412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Поль Рихтер » Зибенкэз » Текст книги (страница 19)
Зибенкэз
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:36

Текст книги "Зибенкэз"


Автор книги: Жан-Поль Рихтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)

Было уже половина третьего, а смеркалось рано; дырявая птица оставалась непоколебимой. Все клялись, что столяр, высидевший ее из чурбана, – каналья и смастерил ее из крепкого сучковатого дерева. Наконец, показалось, что облупленный и ободранный орел начинает оседать. Парикмахер, который, как все простые люди, был добросовестен лишь в отношении отдельных лиц, но не общества в целом, теперь, недолго думая, незаметно взял вместо двустволки двухпульные заряды, один для себя, другой для своего сотоварища, что смахивало на мошенничество, но помогло бы смахнуть орла. «Чорт и его прабабушка!» – сказал он после выстрела и тем самым применил, как должно, вышеуказанное прохлаждающее средство.

Теперь он понадеялся на своего жильца и вручил ему поэтому свое ружье. Зибенкэз пальнул вверх. «Провалиться бы мне, – сказал саксонец, – ко всем чертям собачьим», причем он с легкостью удвоил дозу чертей (как и дозу пуль) против своей горячки.

У приунывших компаньонов и ружья и руки опустились; ибо налицо имелось больше претендентов на престол, чем на римский во времена Галлиена, когда их было всего лишь тридцать. Огнестрельная септагинта попеременно вооружалась то ружьями, то подзорными трубами, хотя и невооруженным глазом было видно, что висящее в небесах созвездие уже содержит больше инородных тел, чем астрономическое созвездие Орла – небесных тел. Лица всех зрителей были обращены к птице, как у молящихся мусульман – к Мекке, или у евреев – к развалинам Иерусалима. Старая Забель, с ее лотком, полным всякой жратвы, осталась без покупателей и сама поглядывала вверх. Первые номера даже сочли излишним снова сыпать на полку порох, видя, что все равно придется класть зубы на полку. Фирмиан скорбел об онемевших людских сердцах, затопленных густой венозной кровью, для которых теперь заходящее солнце и закатное небо и просторы земли сделались незримыми или, вернее, съежились и сосредоточились в деревяжке, разбитой в щепы; верным признаком, что эти сердца держала в вечном заточении нужда, было то, что ни один не смог сделать шутливого намека на птицу или на добывание королевского сана. Человек способен замечать аналогии я связи лишь в таких вещах, которые не сковывают его душу. Фирмиан подумал: «Эта птица по-истине является для этих людей чучелом-приманкой, как проданное мною с торгов, а деньги лежат на ней вместо мяса». Но все же были три причины, в силу которых ему хотелось бы сделаться королем, – во-первых, чтобы до упаду посмеяться над своим коронованием, во-вторых, ради своей Ленетты и, в-третьих, ради саксонца.

Вторая половина синедриона постепенно отстреляла, и первые номера зарядили снова, хотя бы только шутки ради. Уже ни один человек не стрелял без двойного заряда. Очередь наших двух побратимов приближалась, и Зибенкэз достал на время – так как вечер становился все темнее – более сильное зрительное стекло, которое он привинтил на ружье, словно искатель на телескоп.

№ 10 меткой пулей приподнял с петель препарированную птицу, и расстрелянная чурка уже держалась на них только своей тяжестью, потому что стрелки почти сплошь насытили и инкрустировали дерево свинцом, как некоторые источники пропитывают дерево железом.

Саксонцу требовалось лишь еле задеть орла или хоть его шест, чтобы безглавый хищник стремглав полетел на землю; даже было бы достаточно, если бы вечерний ветерок хоть раз дохнул посильнее. Домохозяин приложился, целился бесконечно долго (ибо теперь висели в воздухе пятьдесят флоринов), нажал спуск – вспыхнул только затравочный порох, – музыканты уже держали трубы горизонтально, а нотные листки вертикально, – мальчишки уже стояли вокруг шеста и собирались подхватить падающий остов, – дурашливый блюститель порядка от волнения перестал шутить, и его остолбеневшая душа сидела наверху, вместе или рядом с ощипанным орлом, – парикмахер, задыхаясь, опять спустил курок, – осечка повторилась, – он вспотел, вспыхнул, задрожал, зарядил, приложился, прицелился и выстрелил – в воздух, примерно на два-три гасефуртских локтя над птицей.

Безмолвный, бледный и в холодном поту, он отступил без единого проклятия и даже, как я полагаю, втайне сотворил несколько молитв, чтобы милосердный господь помог его союзнику подцепить пернатую дичь.

Зибенкэз выступил вперед, – заставил себя думать о чем-то постороннем, чтобы утишить свое сердцебиение, – недолго целился в этот паривший в сумерках якорь своих мелких житейских бурь, – выпалил – и увидел, что чурка, подобно колесу Фортуны, трижды перевернулась наверху и, наконец, соскочила и полетела вниз…

При короновании прежних французских королей какая-нибудь птица всегда взлетала в небеса; при апофеозе римских императоров орел подымался из костра к небу; так при коронации моего героя орел слетел на землю.

Мальчишки и трубы загорланили, – часть народа пожелала узнать и увидеть нового короля, а другая хлынула навстречу паяцу, который бежал, неся при содействии ассистентов высоко поднятое вместилище и хранилище пуль, изрешеченное брюхо орла, – парикмахер бросился навстречу, крича: «Да здравствует король!», и сказал, что и сам заодно является таковым, – а Фирмиан молча стоял в дверях тира и был весел, но растроган…

Но теперь нам всем уже пора сбегать в город и посмотреть, добыл ли себе Роза у жены Зибенкэза, – в то время как муж восходил на трон, – еще более прекрасный трон, или же лишь позорный столб, и на сколько ступеней он поднялся к тому или другому из них.

Роза постучался в дверь Ленетты и немедленно вошел, чтобы она не успела выйти и увидеть, кто стучит. Он, мол, насилу вырвался из компании стрелков и пришел сообщить, что вскоре явится и ее супруг, и такового он намерен дождаться здесь. Тому опять как нельзя более повезло в стрельбе, – с этими истинами он пошел навстречу испуганной женщине, но с напускным, высокомерным полярным кругом на лице. В комнате рентмейстер стал равнодушно шагать взад и вперед. Он спросил хозяйку, не вредит ли ее здоровью нынешняя погода, похожая на апрельскую; его же она изнуряет лихорадкой. Ленетта боязливо стояла у окна, наполовину глядя на улицу и наполовину в комнату. Мимоходом он взглянул на рабочий столик, взял круглую бумажную выкройку чепца и ножницы, но положил все обратно, потому что его заинтересовали несколько пачек булавок. «Здесь даже восьмой номер, – сказал он, – эти булавки слишком велики, мадам. Их головки можно бы взять вместо дроби номер один.[89] Вот вам дробь номер восемь, то есть пачка номер один. Дама, для которой вы ее употребите, должна быть благодарна мне». Затем он быстро подступил к ней и немного пониже ее сердца, где сна воткнула про запас целый колчан или колючую изгородь булавок, смело и спокойно вытащил одну; держа ее перед глазами Ленетты, он сказал: «Смотрите, что за скверная полуда; от каждого укола может сделаться нарыв». Он выбросил булавку за окно и, по-видимому, намеревался извлечь остальные из области сердца, – куда судьба и без того уже вонзила множество плохо луженых, – и, пожалуй, даже воткнуть свою пачку в эту прекрасную подушечку для иголок. Но Ленетта с ледяной холодностью сказала: «Не трудитесь». – «Надеюсь, что ваш уважаемый супруг скоро придет, – сказал он и посмотрел на часы. – Стрельба должна бы уже давно закончиться».

Он снова взял в руки бумажный эскиз чепца и ножницы, но, увидев, что ее взгляд выражает опасение, как бы он не испортил ей выкройку, предпочел извлечь окунутый в Гиппокрену поэтический листок и для препровождения времени сложил его в многогранник и стал разрезать по спирали на концентрические сердца. Он, который, словно авгур, всегда стремился похитить сердце у своей жертвы и у которого, словно у кокетки, утраченные сердца немедленно отрастали заново, как хвосты ящериц, – он всегда имел на языке слово «сердце» (которое немцы и вообще мужчины почти страшатся упоминать), а в руках – разные изображения такового.

Как я полагаю, булавки и полные рифм сердца он здесь оставил потому, что женщина всегда с любовью думает об отсутствующем, когда созерцает оставленные им сувениры. Роза принадлежал к людям такого сорта (они бывают и среди мужчин и среди женщин), которые неспособны проявить проницательность, остроумие и сердцеведение, кроме как в любви к другому полу.

Теперь он стал путем настойчивых вопросов извлекать из нее всевозможные рецепты стряпни и стирки, которые она, несмотря на добродетельную односложность своих ответов, принялась выписывать с величайшим обилием слов и специй. Наконец он стал готовиться к отбытию и сказал, что возвращение ее супруга было бы желательно, так как есть некое дело, о котором с ним неудобно было говорить там, на стрельбище, среди стольких людей и в присутствии г-на фон Блеэз. «Я приду еще раз, – добавил он, – но главную суть я скажу вам самой» – и, держа трость и шляпу, уселся перед Ленеттой. Он только что хотел начать, как вдруг заметил, что она стоит; тогда он положил все, что имел в руках, и поспешил поставить для нее стул против своего. Соседство Розы ласкало, по крайней мере, ее шнейдеровскую оболочку; он райски благоухал, его носовой платок был словно мускусный мешок кабарги, а голова – словно кадильный алтарь или увеличенный цибетовый шарик. Так и все гадюки, по наблюдениям Шоу, выделяют своеобразно и приятно пахнущие испарения.

Рентмейстер начал: она, конечно, легко догадается, что речь идет о злосчастном процессе с господином тайным.

Хотя господин адвокат для бедных в сущности и не заслуживает, чтобы о нем хлопотали, но он имеет прекрасную супругу, которая этого заслуживает. (Он оттиснул «прекрасную» крупным шрифтом, невзначай стиснув ей руку.) Он, Роза, может поставить себе в заслугу то, что трижды побудил г-на фон Блэз отсрочить его «Нет», ибо сам он до сих пор не мог переговорить с господином адвокатом. Но теперь, после нового инцидента, когда пасквиль, написанный г-ном Лейбгебером (руку которого все хорошо знают), появился на фигурной печи господина тайного,[90] ожидать от последнего уступок и тем более выдачи наследства совершенно не приходится. Однако при мысли об этом у него прямо сердце кровью обливается, тем более, что он, с тех пор как стал хворать, слишком близко принимает все к сердцу; он прекрасно знает, в какое упадочное состояние пришло вследствие этой тяжбы ее (Ленетты) хозяйственное обзаведение, и многократно о том сокрушался, но, увы, тщетно. Поэтому он радостно ей дал бы заимообразно, сколько ей требуется, на текущие расходы, – ведь она его еще не знает и, может быть, даже не представляет себе, что он из чистого человеколюбия делает ежемесячно для шести кушнаппельских богоугодных заведений, но он имеет на то доказательства.

Действительно, он вытащил и предъявил ей шесть квитанций благотворительных комиссий. Я не оправдал бы своей репутации беспристрастного человека, если бы не признал напрямик, что рентмейстер с юных лет проявлял на деле некоторое стремление благотворительствовать и помогать нуждающимся любого возраста и пола и что именно сознание своего великодушного образа действий, в сравнении с обычной мелочностью и скупостью кушнаппельцев, заставляло его несколько гордиться своим превосходством над скаредными судьями его щедро оплачиваемых обольщений. Ибо его совесть удостоверяла, что эти грехи он совершал лишь с предшествующей метаморфозой из паука в благодетельный драгоценный камень, и только после обратного превращения снова принимался ткать переливчатую паутину, усеяв которую сверкающими слезинками росы, улавливал кое-какую добычу.

Однако для такой женщины, как Ленетта, продолжал рентмейстер, он готов сделать несравненно больше; пусть сему служит доказательством хотя бы то, что он не обращает внимания на враждебные замыслы тайного против ее дома, а сам безропотно терпит такие речи ее мужа, которые ой, как патриций, право же, не привык проглатывать от кого бы то ни было. «Так ради бога требуйте же денег, сколько вам нужно» – закончил он.

Трепещущая Ленетта сгорала от стыда при разоблачении ее бедности и закладов. Увидев ее волнение, Роза попытался утишить эти волны несколькими сглаживающими каплями масла, а потому стал заранее порицать свою байрейтскую невесту. «Она слишком много читает и слишком мало работает, – сказал он, – а потому я хочу, чтобы она поучилась у вас вести хозяйство. Право, женщина, подобная вам, которая, сама того не ведая, обладает столькими достоинствами, столь терпелива, столь прилежна в домашних работах, должна бы иметь ареной деятельности совершенно иное хозяйство». Теперь ее рука лежала неподвижно, подвергшись личному задержанию в колодках его рук; унизительное сознание своей нищеты парализовало Ленетту настолько, что она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, ни даже языком. Ласковость и жадность рентмейстера по отношению к женщинам не признавали никаких границ и стремились по-воровски срыть все межевые знаки; большинство мужчин в своей сокрушающей алчности подобно сойке, ощипывающей гвоздику, чтобы выклевать ее семена. Он вперил в потупленные глаза Ленетты долгий, влажный, любящий взор и не отвел его даже и после того, как она их подняла; так он намеренно, – тем, что насильно удерживал веки раскрытыми и притом еще думал о трогательных вещах, – извлек из глазных впадин даже больше капель, чем нужно, чтобы утопить еще меньших колибри. Всякое притворное волнение становилось в нем искренним, как у хороших актеров, и каждая лесть превращалась в настоящее обожание. Ощутив достаточно капель на глазах и вздохов в груди, он спросил: «Знаете ли вы, отчего я плачу?» Невинным, простодушно-испуганным взором она взглянула в его глаза, и из ее собственных заструились слезы. «Оттого, – продолжал он, ободренный этой удачей, – что ваша участь не столь хороша, как вы того заслуживаете». – Себялюбивый пигмей! Теперь ты должен был бы пощадить смятенную душу, утопающую в слезах долгого печального прошлого.

Но он, знавший лишь искусственные, мимолетные, ничтожные бутафорские горести и никогда не ведавший настоящих убийственных мук, не пощадил страдалицу. Однако то, что он хотел сделать мостом между своим и ее сердцем, а именно – скорбь, сделалось, напротив, шлагбаумом; у этой заурядной честной женщины он танцем или иным увеселением опьяняющим чувства, достиг бы больших успехов, чем тремя кружками себялюбивых слез. Обнадеженный, он свалил свою благоухающую голову, с ее поклажей скорби, на руки Ленетты, лежавшие на коленях…

Но Ленетта вскочила так стремительно, что он еле успел последовать за ней. Она посмотрела ему в глаза вопрошающим взором… Честные женщины, как я полагаю, имеют собственную теорию о молниях взгляда и умеют отличить серные адские от чистых небесных, – распутник не знал, что его око сверкает, как Моисей этого не знал обо всем своем лице. Ее глаза отвратились от него, словно от опаляющих лучей; однако мой долг историка, – теперь, когда столько тысяч читателей и я сам ополчились на беззащитного Эверара, – не позволяет мне утаить, что Ленетта в течение всего вечера развертывала в своем воображении несколько грубые и вольные зарисовки с театра военных действий всех распутников и в особенности присутствующего, сделанные для нее советником Штибелем посредством очень толстого рисовального угля, а потому смущалась и настораживалась при каждом наступлении и отступлении Розы.

И все же в дальнейшем мне придется вредить бедняге каждым написанным мною словом; и многие дамы, которые из салических законов или из Мейнерса знали, что в старину тот, кто прикоснулся к женским пальцам, должен был платить в точности такую же виру, как отрубивший пальцы мужской руки, а именно – пятнадцать шиллингов, – эти дамы, уже столь сильно рассерженные пожатием пальцев Розы и желающие его наказать, станут совсем непримиримыми, когда я продолжу свой рассказ, так как из Mallet[91] они знают, что в старину люди, целовавшие, не имея на то согласия, изгонялись из страны судебным порядком. Более того, многие современные женщины еще придерживаются суровых древнегерманских кодексов: похитившего поцелуй они хотя и не изгоняют из комнаты, но зато, – так как по закону[92] изгнание из страны и запрещение удаляться из определенной местности суть взаимно заменяющие репрессии, – заставляют в ней остаться; точно так же похитившего сердце они не преминут покарать по всей строгости уголовного уложения, а именно уложить на свое ложе.

Вскочившему Розе кровь бросилась в голову, и ему не оставалось ничего иного, как загладить свою вину еще большей, – он бросился на шею мраморной богине…

Но прежде чем рассказывать дальше, я должен сделать одно замечание. Дело в том, что многие добросердечные красавицы прикрывают свой отказ согласием; чтобы сохранить достаточно сил для своей добродетельной стратегической операции, они не защищают второстепенных объектов и сдают целый ряд владений и укреплений, словесных и туалетных, дабы искусно предвосхитить и предупредить замыслы атакующего: так разумные коменданты сами сжигают свои предместья, чтобы лучше защищаться наверху, в своей крепости.

Это соображение я привел только для того, чтобы указать, что оно совершенно неприложимо к Ленетте. Она, с ее ангельски-чистой душой и телом, могла бы отправиться прямо на небеса, даже не переодевшись, и могла бы захватить с собой туда наверх все – свои очи, свое сердце, свое одеяние, но только не язык, ибо он произносил невоспитанные и необдуманные речи. Воровскому посягательству Эверара на ее уста она дала отпор такого рода, который был слишком серьезен и невежлив при столь мелкой покраже; он был бы менее резким, если бы суровые предостережения против Розы, высказанные советником, не засели так прочно в памяти Ленетты.

Роза рассчитывал на более приятную степень сопротивления. Его упорство нисколько ему не помогло – против большего упорства. Целый комариный рой страстных порывов назойливо жужжал в его душе. Но когда Ленетта сказала – она, несомненно, заимствовала это от советника: «Милостивый государь, ведь гласит же священное писание: не пожелай жены ближнего твоего», – то, сойдя наконец с перепутья между любовью и гневом, он быстро полез к себе в карман и вытащил оттуда букет искусственных цветов. «Ну, так согласитесь вы, противная, бессердечная, взять хоть эти незабудки на память, – чорт побери, мне-то ведь больше ничего ненадобно». Ему в тот же миг понадобилось бы больше, если бы Ленетта взяла цветы, но она, отвратив взоры, обеими руками отстранила букет обратно. Тогда в его душе медовые соты любви скисли в крепчайший медовый уксус. Чертовски взбешенный, он швырнул цветы далеко на стол и сказал: «Это ваши собственные заложенные цветы, – я их выкупил у оценщицы, – уж придется вам оставить их у себя». Теперь он ретировался, но с поклоном, и уязвленная Ленетта ответила тем же.

Она взяла отравленный букет и стала его рассматривать у более светлого окна, – ах, правда, это были те самые розы и бутоны, на железных шипах которых словно засохла кровь двух исколотых сердец. Пока Ленетта, плачущая, изнемогающая, глядела в окно не столько пристальным, сколько оцепеневшим взором, она удивилась, что мучитель ее души, который шумно сбежал вниз по лестнице, все же не вышел из входных дверей дома. После долгого внимательного ожидания, во время которого страх, словно утешение, заглушал горе, а будущее заглушало прошедшее, галопом примчался, насвистывая и заломив шляпу на самый затылок, коронованный парикмахер и на полном ходу лишь мимоходом крикнул наверх: «Госпожа королева!» Ибо ему не терпелось ворваться в свою собственную комнату и провозгласить сразу четырех человек королями и королевами.

Теперь я вынужден взять читателя с собою в тот угол, где засел рентмейстер. Прямо от Ленетты он сошел и снизошел к парикмахерше, одной из тех простых женщин, которым круглый год даже в голову не приходит, – ибо ни одна лошадь столько не работает, сколько они, – что можно бы изменить мужу, и которые это делают лишь в том случае, когда появляется соблазнитель, – причем они его не приманивают и не избегают, а всю историю, пожалуй, помнят лишь до ближайшей выпечки хлеба. Вообще то превосходство, которым, по мнению большинства почтенных горожанок, обладает их верность по сравнению с верностью более высокопоставленных дам, столь же велико, как и сомнительно, ибо в средних сословиях имеются лишь немногие соблазнители – и к тому же лишь грубые. Роза был, подобно дождевому червю, имеющему на протяжении своего тельца целый десяток сердец,[93] начинен и нашпигован столькими сердцами, сколько существует разновидностей женщин; для изящных, грубых, добродетельных, беспутных – для всех он имел про запас особое сердце. Ибо, подобно Лессингу и другим, которые столь часто порицают односторонний вкус и проповедуют критикам вкус универсальный, восприимчивый к красотам искусства всех эпох и народов, светские люди столь же усердно доказывают необходимость универсального вкуса к живой, двуногой красоте, не исключающего никакую манеру и умеющего наслаждаться всякой. Таковым обладал и рентмейстер. В его душе существовало такое различие между его чувствами к парикмахерше и к Ленетте, что из мести к последней он на лестнице решил пренебречь этим различием и прокрасться к домохозяйке, муж которой тем временем трудился вне дома и вступал в конфедерации, домогаясь совершенно иного коронования. София (так ее звали) всегда расчесывала парики у переплетчика, когда там сидел рентмейстер, отдававший в переплет романы своей жизни; там он и она взглядами сказали друг другу все, что не терпит чужого взгляда. Теперь Мейерн вошел в комнату бездетной семьи с отважным видом поэта, начинающего творить эпопею. В комнате имелась дощатая перегородка, за которой почти ничего не было – ни окна, ни стула, а лишь немного тепла из комнаты, стенной шкаф и супружеская постель.

Сразу же после первых комплиментов Роза стал в дверях перегородки, так как не хотел в столь позднее время внушить непристойные подозрения каждому мимоидущему постороннему зрителю, ибо окно находилось на уровне улицы. Как вдруг София увидела, что мимо окна бежит ее супруг. Грешные намерения выдают себя избытком осторожности; Роза и София так сильно всполошились при появлении бегуна, что последняя посоветовала дворянину укрыться за перегородкой, пока ее муж не отправится обратно на стрельбище. Рентмейстер, спотыкаясь, залез в святая-святых, а София встала во вратах чулана и, когда ее муж отворил дверь и вошел, сделала вид, будто выходит из них, и прикрыла их за собой. Едва он выпалил весть о возведении в высшее звание, как умчался с воплем: «Та, наверху, ничего еще не знает». Радость и поспешная выпивка затуманили и спутали даже самые светлые его мысли; он выбежал на лестницу и закричал снизу наверх, так как хотел поскорее вернуться и примкнуть к шествию стрелков: «Мадам Зибенкэзша!» Та быстро спустилась до середины лестницы, с трепетом выслушала отрадное известие – и, для того ли, чтобы скрыть свою радость, или же вследствие усилившейся любви к более удачливому супругу, или же под влиянием тревоги, этой неразлучной спутницы счастья, – бросила сверху вопрос, находится ли еще внизу г-н фон Мейерн. «Разве он был здесь у меня?» – спросил тот, – а его жена, непрошеная, возразила из-за дверей комнаты: «Да разве он был у нас в доме?» – Ленетта недоверчиво ответила: «Да, здесь наверху, – но только он еще не вышел на улицу».

Парикмахеру это внушило подозрения, – ибо чахоточные не верят женам и, словно дети, принимают каждого трубочиста за чорта с рогами, – а потому он сказал: «Тут что-то неладно, Софель». Скоротечная мозговая водянка от сегодняшней выпивки и половинная доля в троне и в пятидесяти флоринах настолько придали ему храбрости, что он мысленно решил отдубасить рентмейстера, если поймает его законопротивно спрятанным в каком-нибудь углу. А потому он пустился путешествовать в поисках открытий – прежде всего в сенях, и след и запах дичи ему заменяла благовонная голова Розы; за облачным столпом фимиама он проследовал в комнату и наконец заметил, что ариаднина нить, аромат, становится все крепче и что здесь, под этими цветами, скрывается змея: так по Плинию, благоухающие леса обычно служат приютом для ехидн.[94] София хотела бы провалиться в самый нижний круг Дантова ада, но в сущности она уже пребывала там. Куафер сообразил, что если рентмейстер действительно находится у него в захлопнутой западне чулана, то медведь не уйдет из ловушки, а потому решил туда не заглядывать до самого конца поисков. Исторически достоверно, что он схватил завивальные щипцы, чтобы этими акушерскими щипцами извлечь младенца из темной утробы чулана. Внутри он повернул клещи горизонтально, однако ни на что не наткнулся ими. Тогда он стал тыкать своим зондом или щупом во многие места, сначала в кровать, затем под кровать, но каждый раз принимал меры предосторожности, а именно – размыкал и смыкал свои кусачки (они не были накалены), на случай, если железные челюсти капкана захватят в потемках какой-нибудь локон. Но тиски сжимали только воздух. Тут парикмахер добрался до стенного и платяного шкафа, дверь которого уже в течение шести лет оставалась приоткрытой, так как в этом безалаберном хозяйстве столько же лет тому назад, был потерян ключ, а потому приходилось остерегаться, чтобы замок не защелкнулся; но сегодня дверь была плотно притянута – это сделал рентмейстер, который, весь в поту, стоял внутри. Парикмахер, надавив на нее, окончательно запер ее на замок и тем самым накрыл перепела сетью.

Теперь он спокойно мог делать все, что хотел, и не спеша устраивать все дела, ибо рентмейстер не мог улизнуть.

Багрово-красную, огрызающуюся Софию муж послал за слесарем и его стенобитным тараном; но она твердо решила, что вернется с какой-нибудь ложью вместо слесаря. После отбытия жены Мербицер привел с верхнего этажа сапожника Фехта, чтобы тот одновременно был свидетелем и подручным при выполнении его замыслов. Башмачник прокрался за ним в комнату. Чахоточный подошел снаружи к канареечной клетке и заговорил с заточенной внутри нее птицей, постучав клещами в ворота замка св. Ангела: «Сударь, я знаю, вы там внутри, – шевелитесь, не бойтесь, – пока я здесь еще один как перст, я потихоньку взломаю клещами шкаф и выпущу вас!» – Он приложил ухо к дверям этой Шпандауской крепости и сказал, услышав, что арестант вздыхает: «Вот вы теперь пыхтите, сударь, – я тут, у двери, – когда слесарь придет и взломает ее, мы все вас увидим, и я созову весь дом. Но я требую немногого – и дам вам улепетнуть без огласки: я хочу получить только вашу шляпу и малую толику грошей и ваши заказы».

Наконец узник постучал изнутри в дверь своей камеры и сказал: «Да, я торчу тут внутри. Только выпусти меня, ты все получишь. Я изнутри помогу ломать». Парикмахер и башмачник принялись взламывать своим орудием решетку замковой темницы, а пленник напирал на нее изнутри; во время штурма триумфальных ворот куафер продолжал вести переговоры и обязал затворника принять на себя оплату слесаря, – и, наконец, Роза появился на свет, во всеоружии, словно Паллада из вскрытой черепной коробки. «Без меня, – сказал Фехт, – хозяин ни за что не смог бы открыть».

Роза вытаращил глаза при виде этого добавочного избавителя от личного ареста, снял благоуханную шляпу, – хмельной парикмахер водворил ее себе на голову и, следовательно, под вещный арест, – окропил обоих несколькими каплями золотого дождя из жилетного кармана и поспешил (из страха перед этими двумя и слесарем) с непокрытой головой убраться восвояси под покровом темноты. А парикмахер, макушке которого не далеко было до тройного венца прежних императоров[95] и нынешних пап, – ибо птица наделила его короной, рентмейстер – шляпой, а жена тоже хотела нацепить ему кое-что на голову, – парикмахер, развеселившись, пошел в новом фетровом мученическом венце (из-за которого он в течение всей стрельбы завидовал рентмейстеру) из дома на стрельбище, чтобы на этот раз вернуться в торжественном шествии, вместе со своим соимператором и в сопровождении своих верноподданных и вассалов.

Свою шляпу, уже более приличествующую сокоролю, парикмахер снял перед своим царственным собратом, Зибенкэзом, и рассказал ему кое о чем. Тайный фон Блэз улыбался сегодня как Домициан, ласковее, чем когда-либо, причем птичьему королю стало не по себе, ибо ласковость и улыбка действуют на сердце, как spiritus nitri на воду, а именно – делают холодное еще холоднее, а горячее – еще горячее; от такой ласковости можно было ожидать лишь противоположного ей, подобно тому, как в старинной юриспруденции[96] большая набожность женщины считалась признаком того, что она вступила в союз с дьяволом. Из орудий, которыми пытали Христа, получились священные реликвии, но часто из таких вот святых реликвий и получаются орудия пыток. – Великолепное шествие двигалось под приветливым мерцанием всего трепетного звездного неба, в которое взлетали новые созвездия взрывающихся ракет. Те номера, чья очередь была после короля, выпалили в воздух и этой канонадой как бы салютовали царственной чете. Два короля шли рядом, и тот из них, который состоял в парикмахерском цехе, от счастья и пива не мог как следует стоять, а потому охотно воссел бы на трон. Но говоря об этом, об этих семидесяти последователях орла и двух имперских наместниках, мы упускаем из виду совершенно иные предметы —

– а именно присутствующих здесь городских или, точнее, местечковых солдат.[97] Я намерен много поразмыслить и лишь немного порассказать о них. Муниципальное или территориальное ополчение, в особенности кушнаппельское, – это внушительная дружина, которую содержат лишь как символ презрения к врагам, ибо она всегда неучтиво обращает к ним спину и то, что пониже ее; так же все карточные фигуры всегда обращены тыльной стороной к противнику. Если враг отважен, то дружина, подобно храбрым спартанцам, поклоняется божеству страха; и подобно тому как поэты и актеры должны сами испытывать и глубоко переживать те чувства, которые они желают сообщить другим, так и означенная дружина сначала старается сама проявить панический страх, который она хочет вселить во врага. И вот, чтобы приучить к мимике испуга такого оруженосца или мироносца, его ежедневно пугают, когда он стоит на посту у ворот: это называется сменять караул. Миролюбивый соратник, подступив к караульной будке, с мирными намерениями и боевыми кликами производит перед самым носом часового угрожающие движения; часовой тоже вопит, подает несколько признаков жизни движениями ружья, а затем, положив оружие, удирает; победитель, после краткой зимней кампании, удерживает за собою поле сражения и надевает постовую шинель, которую он снял с того в качестве военной добычи. Но чтобы пуганию не подвергался лишь один-единственный человек, тогда как другие были бы лишены этого преимущества, устроено так, что все попеременно одерживают победу. На войне такой воин, преисполненный божьего мира, часто может оказаться очень опасным, если он во время бегства слишком далеко отшвырнет свое ружье со штыком и таким образом загарпунит чрезмерно пылкого преследователя. Драгоценные ополчения такого рода, для большей их безопасности, ставятся в публичных местах, где они всегда неприкосновенны, например у городских ворот, так что эти гарпунщики превосходно охраняются городом и его воротами; но когда я проходил мимо, мне часто представлялось желательным, чтобы такому дипломированному рыцарю дали в руку толстую дубину, дабы ему было чем обороняться в случае, если какой-нибудь проезжий вздумает отобрать у него ружье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю