412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Поль Рихтер » Зибенкэз » Текст книги (страница 4)
Зибенкэз
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:36

Текст книги "Зибенкэз"


Автор книги: Жан-Поль Рихтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)

Поиски цельности, монистической и органической трактовки мира приводили Жан-Поля и в непосредственное соседство с более поздними романтиками. Как раз романтизм послефихтевского периода, начала восьмисотых годов, привлекает Жан-Поля своей попыткой теоретического «снятия» противоположности между идеальным и реальным.

В романтических воззрениях на мир и на искусство Жан-Поль думал найти секрет сочетания величайшей разбросанности и субъективности художественного произведения с величайшей цельностью и единством.

Фридрих Шлегель требует, чтобы «роман во всем составе своей композиции» находился «в отношении к единству, более высокому, чем мертвое формальное единство, от которого он так часто отступает и в праве отступать»; он заявляет, что «это более высокое единство заключается в идейной связи, в наличии духовного средоточия». Ко всему этому Жан-Поль явно присоединяется, когда говорит в своей эстетике, что каждый роман должен приютить у себя всеобщий дух, который «должен тайно, и не препятствуя свободному движению, объединять и вести к единой цели историческое целое, как некий бог свободное человечество». Наличие тайной высшей закономерности во внешней свободе – такой композиции мира придерживается теперь теоретически Жан-Поль. Однако очень характерно, что Жан-Поль пытается уточнить общие понятия романтиков,[19] хотя в конечном счете конкретное выражение «высшего единства» и «всеобщего духа» в жан-полевских произведениях принимает чрезвычайно плачевные формы. Помимо авторских рефлексий и сентиментализма, это сюжетная и прочая фантастика, разнообразные чудеса, которые в конце концов очень натянуто разъясняются.

Романтический псевдосинтез не мог удаться Жан-Полю хотя бы потому, что он в своем художественном творчестве все же охраняет реальную действительность от растворения в мистическом «высшем единстве». Даже в своей «Эстетике» он выступает прежде всего против уклоняющихся от конкретного мира «поэтических нигилистов», которых, хотя и с оговорками, представительствует у него глава романтиков – Новалис. В своей практике Жан-Поль отмежевывался от реакционного смысла синтетического искусства романтики.

В свою очередь романтики, очень многим обязанные художественной практике Жан-Поля в период формирования своих эстетических воззрений, признавали его все же далеко не полностью. Для Шлегеля Жан-Поль был слишком «kleinstädtisch» (жителем маленького города), а надо было быть «gottesstädtisch» (жителем божьего града). Со свойственной романтикам двойственностью, критической силой и бессилием в позитивных замыслах Шлегель очень правильно указал на мещанскую ограниченность Жан-Поля, но призывал его к субъективизму и мистике!

Затушевать и пригладить свои противоречия Жан-Полю не удавалось. К счастью, потому что борьба этих противоречий составляла основу реалистичности и художественной высоты Жан-Поля.

16

Жан-Поль занимает совершенно особое и чрезвычайно почетное место в немецком романе 90-х гг.

В эту эпоху изображение реальной жизни вообще отодвинулось на второй план. На авансцену выступил «черный», «рыцарский», «разбойничий» роман Г. X. Хейнзе, Шписа, Крамера, Вехтера и т. д. «Черный роман» (в той или иной мере этот роман расцветает во всех литературах Запада) служил выражением смутной, хаотической картины мира, которая возникала в сознании бюргерства, не могущем раскрыть и воплотить социальную действительность реалистически. Характеристика Маркса, которую он дал штирнеровской философии истории как логическому продолжению всей немецкой философской историографии, помогает нам понять, почему именно в этой форме происходило постижение и изображение исторической действительности: бюргерскими идеологами.

Маркс пишет:

«Гегелевская философия истории – это последний, достигший своего „чистейшего выражения“ плод всей этой немецкой историографии, для которой все дело не в действительных и даже не в политических интересах, а в чистых мыслях. Еще последовательнее святой Макс Штирнер, который решительно ничего не знает о действительной истории: ему исторический процесс показался просто историей о „рыцарях“, разбойниках и призраках…» [20]

К периоду, когда в виде реакции на французскую революцию немецкое мещанство стояло на крайне консервативной и чисто умозрительной позиции, это определение Маркса кажется нам приложимым.

Поучительно само употребление термина «истории о „рыцарях“, разбойниках и призраках» (прямая метафора из области литературы, – так как именно так называют черный роман конца XVIII века).

Любопытно, что у некоторых представителей «разбойничьего и рыцарского романа» сохраняются освободительно-бунтарские традиции. Недаром у истоков этого романа стоят такие имена и произведения, как гетевский «Гец» и шиллеровские «Разбойники». Благородные разбойники, злодейские монахи и тираны то и дело встречаются в произведениях Вебера, Крамера, Филиберта и др. Но изображение противоречий современности в их подлинном, конкретном виде, изображение «действительной истории» требовало совершенно иной, несравнимо более значительной остроты художественного взгляда.[21]

Современность попадала в поле зрения лишь романа сентиментального, растворявшего ее в чувствительности героев и смывавшего все объективные противоречия слезами, и присутствовала в романе немецкого классицизма.

«Ученические годы Вильгельма Мейстера» поднимают психологический роман воспитания морицовского типа на высоту философского и социального романа воспитания. Социально-педагогический смысл романа – в создании цельного, гармонического человека, стоящего над противоречиями реального классового общества, – этот идеальный человек должен был быть к тому же человеком практическим, уметь хозяйствовать.

На параллельность гетевского и жан-полевского идеалов мы уже указывали. Есть большая близость и в принципах художественного построения этого идеала.

Воспитание Вильгельма Мейстера совершается благодаря таинственным направляющим силам из «общества башни». Не свободное развитие героя, а зависимое, руководимое, ведет к высокой намеченной цели. Но кто же руководит героем? Здесь Гете вводит две инстанции: непосредственно руководство привлекается, по ходу романа, в форме таинственных событий, необъяснимых происшествий, – роман приобретает вид как бы «Gespenstergeschichte», где на судьбу героя влияют мистические силы, к которым герой относится с подозрением и недоверчиво. Но впоследствии мистический, ирреальный характер «руководящих сил» снимается, они оказываются воплощением принципа разумного гуманизма, явлением чисто человеческим – содружеством благородных и мудрых людей.

Если в готическом, в черном романе людьми руководит некий мистический хаос (такой вид приобретают здесь общественные отношения, определяющие человеческую судьбу), вторгающийся в жизнь, то у Гете сам мистический хаос оказывается руководимым. Если для «рассказов о привидениях» конкретная действительность была лишь видимостью, за которой скрывалось таинственное, то для Гете видимостью было также само таинственное. К концу романа оно снималось и, по мысли Гете, руководство конкретной действительностью оказывалось в руках людей, стоявших посреди этой действительности, порожденных ею, но сумевших особенно хорошо и универсально развить свою человеческую природу. Таким образом в «Вильгельме Мейстере», в конечном счете, должна произойти реабилитация реального мира – человеческой судьбой все же управляют люди.

Именно это было одной из причин, почему романтики в конце концов разочаровались в «Вильгельме Мейстере». Они хотели, чтобы третий, окончательный план романа подымал его в мир мифологии и религии, – в этом направлении развивается «Генрих фон Офтердинген» Новалиса.

«Три этажа» встречаем мы, впрочем, и в ряде готических романов – действительность, таинственное, разъяснение тайн. Однако разъяснение тайн означало здесь лишь их сведение к случайностям, которые никак не возвышались над уровнем исходного плана эмпирической случайной действительности. «Разъясняющийся» готический роман был движением внутри, возвращением к прежнему состоянию. Между тем весь смысл «Вильгельма Мейстера» в том, чтобы третий план был качественно иным, чтобы с вершины его башни открывался наиболее пространный и поучительный вид; действительность по замыслу возвращается тут существенно обогащенной.

Незаконченный роман Шиллера «Духовидец» обнажает эту тенденцию классического романа, давая ее более внешне и упрощенно. Он весь построен на том, что в реальный мир врываются таинственные, мистические силы, которые, однако, перекрываются иными силами: сначала еще более таинственными и мистическими, а затем человеческими, реальными, имеющими глубокий смысл и содержание, – таков был замысел Шиллера, оставшийся неосуществленным. В ранних подготовительных работах к «Титану» в качестве одного из образцов, по которым Жан-Поль хотел равняться, назван именно «Духовидец» («Вильгельм Мейстер» тогда еще не был закончен).

Воспитательная линия жан-полевского романа использует принцип тройного плана, но непосредственнее сближает действительность с утопическим идеалом. Развитие этой линии состоит в том, что мистическое расширяется и нарастает. Так, колоссальное развитие получил промежуточный мистический план в «Титане». Под объединенным воздействием классицизма и романтизма действительность оказывается здесь игрушкой в руках у загадочных волшебных сил, но когда дело доходит до «третьего плана», до осмысления всей этой мистики, то получается нечто маловразумительное, натянутое и глубоко прозаическое.

Художественная неудача всей классическо-романтической линии «Титана», его классической идеальной композиции и его романтических чудес свидетельствовала о невозможности для Жан-Поля органически усвоить ни метод классицизма, ни метод романтики. В какой-то степени это должен бы ощутить и сам Жан-Поль;[22] действительно, в дальнейших произведениях (назовем хотя бы почти одновременные с «Титаном» «Озорные годы» и значительно более позднюю «Комету») соответствующим элементом объявляется война, которая проводится методами иронии и пародии.

«Озорные годы» хотят спасти принцип воспитания, сблизив его с реальной жизнью, с одной стороны, и, с другой стороны, дав его сюжетную случайность и нетипичность открыто, резко-гротескно.

Итак, в лучших романах Жан-Поля обе его «романные линии» объединяются, воспитательный сюжет материализуется и переосмысляется, сближаясь с «бытописательством», с обширным «фундаментом» жан-полевского мира.

17

Роман Жан-Поля является синтезом, пусть несовершенным, важнейших тенденций в развитии романа XVIII века. Дело не в том, что у Жан-Поля переплетаются элементы романа воспитания, например, с элементами семейного романа. Это лишь внешняя сторона. Дело в том, что Жан-Поль органически соединяет тенденцию к воплощению общественных конфликтов и закономерностей в отдельных, узких «клеточках» буржуазного общества (преимущественно в отдельном изолированном человеке, в семье) с тенденцией к конкретному показу многообразия самого этого общества. Жан-Поль не подменивает частной жизни отдельными элементами ее, но и не показывает этой частной жизни в виде хаоса, путем разрозненного и бессвязного перечисления составляющих ее элементов.

Жан-Поль подымает бытописательство до романа и притом (это как раз и выделяет Жан-Поля) он не жертвует по случаю этого переноса конкретностью, богатством и многообразием «быта», вообще общественной жизни, сохраняя за собой право энциклопедичности. Направление его развития: изображение в романе не только «одной биографии», одной человеческой жизни, но всей жизни в целом. И в этом смысле заслуживает особого внимания созданный им особый мир, живущий не внутри одного его произведения, а во всей их совокупности, отдельные элементы которого часто даже совершенно непонятны и не завершены, если судить о мире на материале лишь одного произведения. Разрешая значительнейшее противоречие романа XVIII века, Жан-Поль нащупал тот принцип, который в XIX веке стал ведущим при создании эпических изображений общественной жизни в ее целостности, при осмыслении и: изображении ее как некоего космоса – принцип цикличности.

Не в рамках одного романа, не в пределах одного человеческого существования, не через изолированную семью, даже не в пределах отдельного круга людей, целой, но обособленной социальной группы может быть создано подлинное эпическое изображение общественного целого. Зрелость буржуазных отношений в XIX веке, возрастающая оформленность буржуазного общества и одновременное обнажение подлинной сути капитализма, подлинных пружин буржуазной деятельности, вообще всей анатомии капиталистической эксплоатации, – вот что создает предпосылки для великих замыслов эпического охвата всего общественного организма.

Мы имеем в виду, естественно, Бальзака. Но ведь гениальная «Человеческая комедия» не одинока. Ведь к тому же идеалу нового эпоса, в разных формах и с разным успехом, стремились и Гейне с его «Путевыми картинами» (где эпическая всеобщность и энциклопедичность достигались путем колоссального напряжения противоречивости героя, через которого был виден мир) и весь немецкий «Zeitroman», сильно снижавший этот огромный замысел, – а в какой-то степени и Сю и Теккерей. Ведь во второй половине века попытке Бальзака на несравненно более низком уровне будет подражать Золя. И если не у всех у них цикличность выступает в чистом виде, то как раз блистательный пример Бальзака учит нас, что эта форма была весьма пригодна для целей высокого реализма в романе.

Известно, что романтическая теория оказала существенное влияние на создание реалистической литературы XIX века, в частности на Бальзака. Особое значение имело выдвинутое романтиками требование универсальности, всеобъемлющей функции искусства. Между тем на создание немецкой романтической теории, особенно в разделах, касающихся романа, немалое влияние оказал Жан-Поль. Он был для ранних романтиков одним из немногих писателей, чье творчество, по их мнению, содержало в себе следы универсальности, гротеска, вообще романтики. Жан-Поль является исходным пунктом для «Письма о романе» Фридриха Шлегеля, – здесь, правда, преимущественно подчеркивается фантазия, гротеск, вообще преувеличиваемый романтиками субъективизм Жан-Поля, но ведь для романтиков субъективизм являлся необходимым условием подлинной универсальности, ибо только он, по их мнению, обеспечивал свободное и, следовательно, плодотворное овладение миром.

Во всяком случае мы вспоминаем о знакомстве Фридриха Шлегеля с Жан-Полем, когда читаем в его «Фрагментах»: «Не излишне ли писать более одного романа, если художник за это время не стал новым человеком? Очевидно, что романы одного и того же времени тесно связаны друг с другом и в известном смысле составляют один большой роман».

Здесь дается в субъективистской интерпретации, как это и характерно для раннего романтизма, лозунг циклического романа.

Все вышесказанное не нужно понимать в том смысле, что Жан-Поль явился прямым или косвенным учителем Бальзака и всего реализма XIX века. В какой-то степени это было бы верно. Ибо Жан-Поль непосредственно подготовил во многом Гейне, он оказал влияние на Э. Т. А. Гофмана, а последний был хорошо известен Бальзаку. Но не в этом заключается главное.

И независимо от таких прямых воздействий огромно значение Жан-Поля как писателя, в творчестве которого нашел себе яркое выражение великий переход от одного этапа мировой литературы к другому, от одного вида реализма к другому – более высокому. Великое достоинство Жан-Поля – в том, что он, находясь между двумя великими отрядами реализма, оставался и сам, в своей основе, реалистическим писателем.

Ненависть и презрение широких масс народа к оковам феодально-бюрократического государства и к капиталистической эксплоатации пронизывают все творчество Жан-Поля. Клеветой и злостным искажением исторической истины является поэтому попытка фашистских «литературоведов» представить Жан-Поля чуть ли не певцом немецкой ограниченности, мещанином, вполне удовлетворенным своим рабским и нищенским положением. Как мы показали, Жан-Поль жестоко клеймит и осмеивает убожество тогдашней Германии, выступает гуманистом и космополитом. В реалистическом показе крушения сентиментально-мещанской идиллии состоит основная заслуга «Зибенкэза»? но и до этого романа и после него Жан-Поль, при всей своей противоречивости, никогда не складывал оружия, не отождествлял себя с Марией Вуцом.

Белинский некогда писал: «Вообще из сочинений Жан-Поля можно; было выбрать для перевода на русский язык не одну весьма полезную книжку». Нам кажется, что это замечание Белинского не потеряло своего значения и посейчас. А в первую очередь интересен и полезен для современного советского читателя будет, по нашему мнению, именно «Зибенкэз».

ПРЕДИСЛОВИЯ

Предисловие автора ко второму изданию

Какая мне польза от того, что это новое издание «Зибенкэза» я выпускаю с величайшими увеличениями и улучшениями, какие только от меня зависели? Правда, его будут покупать и читать, но не будут долго изучать и достаточно тщательно оценивать. Пифия критики прорицала мне столь же неохотно, как Пифия древней Греции другим вопрошавшим смертным, и только жевала листы лавра, не возлагая лаврового венца на голову, возвещая лишь немногое или же совершенно безмолвствуя. Так, например, автор настоящей книги еще прекрасно помнит, что за второе издание своего «Геспера» он взялся, держа в правой руке садовничью пилу, а в левой – окулировочный нож, и чрезвычайно много поработал ими над своим творением; однако тщетно ожидал он, чтобы об этом появились пространные сообщения в ученой и неученой прессе. Значит, он может сколько угодно хозяйничать в своих новых изданиях (тому порука и свидетели – «Фикслейн», «Осенние цветочные богини», «Введение в эстетику», «Левана»), развешивать в них новые картины и повертывать к стене старые, выселять и вселять идеи, улучшать или ухудшать различные поступки и убеждения своих персонажей, – короче говоря, обращаться с изданием в тысячу раз бесцеремоннее, чем критик или сам дьявол: ни тот, ни другой не заметят этого и ни единым словом не известят публику; но при таких условиях я мало чему научаюсь, не знаю, что у меня получилось хорошо, а что плохо, и лишаюсь, быть может, причитающейся мне хвалы.

Таково положение дел. Впрочем, это довольно естественно: читатель наиболее враждебный полагает, что автора не исправит никакая критика, а наиболее восторженный убежден, что автор не нуждается ни в каких поправках; оба согласны лишь в том, что все его творения вытекают и выливаются у него просто сами собою, как у травяных тлей на заднем конце их тела вытекает медвяный сок, столь лакомый для пчел, но что, в отличие от упомянутых пчел, автор не трудится над изготовлением своего меда и соответствующего воска.

Действительно, многие желают, чтобы каждая строка оставалась непосредственным излиянием и творческим порывом, – как будто ее улучшение не является в свою очередь тоже непосредственным творческим порывом. Другие критики вообще не становятся ни на чью сторону, а потому предпочитают стать на две сразу. Чтобы выразить это кратко, я мог бы ограничиться следующим замечанием:

Во-первых, они спрашивают: «Почему поэт не дал своему сердцу свободно говорить?» Во-вторых, если он это сделал, то они восклицают: «Насколько полнее и богаче высказывалось бы такое сердце, пользуясь грамматикой искусства и критики!»

Но ту же мысль я могу изложить и гораздо пространнее, что и делаю ниже. Если поэт слишком резко обуздывает себя, если он меньше следует зову своего мощно пульсирующего сердца, чем хитросплетениям искусства, и критикой дробит свой многоводный поток на мельчайшие струйки пота, то эти люди отмечают: «Поистине, чем шире и стремительнее бьет струя водомета, тем выше она взлетает, побеждая и пронизывая воздух, тогда как тонкая струя рассыпается на полупути». Если же автор поступает наоборот, если он в едином порыве изливает все свое переполненное сердце и дает волнам своей крови свободно мчаться, то упомянутые критики заостряют свой период, – но не той метафорой, которой я от них ожидал. «Произведение искусства, – говорят они, – подобно бумажному змею, который взлетает все выше, если мальчик тянет и удерживает его за бечевку; если же дитя его отпустит, он тотчас же опускается».

Мы возвращаемся, наконец, к нашей книге. Пожалуй, наиболее крупные поправки в ней – это исторические. Дело в том, что со времени первого издания мне удалось посетить и осмотреть самое место действия, Кушнаппель (о чем уже давно сообщалось в «Письмах Жан-Поля»), а также, путем переписки с самим героем, ознакомиться с неопубликованными эпизодами его семейной хроники, о которых, конечно, нельзя было бы узнать никаким иным путем, если только я не захотел бы попросту выдумывать их. Я раздобыл даже новые Лейбгеберианы, которые меня несказанно радуют, так как я теперь могу сообщить их публике.

Далее, новое издание выиграло в том, что из него изгнаны все те слова-чужестранцы, которые отнимали место у самых способных здешних уроженцев. Кроме того новое издание обогатилось тем, что оно тщательно очищено от всех неудачных окончаний родительного падежа в сложных или составных существительных. Конечно, необычайно трудную работу выметания букв и слов на протяжении четырех толстых книг никто, не исключая и благодарного потомства, не способен оценить так высоко, как сам метельщик.

Таковы важнейшие улучшения, о которых я был бы весьма рад получить отзыв любезных критиков, поскольку они согласятся сравнить оба издания: он увеличил бы мою эрудицию, а может быть, и славу. Но так как нет ничего скучнее сопоставления старого текста с исправленным, то я сдал в книжный магазин берлинских реальных училищ печатный текст старого издания, в котором легко сразу найти все места, где черная типографская краска исправлена черными чернилами (то есть все зачеркнутые места); нередко там встречаются умерщвленные полустраницы и целые страницы, так что есть от чего прийти в изумление. Конечно, критику, который живет далеко от Берлина (и, подобно критику из окрестностей Берлина, мало расположен тянуть лямку корректуры и сличать каждую страницу обоих изданий), пришлось бы удовольствоваться тем, что он может положить томы обоих изданий на две чашки весов для пряностей и посмотреть, что получится: тогда он увидит, что новое издание весит гораздо больше старого. Из строгости, проявленной мною в отношении второго издания, оба критика легко могли бы сделать вывод о моей строгости в отношении первого, а из количества помарок в печатном тексте сделать вывод о предшествующих помарках в рукописи; для меня это безусловно было бы торжеством.

Д-р Жан-Поль Фр. Рихтер.

Байрейт, сентябрь 1817.

Предисловие к первому изданию

которым мне пришлось усыплять негоцианта Якоба Эрманна, так как я хотел рассказать его дочери «Дни собачьей почты» и настоящие «Цветы» и т. д., и т. д.

Когда из книгоиздательства, выпускавшего в свет оба названных произведения, а, следовательно, из Берлина, я накануне Рождества 1794 года прибыл в город Шерау, то, выйдя из почтовой кареты, я сразу же направился в дом господина Якоба Эрманна (моего бывшего судебного сеньера), так как имел венские римессы, которым он мог найти отличное применение. Даже малому ребенку понятно, что я тогда совершенно не думал о предисловии: было очень холодно – уже наступило 24 декабря, уже горели фонари, – и я промерз и окоченел не менее, чем туша дикой козы, которая, в качестве безбилетного пассажира, приехала со мною в почтовой карете. В самой лавке, изобиловавшей дующими сквозняками и дутыми ценностями, такой разумный составитель предисловий, как я, не мог бы работать, ибо там уже находилась составительница их – дочь Эрманна (она же – продавщица в его лавке), снабжавшая устными предисловиями продаваемые ею наилучшие из имеющихся рождественских альманахов, книжонки мелкого формата, напечатанные на пропускной бумаге, но с содержанием поистине из золотого и серебряного века: я имею в виду сборники пустословных изречений, полные сусального золота и серебра, которыми Рождество, подобно осени, золотит или, подобно зиме, серебрит свои дары. Я не осуждаю бедную служительницу прилавка за то, что она, осаждаемая столь многими покупателями этого праздничного вечера, едва кивнула старому поставщику столь многих праздничных вечеров, – мне, старому клиенту, и, хотя я только что прибыл из самого Берлина, сразу же направила меня внутрь дома, к отцу.

Там внутри, в конторе, пылали дрова в печи, и пылал гневом сам Якоб Эрманн: он тоже сидел над книгой, но не для составления предисловия к ней, а для записей и выписок, выводя общий баланс своего libro maestro. Он уже дважды просуммировал его, но к ужасу своему убедился, что сумма кредита упорно превышает сумму дебета на четверть шиллинга, то есть на 13½ крейцеров в цюрихской валюте. У этого человека было достаточно хлопот с самим собой, а также с рукояткой счетной машины, работавшей в его голове; он лишь мельком взглянул на меня, хотя я в свое время был подчиненным ему судьей, а теперь привез венские римессы. Для коммерсантов, которые, подобно обслуживающим их возчикам и корабельщикам, чувствуют себя как дома во всем мире и к которым другие суверены торговли, даже из самых отдаленных стран, ежедневно отправляют послов и посланников, а именно коммивояжеров, – для этих коммерсантов нет ничего замечательного в том, что человек прибыл из Берлина или из Бостона, или из Багдада.

Привыкнув к такому холодному отношению коммерсантов, я спокойно стоял у огня и предавался размышлениям, которыми я намерен здесь поделиться с читателями.

Дело в том, что, стоя у печки, я мысленно исследовал публику и нашел, что ее можно разделить на три категории – на покупающую, читающую и избранную публику, подобно тому, как многие мистики различают в человеке тело, душу и дух. Тело, или покупающая публика, состоящая из дельных теоретиков и дельцов-практиков, это истинное corpus callosum империи, требует и покупает самые крупные, объемистые и увесистые книги и поступает с ними как женщины с поваренными книгами, а именно – раскрывает, чтобы работать, руководствуясь ими. С точки зрения этой части публики, на свете имеется два рода явных безумцев, отличающихся друг от друга лишь направлением своих сумасбродных идей, причем у одного рода это направление слишком глубокое, а у другого – слишком высокое, – короче говоря, здесь подразумеваются философы и поэты. Уже Нодеус, перечисляя ученых, которые за их познания в средние века почитались чародеями, делает остроумное замечание, что это случалось лишь с философами, но отнюдь не с юристами и теологами; а в настоящее время, когда благородный образ чародея и мага, spiritus rector’ом и шотландским великим мастером которого был сам сатана, унижен кличкой шарлатана или циркового мага и фокусника, философ вынужден мириться с тем, что и его трактуют как такового. Участь поэта еще плачевнее: философ все же имеет в университете свой четвертый факультет, является должностным лицом и может читать лекции по своим предметам; но поэт – ничто и ничего собою не представляет в государстве, – иначе он не рождался бы поэтом, а производился в этот чин имперской дворцовой канцелярией, – и люди, которые считают себя в праве его критиковать, бесцеремонно упрекают его за то, что он пользуется выражениями, не принятыми ни в быту, ни в синодальной переписке, ни в общих служебных уставах, ни в conclusis имперского дворцового совета, ни в медицинских диагнозах и в историях болезней; за то, что он явно расхаживает на ходулях; за то, что он напыщен и никогда не изъясняется достаточно подробно или кратко. Однако я убежден, что подобные суждения о поэте не менее правильны, чем классификация соловьев у Линнея, который не обратил внимания на их пение, а потому справедливо причислил их к смешным трясогузкам, отличающимся угловатостью движений.

Вторая часть публики – душа, или читающая публика, – состоит из девушек, юношей и праздных людей, Я воздам ей хвалу в дальнейшем, ибо она читает всех нас, причем имеет привычку пропускать непонятные страницы, заполненные лишь умствованиями и болтовней, предпочитая, подобно честному судье и следователю, придерживаться фактов.

Избранную публику, или дух, я мог бы и не упоминать; те немногие, которые, подобно Гердеру, Гете, Лессингу, Виланду и еще нескольким, умеют ценить не только искусство всех наций и все эстетические ценности, но и более возвышенные, как бы космополитические красоты, составляют меньшинство при голосовании; но они еще и потому мало существенны для автора, что не читают его.

Во всяком случае, они не заслуживают того благоволения, с которым я, стоя у печки, вознамерился подкупить великую покупающую публику, эту действительную опору книготорговли. Надо сказать, что я хотел формальным порядком посвятить «Геспера» или кушнаппельского «Зибенкэза» судебному и торговому сеньеру Якобу Эрманну. Но это было лишь маской.

Дело в том, что Якоб Эрманн – такой человек, пренебрегать которым не приходится. В течение четырех лет он был служителем амстердамской биржи, то есть в качестве купеческого пономаря звонил с без четверти двенадцати до полудня в биржевой колокол. – Затем, путем подкопов и стяжательства, он превратился в главу солидного торгового дома, отнюдь не живя открытым домом, и возвысился до ранга хранителя печати или, точнее, хранителя целой коллекции дворянских печатей, красовавшейся в разрозненном виде на долговых обязательствах благородного дворянства. – Подобно знаменитым писателям, он отказывался от общественных должностей, предпочитая писать: но общинная милиция города Шеерау (у которой душа обычно на месте, а именно – в наиболее безопасном месте, и которая, когда неприятельские войска проходят через город, смело появляется перед ними в качестве зоркого обсервационного корпуса) принудила его стать ее капитаном, хотя он и готов был удовольствоваться должностью ее поставщика сукон. – Он достаточно честен, особенно в своих отношениях с купцами, и, будучи весьма далек от того, чтобы по примеру Лютера сжечь книги церковного права, выжигает в гражданском праве лишь некоторые статьи по части седьмой заповеди или даже только прижигает их (как венская цензура полузапрещенные книги), и то лишь когда имеет дело с людьми из категории возчиков, ответчиков или дворянчиков. Перед таким человеком я могу без угрызений совести слегка покурить благовонным фимиамом, чтобы в возносящихся волшебных парах эта фигура, достойная кисти голландской школы, казалась увеличенной подобно шрепферовскому призраку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю