– Значит, люди сходятся без любви, рожают детей, жизнь живут под одной крышей? Без любви с ума сойдешь!

– И сходят, учитель! Не каждого распознаешь и в дурдом не свезешь, а сходят. Жизнь и в петлю загонит, ей только дайся, – вещал он убежденно.

– Что же вы с Евдокией без любви вместе? – Капустин уже не вполне владел собой. – Дом поставили, наличниками убрали – для чего-то же украшали?

– Дусина блажь! Она у меня до этой поры песни поет.

– Оба работаете, трезвые, дети всегда чистые, досмотренные ходили – чем-то ведь живет ваш дом!

– Ишь ты, как мой дом расписал!.. – огрызнулся Рысцов, глядя на Алексея отвергающе: ненависть этого взгляда относилась будто не к одному учителю и не столько к нему, как к чему-то, что было необратимо враждебно Прохору. – Если б в каждую избу такую жизнь, как у нас с Дусей, коммунизм давно был бы и без твоей сопливой любви.

Затрещал затвор и сразу умолк под рукой Прохора, он слишком резко, с не погасшей в напрягшемся теле яростью рванул снасть, и она вдруг провисла, пенопластовый поплавок выпрыгнул из воды.

– Сошел! – сказал Рысцов с мстительным удовлетворением, будто он ждал и хотел этого. – Рыбе и той от тебя тошно: мотай ты отсюда.

– Так не дергают: если язь попался, могли губы оборвать.

Рысцов повернулся спиной к Алексею, перехлестнутые подтяжками лопатки торчали враждебно-резко; в душе он, наверное, досадовал на себя; так новички тащили в панике язя против сильного течения и, случалось, вытаскивали оборванное колечко рта.

– Иди ты!..

Прежде Рысцов князем красовался на реке, ронял в воду воровскую крылатую сеть на блоке, карающей рукой обрубал чужие, не угодившие ему жилки. А нынче что? Каторга у хлебной печи, семь потов всякий день и скупые похвалы односельчан, а на что ему их спасибо! На реке он теперь как все, как другие, свои-то еще потеснятся по старой памяти, уступят хорошее место, а пришлым наплевать, им и неведомо, кем был на шлюзе Рысцов.

– Дайте гляну. – Нелегкая подвинула Капустина к Прошке, и он ощутил его яростную, настороженную враждебность. – Спиннингом столько не возьмешь, как «пауком», теперь всем одна норма.

– Со всей России тунеядцы слетелись.

– Ничем они не хуже нас с вами.

– Будешь ночью здесь шастать, они тебя голышом домой пустят, за исподнее спасибо скажешь!

– Не все же вам других пугать.

– Я реку охранял! – Обида звенела в высоком голосе, обида столь истовая, что перед ней отступила даже злость, учитель перестал существовать: не все ли равно, кто сказал сволочные, несправедливые слова. – При мне река красивая была, а нынче с души воротит. Ну, тащи, тащи! – Он отошел от спиннинга. – Тебе порожнюю снасть выбирать в самый раз.

– А если оборвали язю рыло, как уговоримся? – Капустин взял спиннинг.

– Тогда бери моих голавлей! – Он заговорил властно. – Только уговор, затвора не снимать, труби на всю реку. Все, концы, угробил ты мне рыбалку.

Воронка в войну контузило, он плохо слышал, и затвор катушки на его спиннинге был особенно громок. Капустин с пулеметным треском наматывал жилку.

– Жена в отлучке, у родни, а мне чистить рыбу неохота, – говорил Рысцов, не глядя на поплавок. – Выйдет по-твоему, забирай все…

У самой плотины снасть дернуло посильнее, показалось вдруг, что там рыба, напуганная, она таилась до времени.

– Чего канителишься? – Прошка надвинул шляпу на брови, глаз его теперь совсем было не видать.

Шансов, что на тройнике сорванное рыло язя, мало, такое случалось не всякий год и не с мастерами. Поплавок уже болтался над водой, за ним три метра жилки с грузилами и якорьками.

– Чего там? – Но смотреть Рысцов не стал, будто его дело – сторона.

Поплавок уперся в верхнее колечко спиннинга, Капустин подобрал снасточку с якорьками, сваренными из одинарных крючков.

– Сам ты язь, учитель! – Прошка хохотнул, волнение отпустило его. – На дачу приехал или совесть уела, в школу вернулся? Сегодня едут в деревню, народ – шкура, деньги платить стали, он и прет, где лучше. И эти рыбачки понаехали: будто в России другой рыбы не осталось, только наша.

– И вы на сытое место пошли – к хлебу! – сказал Капустин, недовольный, что переходит на язык Рысцова, и не находя других слов.

– Ты меня на ихнюю колодку не меряй, – на удивление спокойно возразил Рысцов. – Мне любое дело по руке, а они шушера городская. – Он сдернул с корзины пиджак, ухватил голавля и бросил через плечо под плотину. – Таких, как ты, в молодую пору топить надо, как лишних щенков, чтоб под ногами не путались!

Следом за первым голавлем полетели в Оку второй и третий, четвертый выскользнул, шлепнулся на доски, и Рысцов зафутболил его в реку. Последнюю лежавшую поверх грибов рыбину он жмякнул о настил так, что по голавлю побежала частая, смертная дрожь.

– Бери на почин!

Подхватив корзину, он зашагал по плотине свободный, легкий, с ранними мещерскими грибами, будто и не было уваживших его голавлей и он не останавливался мимоходом попытать счастье чужой снастью. Шел с достоинством к высокому берегу, к деревне, где его дом, семья, хлеб, амбарчик, набитый скупленной овечьей шерстью, где всякое дело ему по руке.

Яшка Воронок не спал. Капустин разглядел его темное, одутловатое, в азиатской редкой щетине лицо, запавший висок, глаза открытые, устремленные на голубевшие поверху холмы правобережья, будто он ждал оттуда какого-то знака. Пока Алексей колебался, сказать ли Воронку, что спиннинг его брошен на плотине, бывший караульщик потер босую пятку о пятку, приподнял голову и, не узнав учителя, прохрипел:

– Глянь-ка сеточку, рязань.

В круглой, из медной проволоки, сетке смиренно лежал судак: поднятый неурочно, в час ночного затишья, он не ведал еще своей судьбы, сердито топырил жабры и скалил зубастый рот.

– Видал! – Воронок уселся, перекрестив на дубовом щите ноги, и вынул из нагрудного кармана пачку сигарет. Брал он ее, задрав локоть, привычно, правой рукой, на левой не хватало трех пальцев. – Положь в сумку, – распоряжался он, – а сеточку скинь.

Алексей помнил его глаза: черно-карие, с просинью по белку, неспокойные, казавшиеся влажными, будто из них вот-вот прольется слеза. Глаза приметливые, дотошные, рыщущие с нахальной готовностью ввязаться в любое дело по выгоде или по мимоходному интересу. Год за годом Воронок спивался, лицо темнело, припухало, от темени расползалась лысина, не тронув только черную, в седом посоле, челку и кольцо жестких волос, а глаза менялись мало.

– Кури! – Инвалид уставился на пришлого, медленно узнавая его. – Учитель! Ну?! А я смотрю, у кого рука такая удачливая: прибыл, ваша светлость! Как солнышко пригреет, родня к людям прет, а ты дорогу забыл. Здравствуй, Капустин. – Он протянул руку, уронив под ноги сигареты. – Рысцова видел?

– Встретились. Он спиннинг бросил, видно, наживка кончилась.

– Там моих чиликанов полный коробок. – Воронок за эти годы раздался, стоя он показался Капустину ниже прежнего. – Я голавля караулю, уж он все сроки пропустил. – Он переступал похмельно, неуверенно, всеми силами сохраняя достоинство. – Значит, пустой пошел, – заключил обрадованно. – Осердился барин, как же, я, мол, только свистну, голавль прилетит!.. Ну, зараза, трепло… – кротко, почти ласково поругивал он бывшего начальника: из караульщиков Воронка прогнали три года назад. – Привык сеткой шуровать, а ты побегай! На свист и рак не полезет.

– Он пять голавлей взял.

Воронок кинулся на плотину, Капустин заторопился к «тихой», – сошел по песчаной насыпи к недвижной и темной после пенистой реки заводи. Луна и ее тронула маслянисто-ртутным блеском, положила дорожку, но не подвижную, в живом чекане, а ровную мертвенно-спокойную.

Капустин пошел в обход «тихой», тропинкой среди некошеной травы и кустов ивняка; влажный воздух реки, пронизанный в пыль разбивающейся водой, сменился запахами луга, не остывшего в короткую ночь, фермы, до которой так близко, что звякни подойник, скажи там кто-нибудь, хоть и вполголоса, слово, все будет слышно на берегу. У фермы белесо, ненужно светила на столбе лампочка.

Против собственной воли Капустин вспомнил о Саше. Близость ли фермы была тому причиной, сиротский огонек лампочки, ароматы луга, леса за поймой, затянувшихся ряской бочагов или алмазная, полная луна, которую так любила Вязовкина, но Саша возникла вдруг перед ним похожая и не похожая на себя прежнюю, не в затрапезье, но и не в праздничном, не жаркая, памятная ему плоть, а что-то струящееся, неуловимое: смеющееся лицо, приоткрытый, беззвучно говорящий рот, любящие, настороженные глаза, загорелые понизу и светлые от колен ноги, тело, словно увиденное сквозь солнечную, бегущую воду… Он досадливо тряхнул головой, будто память можно прогнать упрямым движением, потом вспомнил, что есть другое, верное средство выбросить из головы все постороннее: стоит забросить в реку снасть, и уже невозможно думать ни о чем другом; мозг, инстинкт отсчитывают секунды, пока свинцовое грузило и блесна уходят под воду, все ближе ко дну, и в единственный, нужный миг спиннинг приподнят, заработала катушка, и жилка потекла к тебе, роняя на воду капли, и в каждой капле надежда, что вот сейчас, именно сейчас или в следующий миг ударит рыба и потрясет снасть. Все отдано этому колдовскому, повторяющемуся и всегда единственному движению снасти из темных глубин к песчаной отмели. Так будет и сейчас: все отлетит от него – и Саша, и спящая в амбарчике Катя, и подобревшая к людям Цыганка, и голавли, сброшенные Рысцовым в Оку, и большие темные глаза Воронка.

Он забросил на середину «тихой», довольный, что с первого раза попал, куда хотел, и снасть легла с тихим всплеском, словно и не было перерыва: жилка скользнула мягко, свободно взметнулась вверх, катушка ласково трогала большой палец. Леска покорно поплыла к Капустину, а через несколько секунд ее дернуло и остановило сердито и неуступчиво. Повороты катушки давались все тяжелее, будто тройник ухватила пудовая щука и упирается удивленно, еще не в ярости, еще не веря, что кто-то осмелится угрожать ей в ее же угодьях. Капустин отступил влево, освобождая местечко на песке, под валуном, куда он выведет рыбу, но катушка уже не поддавалась, пришлось ухватить ее всей рукой.

Недоброе подозрение охватило Капустина: зацеп! Катушка не слушалась руки, удильник согнут, жилка, украденная Митей у коломенского инженера, напряженно натянута, никто ее не дергает из глубины. Он побрел по берегу «тихой», то сходя к воде, то поднимаясь вверх, подергивая снасть, пробуя сняться с зацепа, потом вернулся на прежнее место, намотал на рукав жилку, оборвал ее беззвучно и в заводи сразу ощутил тяжесть грузила – пропала только блесна.

– С почином! – послышался сверху голос Воронка. Тот съехал по осыпи вниз, вспахивая ее тяжелыми ботинками без шнурков. – Сказал бы, что в «тихую» идешь, я бы тебя упредил. У Прокимновых здесь сеть, теперь поперек не бросишь. – Он присел на камень и закурил, готовый к неторопливому ночному разговору – Серега Прокимнов в диспетчерской, в бинокль «тих а я» оттуда вся глядится, и сын всякую ночь на реке. Мотоцикл купил, после зорьки умотает с рыбой на конезавод, и все при нем. Только попусти человека, не топи, дай воздуха ухватить, а уж он сам вздохнет. Иван Прокимнов – сын Сергея. – Воронок усомнился, держит ли еще в голове учитель деревенские родословные. – Он Шурку Вязовкину взял. Помнишь ее?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю