412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Поль Рихтер » Зибенкэз » Текст книги (страница 7)
Зибенкэз
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:36

Текст книги "Зибенкэз"


Автор книги: Жан-Поль Рихтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)

С моей стороны будет бесцельно, – ибо сотня кушнаппельцев опровергнет меня письмами в «Имперский вестник», – если я здесь солгу (как бы мне этого ни хотелось), а именно – сообщу, будто оба адвоката провели краткую неделю их совместного пребывания с той благопристойностью, которая столь приличествует всякому человеку, а в особенности адвокату, внушая почтение к этому представителю ученого сословия даже самым низменным душам, не говоря уж о кушнаппельских.

К сожалению, я здесь вынужден петь на иной лад. В имперском местечке Кушнаппель, как и во всех имперских и федеральных городах, Лейбгебер меньше всего проявлял истинной серьезности. Так и в этом местечке он начал с того, что под видом приезжего художника явился в здешний клуб лишь для того, чтобы улечься в уголок на канапе и, не обменявшись ни с кем ни единым словом или даже слогом, публично заснуть перед всем «Отдохновением» (так назывался клуб). По словам Лейбгебера, такого обыкновения он придерживается во всех городах, обладающих клубами, казино, филармониями или музеями; ибо редко оказывается возможным спокойно спать, как полагается, ночью и в безлюдной спальне, по крайней мере – для него лично, при тех шумных драках, в которые вступают мысли у него в голове, и при тех вспышках фейерверка, когда вереницы образов беспорядочно мчатся с таким неистовством, что еле слышишь и видишь свое собственное Я. Когда же он полулежит на клубном канапе, то все это прекращается и между мыслями устанавливается перемирие; чудесная беспорядочная болтовня общества, пикник политических и прочих разговоров, состоящий из метких, во-время сказанных словечек, из которых он слышит то ultima, то antepenultmia, – все это уже начинает навевать некоторую дремоту. Если же происходит нечто более основательное, – если какое-нибудь весьма упорно отстаиваемое положение подвергается яростнейшей всесторонней критике с помощью оглушительных криков, – то он крепко засыпает, подобно цветку, который буря колеблет, но не может разбудить; и его ртуть оказывается в состоянии полной неподвижности.

Некоторые известные мне города, несомненно, еще помнят того приезжего, который постоянно спал в их «Отдохновениях» и филармониях, и до сих пор вспоминают, что, вставая с канапе и берясь за шляпу, он всегда окидывал всех таким веселым взглядом, словно хотел сказать: «Благодарю вас, я превосходно освежился».

Впрочем, я смотрю сквозь пальцы на всякий сон и бодрствование Лейбгебера в Кушнаппеле, ибо он скоро отправится снова странствовать по всему свету; но для меня отнюдь не может быть безразлично, что мой собственный герой, который как раз водворяется здесь со своей супругой и дурачества которого мне предстоит описывать заодно с тем, как за них одурачили его самого, ведет себя так, словно его зовут Лейбгебером, хотя это уже давно не соответствует действительности, ибо он уже заявил своему опекуну, что обменял свою фамилию на Зибенкэза. Разве не рассчитано было, например, на заправский фарс, – мы здесь ограничимся порицанием лишь одной выходки, – что когда хор бедных школяров-пансионеров, поющий для сбора подаяний, хотел затянуть и разукрасить на разные лады свою обычную уличную песнь перед расположенными против дома Зибенкэза домами самых видных духовных лиц, то, во-первых, Лейбгебер заставил выглянуть в окно свою гончую (он всегда был неразлучен с каким-нибудь большим псом), надев на нее изящный чепец родильницы, и, во-вторых, было ли более степенным поступком, что Зибенкэз, на виду у певческой капеллы, стал поспешно надкусывать лимоны и тем самым привел в действие у всей капеллы слюнные железы? Это ясно показывали достигнутые результаты: при виде гончей, наряженной в чепец, певцам было так же трудно сложить губы для чинного пения, как трудно бывает свистать тому, кому хочется смеяться. И разве усиленным слюнотечением не были затоплены все органы пения, так что каждому звуку пришлось с большим трудом переправляться в брод по слюне? И разве не заключался умысел обоих адвокатов именно в том, чтобы создать столь смехотворную помеху для уличных певцов?

Конечно, Зибенкэз еще преисполнен воспоминаниями о недавно покинутых университетских вольностях, а потому и позволяет себе слишком много таковых. Кроме того некоторый избыток юношеских сил в университетские годы, по-моему, соответствует жировому тельцу, которым, по мнению Реомюра, Бонне и Кювье, питается гусеница во время окукливания и превращения в бабочку: вольность юноши питает будущую свободу мужа, а согбенного питомца муз не может получиться ничего, кроме чиновника, пресмыкающегося на четвереньках.

Впрочем, следующие дни оба друга провели не совсем беспорядочно, занимаясь лишь писанием визитных карточек. С этими бумажками, на которых, конечно, не значилось ничего, кроме следующих слов: «Фирмиан Станислаус Зибенкэз, адвокат для бедных, имеет честь представиться со своей супругой, урожденной Эгелькраут», – итак, с этими бумажками и с женой оба друга собирались разъезжать в субботу по городу, и Лейбгебер должен был выскакивать перед каждым аристократическим зданием и нести наверх по лестнице вышеуказанный меморандум. Таков обычай – притом ничуть не глупый – в тех городах, где умеют жить! Однако даже по стезе самых разумных городских и сельских обычаев империи братья Зибенкэз и Лейбгебер, по-видимому, шли только со злостными сатирическими умыслами и следовали прекрасным бюргерским обыкновениям, хотя и по всем правилам, но весьма по-шутовски; каждый из них в одно и то же время был для самого себя подвизающимся на сцене Касперлем и прямо на него глядящей ложей. Мы оскорбили бы имперское местечко Кушнаппель, предположив, будто в усердии, с которым Зибенкэз примыкал ко всем процессиям этого маленького государства (будь то шествие в церковь или из церкви, в ратушу или на стрельбище), оно совершенно не разглядело удовольствия, которое он испытывал, стараясь своей малоизысканной одеждой и нелепыми манерами больше обезобразить и испортить, нежели действительно украсить эту вереницу расфранченных и мыслящих существ; даже то искреннее рвение, с которым он домогался быть записанным в число почетных и стреляющих членов Кушнаппельского стрелкового общества, приписывалось не столько его происхождению от отца-егеря, сколько его охоте к шуткам. – Что касается Лейбгебера, то в подобных делах он и сам по себе дьявольски подвижен, так как собирается вскоре отправиться в путешествие и так как он более молод.

И вот, в субботу оба разъезжали по местечку, – останавливались там, где проживал кто-либо из местечковых грандов, и, сдав свой проездной билет, чинно и благопристойно ехали дальше. Впрочем, многие господа и дамы попадали пальцем в небо и смешивали разносчика билетов с сидевшим внизу молодоженом; но разносчик билетов сохранял серьезность, сознавая, что сейчас не время для шуток. Листочки, из которых часть была с подчистками, вручались, согласно адрес-календарю, сначала представителям династий, царствовавших в большом и малом совете, – семидесяти господам ратманам из большого совета и тринадцати из малого, так что следующие персоны (ибо из таковых состоит малый совет) – бургомистр, казначей (то есть президент финансовой коллегии), два рентмейстера (то есть советники финансовой коллегии), тайный советник (в своем роде – народный трибун) и прочие восемь ратманов – получили по одной карточке, после чего карета поехала в низшие сферы и снабдила карточками менее высокопоставленных чинов различных камер и комиссий: ибо здесь имеются лесная и охотничья камеры, а также камера реформ, занимающаяся борьбой против неумеренной роскоши, и комиссия по установлению мясной таксы, возглавляемая единственным здешним мастером мясницкого цеха, притом очень славным стариком.

Боюсь, что я сам себе подставил ножку, или даже целых две ноги, тем, что не привел здесь, для сведения ученого мира и лиц, занимающихся статистикой, никакого Conspectus’a, никакого плана, вообще – ничего об официальной конституции имперского местечка Кушнаппель, которое, в сущности, является небольшим имперским городом, а некогда было даже большим. Однако здесь, на середине течения главы, я не могу останавливаться, а потому придется выждать, пока мы все не окажемся у ее устья, где мне удобнее будет открыть свою статистическую лавчонку.

Колесо Фортуны вскоре начало скрипеть и разбрызгивать грязь, ибо когда отпечатанный на осьмушке бумаги пробный оттиск извещения о супружестве Зибенкэза Лейбгебер занес в дом его опекуна, тайного советника фон Блэза, то хотя советница – длинная, сухопарая и жесткая женщина-жердь, обвитая ситцевыми вымпелами, – оказала ему горячий прием, однако горячность последнего была той, с которой обычно колотят людей; и эта же дама произнесла зловещие слова: «Мой муж состоит здесь в городе тайным советником, а сейчас его совсем и вовсе дома нет. Вы у него ничего не вызибенкэзите, он tutor, да притом и опекун самых знатных патрициев. Вам лучше убраться подобру-поздорову, потому что здесь вы не на такого напали». – «Да я уже сам вижу, что он скорее на нас нападет» – отвечал Лейбгебер.

Подопечный, Зибенкэз, попытался было несколько примирить своего письмоносца или билетоносца с этой женщиной, говоря, что, подобно всем хорошим собакам, она сперва лает на незнакомца и лишь затем приносит ему поноску. Когда же более предусмотрительный друг стал его спрашивать, позаботился ли он отклонить юридическим путем все ядовитые возражения против выплаты наследственного капитала, которые опекун, мог высосать из факта обмена именами, то Фирмиан успокоил его, сообщив, что, прежде чем обосноваться в качестве Зибенкэза, он испросил от опекуна письменное разрешение, которое дома Лейбгебер сможет увидеть собственными глазами.

Однако по возвращении домой найти письмо фон Блэза не удалось нигде – ни в сундуках, ни в тетрадях с записями университетских лекций; не было его даже среди чистых листов бумаги. «До чего же я глуп, – воскликнул подопечный, – разве оно мне нужно?»

«Давай-ка, лучше пройдемся» – внезапно произнес многозначительным тоном его друг (который до сих пор перелистывал субботние газеты, а теперь сложил их и спрятал в карман). Выйдя из дому, он с озабоченным видом подал Зибенкэзу «Шаффгаузенский справочный листок», «Швабского Меркурия», «Штутгартскую газету» и «Эрлангенца» и сказал: «Полюбуйся-ка на твоего негодяя-опекуна!»

Во всех этих газетах были помещены следующие одинаковые тексты:

«Понеже Осия Генрих Лейбгебер, коему уже исполнилось 28 лет от роду, anno 1774 отбыл в Лейпцигский университет и с того времени не подавал о себе никаких вестей, то в уважение ходатайства его двоюродного брата, г-на тайного советника фон Блэза, – который за истечением срока, потребного для признания факта безвестной отлучки, просит о передаче ему в собственность состоящего в его опекунском распоряжении имущества, заключающегося в 1200 рейнских флоринах, – означенный Осия Генрих Лейбгебер edictaliter оповещается и уведомляется о том, что он, собственною персоной или в лице своих законных наследников, в течение шести месяцев a dato (из коих два месяца назначены в качестве первого срока, два месяца – в качестве второго срока и два месяца – в качестве последнего и окончательного срока) имеет явиться в местную камеру по делам о наследствах, дабы должным образом оформить свои права и принять имущество, ибо в противном случае таковое – в силу постановления местного совета от июля 24 дня de anno 1699, коим объявлен pro mortuo всякий безвестно отсутствующий свыше десяти лет, – будет передано и присуждено вышепоименованному его опекуну, г-ну фон Блэзу. Кушнаппель (в Швабии), 20 августа 1785.

Камера по делам о наследствах вольного имперского города Кушнаппеля».

Читатель-юрист и без моих указаний будет знать, что данное постановление Кушнаппельского городского совета соответствует не судебному обычаю Чехии, где для признания безвестной отлучки требуется тридцать один год, а прежнему французскому праву, согласно которому для этого достаточно десяти лет. Когда адвокат добрался до последней строки объявления и вперил в нее неподвижный взор, то его духовный брат с сочувственным трепетом взял его за руку и сказал: «Ах, мой милый, в этом виноват я: ведь все это вышло из-за обмена именами». – «Ты виноват? Ты? – Только сам дьявол!» – «Но должно же найтись письмо» – воскликнул он; и оба они возобновили квартирный обыск во всех бумагохранилищах, где оно могло квартировать. Через час Лейбгебер откопал послание, скрепленное раскрошившейся печатью опекуна; грубая бумага, умело согнутая так, что можно было обойтись без конверта, доказывала, что оно было написано не женщиной и не человеком из придворных или торговых кругов, а пером совершенно иной птицы. Тем не менее, на письме, снаружи и внутри, не было видно ни слова, за исключением имени Зибенкэза, написанного рукою Зибенкэза же. Последнее вполне естественно, так как адвокат имел непохвальную привычку пробовать свое перо и почерк или подражать чужому, вычерчивая свое имя на конвертах полученных писем.

Внутри, на письме, прежде тоже было что-то написано; однако о своем согласии на обмен имен тайный советник Блазиус, – желая сберечь бумагу, расходуемую со столь невероятной расточительностью, – написал такими чернилами, которые затем сами собою исчезают с бумаги и, улетучиваясь, реабилитируют или восстанавливают ее репутацию или белизну in integrum.

Вероятно, многим особам из высших сословий, которые теперь чаще, чем когда-либо, вынуждены писать векселя и прочие письменные обязательства, я мимоходом окажу услугу, если приведу здесь заимствованный из авторитетной книги[28] рецепт этих чернил, улетучивающихся после высыхания: пусть вельможа соскоблит ворс с поверхности тонкого черного сукна (например, такого, какое он носит при дворе), разотрет оскребки еще мельче на мраморе и после многократного отмучивания этого мелкого порошка в воде разбавит его ею же, а затем пишет им свои векселя: он увидит тогда, что, как только испарится влага, с нею улетучится в виде пыли и каждая написанная буква, так что из чернильного мрака воссияет, подобно звезде, белизна бумаги.

Однако я надеюсь, что не меньше, чем векселедателям, я услужил здесь держателям и предъявителям подобных векселей, потому что в дальнейшем они должны принимать в качестве надежного письменного обязательства лишь такое, которое несколько времени пролежало на солнце.

Чернила из оскребков шерсти я в первом издании этой книги совершенно не отличал от симпатических чернил, тоже бледнеющих и исчезающих через некоторое время и обычно применяемых для написания как предварительных, так и окончательных текстов договоров между князьями, но отличающихся красным цветом. Мирный договор, имеющий трехлетнюю давность, уже не в состоянии прочесть даже самый зоркий муж в расцвете своих сия, ибо красные чернила, – eftcaushmi, которыми прежде имели право писать лишь римские императоры, – очень уж легко бледнеют, если зря поскупиться на людской материал, из которого изготовляют подобные краски, как из червецов – кошениль; поэтому такой трактат часто приходится заново вырезывать и гравировать на теле страны хорошими остроконечными инструментами, которые служат остроумными аргументами для умиротворения и надеваются на передний конец ружей.

Оба друга ничего не сказали беззаботной новобрачной о первом громовом раскате грозы, надвигавшейся на ее супружеское счастье. Они хотели по-приятельски посетить господина тайного в воскресенье утром, перед богослужением, – но, к сожалению, он уже находился на нем. Тогда они решили развлечь его визитом в послеполуденное время, – но он уже сам развлекался визитом в приютскую церковь, после того как весь цветник сирот, мальчики и девочки, нанесли таковой ему самому, как приютскому попечителю, и были допущены к целованию его руки; ибо, как он сам метко, но скромно отмечал, попечительство над приютом было доверено его недостойным рукам. После вечерней проповеди он сам произносил проповедь; короче говоря, в течение этого дня духовные алтарные перила трижды отрезали доступ к нему обоим адвокатам. Со стороны тайного было прекрасным поступком, что он позволял своим домочадцам если не есть, то хотя бы молиться за одним столом с ним. Он предпочитал трудиться в течение всего воскресного дня, распевая с ними, так как молитвой ему легче всего было отвлечь их от осквернения субботы, которое они совершили бы, работая на себя, занимаясь шитьем, штопанием и т. д.; вообще лучше всего было провести этот день, упражняясь и подготовляясь к предстоящим трудам целой недели, подобно тому как комедианты, находясь в местностях, где им запрещено играть по воскресеньям, все же устраивают в эти дни репетиции комедии.

Впрочем, болезненным людям я советую остерегаться близости и запаха таких красивых, небесно-голубых растений, которые в церковном вертограде служат лишь украшением, подобно тому как английский парк украшается небесно– или иезуитски-голубым[29] цветом ядовитых пирамидальных голубых лютиков (aconitum Nap.), достигающих высоты человека. Такие люди, как Блэз, взбираются на Синай и Голгофу не только для того, чтобы, подобно козам, пастись во время этого подъема; нет, они выискивают священные высоты, чтобы с них вести вниз атаки, по примеру талантливых стратегов, всегда стремящихся занять высоты, в особенности – украшенные виселицами. Тайный возносится с земли в небеса чаще, чем Бланшар, хотя и с такими же целями, и даже умеет парить душою в течение полусуток (хотя ему все же далеко до бумажного дракона, которого мандарины Сиамского короля, чередуясь, ухитряются держать на привязи так, что его пребывание в поднебесьи длится целых два месяца); но он взлетает не для того, чтобы музицировать наверху, подобно жаворонку, а для того, чтобы сверху устремиться на кого-нибудь, подобно благородному соколу. Если я вижу его молящимся на Масличной горе, – это означает, что он хочет построить на ней маслобойню; если же он проливает слезы у Кидронского потока, – то хочет ловить в нем раков или утопить в нем кого-нибудь. Он молится, чтобы приманить к себе блуждающие огни грехов; он опускается на колени, но лишь по примеру первой шеренги стрелков, то есть – чтобы открыть огонь по тем, кто находится против него; он с горячим дружеским приветом простирает руки, желая сжать кого-нибудь, например подопечного, в своих жарких объятиях, но лишь для того, чтобы, как раскаленный Молох, испепелить их содержимое; молясь, он набожно складывает руки, – чтобы разрезать свою жертву, как это делают пресловутые железные девы.

Наконец, озабоченные друзья увидели, что до некоторых людей можно добраться лишь при условии, если к ним явиться без предупреждения, подобно ворам; еще в то же воскресенье, в восемь часов вечера, они sans façon вошли в дом г-на фон Блэза (или, по-немецки, Блазиуса). Все было тихо и пустынно; через безлюдные сени они прошли в безлюдную гостиную, откуда через полуоткрытые двустворчатые двери можно было заглянуть в домашнюю молельню. В просвете между створками дверей они увидели лишь шесть стульев, – на каждом из которых лежала раскрытая, брошенная кверху корешком книга церковных песнопений, – и покрытый клеенкой стол с «Небесным лобзанием для души» Мюллера и пятикратными «Избранными текстами на все воскресные и праздничные дни» Шлихтгабера. Они протиснулись сквозь длинную щель и, представьте себе, – у верхнего конца стола сидел в одиночестве сам тайный и продолжал во сне свою молитву, облокотившись на пуховый колпак. Дело в том, что по воскресеньям служители его дома и его церкви всегда читали ему вслух до тех пор, пока сон не превращал его в окаменелость или в соляной столп (потому ли, что как от съеденной и выпитой, так и от духовной пищи его веки тяжелели не менее, чем его голова, – или же потому, что подобно всем слушателям, осыпаемым семенами божественной премудрости, он имел привычку закрывать глаза, как это делают люди, которых пудрят, – или же потому, что как домашние молельни, так и большие церкви и соборы до сих пор сходны с древними храмами, где поучения оракула воспринимались во сне). После этого слуги читали все тише, чтобы постепенно приучить его к наступающему молчанию. Затем эти набожные служители оставляли хозяина до десяти часов вечера в его молитвенной позе, возлежащим на кресле, словно на ложе, и все тихо расходились; в десять часов (кстати сказать, тогда возвращалась из гостей госпожа тайная советница) домашний причетник, при содействии ночного сторожа, внезапно будил его пронзительным «аминь», и он снова надевал что-нибудь на озябшую голову.

Сегодня случилось иначе. Лейбгебер несколько раз сильно постучал по столу сгибом указательного пальца, чтобы разбудить отца города от его первого сна. Когда тот, при своем lever, увидел обе тощие взаимные пародии и копии, то, еще не вполне протрезвившись от сна и пива, он вместо свалившейся ермолки взял с манекена парик из стеклянных нитей и надел поверх своего собственного. Подопечный дружелюбным тоном заговорил с опекуном и сказал, что хочет представить ему друга, которому, путем обмена, спустил свое имя, словно карточного козыря. Тайного он при этом величал: «Высокочтимый господин кузен и опекун». Лейбгебер, менее сдержанный и более разгневанный, потому что был моложе и потому что несправедливость затрагивала не его лично, неучтиво подошел на три шага ближе и выпалил возле самых ушей тайного: «Кого же, собственно, из нас двоих ваша милость объявила pro mortuo, чтобы в качестве мертвого успешнее вызвать – судебной повесткой? Здесь пред вами два призрака сразу!» Блэз гордо отвернулся от Лейбгебера к Зибенкэзу и сказал: «Милостивый государь, если, обменявшись вашим почтенным именем, вы хоть не обменялись одеждой, то уважаемая особа, с которой я до сих пор имел честь неоднократно беседовать, это вы. – Но, быть может, это все же – вы? – обратился он к Лейбгеберу; тот затряс головой, словно одержимый бесом. – Так вот, – продолжал тайный гораздо более дружелюбным тоном, – признаюсь вам, господин Зибенкэз, до сих пор я действительно питал надежду, что вы – то самое лицо, которое десять лет тому назад отправилось отсюда в университет и чье небольшое наследство я принял под свою опеку или, точнее, под попечительство. Мое заблуждение, если только я действительно заблуждаюсь, очевидно было вызвано преимущественно тем, что вы, милостивый государь, по-видимому, обладаете praeter propter сходством с моим без вести пропавшим подопечным, ибо многие tertia comp ага tionis у вас все же отсутствуют, как, например, родимое пятно возле уха».

«Это дурацкое пятно, – вмешался Лейбгебер, – он исключительно из любви ко мне вытравил посредством жабы, потому что оно имело вид ослиного уха; он не предвидел, что эта шутка лишит его не только уха, но и родственника». – «Это возможно, – сухо ответил опекун, – но вы, господин адвокат, будьте свидетелем, что я уже намеревался выплатить вам сегодня наследственный капитал: ибо ваше заявление, будто вы ни с того, ни с сего меняете ваше родовое имя на совершенно чужое, я, зная вашу склонность к юмору, мог с полным основанием счесть просто шуткой. Однако на прошлой неделе я убедился, что вы действительно объявили себя господином Зибенкэзом, вступили в брак под этим именем и т. п. Тогда я переговорил по этому вопросу с господином председателем (президентом) камеры по делам о наследствах, моим зятем, господином фон Кнэрнщильдер, и он мне сказал, что я поступил бы в ущерб своему долгу опекуна и собственным интересам, если бы действительно вручил вам наследство. „Что вы сможете возразить, – совершенно справедливо сказал он, – если когда-либо явится истинный владелец этого имени и вторично потребует от вас выдачи подопечных денег?“ И, действительно, было бы слишком жестоко, если бы человек, который, будучи занят столь многочисленными делами, исключительно из любви к своему родственнику и из братской любви[30] ко всем своим ближним, взвалил на себя тяжелое бремя попечительства, хотя по закону отнюдь не был обязан это делать, – повторяю, было бы слишком жестоко, если бы в награду за все это он был вынужден еще раз уплатить ту же сумму из собственного кошелька. – Впрочем, господин адвокат Зибенкэз, в качестве частного лица я, быть может, признаю правомерность ваших требований даже в большей мере, чем вы думаете, но вы сами, как юрист, прекрасно знаете, что личное убеждение далеко еще не составляет надлежащего законного основания и что в данном случае я вынужден руководствоваться не своими человеческими чувствами, а своими опекунскими обязанностями, и потому лучше всего было бы предоставить решение посреднику, более беспристрастному к моим интересам, а именно – камере по делам о наследствах. Поскорее доставьте мне удовольствие, господин адвокат Зибенкэз, – закончил он, улыбаясь и кладя руку на плечо своего собеседника, – увидеть доказанным в судебном порядке то, чего я пока могу только желать, а именно – ваше тождество с моим кузеном Лейбгебером, так давно пропавшим без вести».

«Разве то небольшое сходство, – с угрюмым спокойствием сказал Лейбгебер, на клавиатуре лица которого сменялись различные гаммы и фуги красок, – которым присутствующий здесь господин Зибенкэз обладает с самим собою, а именно с господином подопечным вашей милости, не может способствовать доказательству, как аналогичное сходство при comparatio literarum?» – «Конечно, – ответил Блазиус, – но этого еще недостаточно: ведь было же несколько лже-Неронов и три или четыре лже-Себастиана в Португалии. – Да разве не могли бы оказаться моим уважаемым кузеном и вы сами, господин Лейбгебер?»

Тот поспешно вскочил и изменившимся, радостным тоном сказал: «Я и являюсь им, дражайший мой господин опекун, – все это было лишь испытанием, – простите моему другу это небольшое притворство». – «Ну и прекрасно, – отвечал опекун более важно, – однако, господа, ваши собственные уловки должны вас убедить в необходимости официального расследования».

Адвокат для бедных был потрясен этими словами: он стиснул руку своего друга, чтобы заставить его сдерживаться, и спросил тихим голосом, подавленный сознанием чужой вражды: «Разве вы никогда не писали мне в Лейпциг?» – «Если вы – мой подопечный, – отвечал Блазиус, – то я, разумеется, вам писал и даже неоднократно. Если же вы им не являетесь, то, значит, письма к вам попали каким-то окольным путем». Тогда он, запинаясь, еще более тихо сказал: «Неужели вы не помните письма, в котором вы меня заверяли в безопасности моего обмена именем? Совершенно не помните?» – «Право, это смехотворно, – ответил Блэз? – ведь тогда нам не о чем было бы спорить».

Тут Лейбгебер ухватился за каждое плечо отца города, как за седельную луку, стиснул их всеми десятью пальцами, словно заклепками, и, придавив его к креслу своими ручными тисками, загремел: «Так не было письма? Не было? Не было? Ах, ты, старый честный седой плут! Не смей хрюкать, а не то удавлю! Не было, о боже праведный! Не шевелись, опекун! Мой пес тебе глотку перервет. Отвечай тихо. Не получил никакого письма, говоришь ты?»

«Я лучше помолчу, – прошептал Блазиус, – помимо того, вынужденное показание вообще недействительно». Тут Зибенкэз оттащил от него своего друга, но тот крикнул гончей: «Мордакс, живо, иси!» – снял с сановника его стеклянный парик и, обламывая самые крупные локоны, – причем гончая приготовилась к прыжку, – сказал Зибенкэзу: «Держи его крепко (раз уж нельзя это поручить собаке), чтобы он меня выслушал: я буду ему говорить комплименты, а ты не давай ему пикнуть. – Господин тайный, урожденный фон Блазиус, я сейчас вовсе не намерен наносить вам оскорбления или говорить импровизированные пасквили; я предпочитаю вас назвать старым мошенником, вероятным грабителем сирот, лакированным плутом и всем прочим в том же роде, например польским медведем, след которого выглядит как человеческий.[31] Титулы, которые я сейчас применяю, как то: плут, Иуда, висельник (при каждом слове он ударял стеклянным тюрбаном в другую руку, словно медной тарелкой в турецком оркестре), подлец, пиявка, кровопийца, – все эти определения и дефиниции не являются оскорблениями, во-первых, потому что согласно L § de injur[32] даже величайшие оскорбления можно совершенно безобидно говорить в шутку, а я сейчас именно шучу; во-вторых, для защиты своего права всегда можно прибегать к оскорблениям (см. у Лейзера).[33] Да и согласно „Основам уголовного права“ Квисторпа можно без iniuriandi animus упрекать даже в величайшем преступлении, если оно еще не расследовано и не наказано. А разве твоя честность уже расследована и наказана, ты, седовласое бесчестное отродье? И разве, подобно фрейбургскому тайному советнику[34] (хотя надо полагать, что он – человек получше тебя), ты не являешься неприкосновенным в течение ряда лет?.. Тысяча дьяволов, уж я сегодня до тебя доберусь, лицемер! – Мордакс!» – пес насторожился, ожидая приказания.

«Довольно, отпусти его» – просил Зибенкэз, которого удручал вид съежившегося грешника.

«Сию минуту, только не раздражай меня, – сказал Лейбгебер, уронил ощипанный парик и, встав на него, вынул ножницы и черную бумагу. – Сейчас я самым спокойным образом вырежу пухлую рожу этого благочестивого ночного колпака и захвачу с собою в качестве gage d’amour. Ведь я могу носить это ессе homunculus по целому свету и просить всех: „Отколотите его! Блажен, кто вздует кушнаппельского тайного, Блазиуса, до его кончины; к сожалению, я был слишком силен для этого“».

«Устный отчет о достигнутых успехах, – продолжал он, повернувшись к Зибенкэзу и заканчивая вырезание удачного силуэта, – я смогу отдать нашему понурому проныре не раньше, чем через год, ибо тогда те немногие оскорбления, которыми я, быть может, задел этого плута, будут вполне погашены законной давностью, и мы с ним снова сделаемся такими же друзьями, как прежде».

Затем он неожиданно попросил Зибенкэза остаться возле гончей, – которую одним движением указательного пальца заставил расположиться в качестве обсервационного корпуса против тайного, – так как должен был на минуту выйти. Дело в том, что во время недавнего посещения блэзовского парадного зала (служившего для приема представителей кушнаппельского большого и среднего света) он заметил там бумажные обои и необычайно замысловатую печь, – ей была придана форма богини Фемиды, которая, однако, так же часто опаляет, как и греет, – а потому при настоящем посещении принес с собою хорьковую кисточку и пузырек чернил, состоявших из кобальта, растворенного в крепкой водке, куда было добавлено несколько капель виносольного спирта. В отличие от чернил из оскребков черной шерсти, которые видны с самого начала и лишь впоследствии становятся невидимыми, эти симпатические чернила сначала неразличимы и лишь при нагревании бумаги проявляются на ней, приобретая зеленый цвет. И вот, Лейбгебер теперь намалевал хорьковой кистью на бумажных обоях, возле самой печи, или Фемиды, следующий невидимый настенный букварь:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю