Текст книги "Зибенкэз"
Автор книги: Жан-Поль Рихтер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
После всего этого вам нетрудно будет догадаться, какой полноты блаженства достиг наконец адвокат, когда то, что он раньше делал сам и притом весьма плохо и неохотно, Ленетта стала как нельзя лучше и охотно исполнять за него и, неутомимо работая метелкой и щеткой, уничтожила поэтический беспорядок его кельи и сделала ее чистой, ровной и гладкой, как бильярдный стол; в медовом месяце Зибенкэза она насаждала целые медоносные деревья, полные медовых сот, тем, что жужжала вокруг него утром, словно хлопотливая пчелка, и тем, что для их маленького улья, – пока муж ткал процессуальную нить своих тяжебных документов и возводил осиное гнездо юриспруденции, – она собирала воск, строила и чистила ячейки, выбрасывала посторонние предметы и заклеивала трещины; и тем, что когда муж случайно выглядывал из своего осиного гнезда, он видел ее миловидную фигурку в прелестнейшем домашнем платьице. Как часто брал он перо в рот, протягивал к ней над чернильницей раскрытую ладонь и говорил сквозь перо: «Ради бога, потерпи хоть до послеполудня, когда ты будешь сидеть и шить: в награду ты получишь вдоволь поцелуев, пока я буду расхаживать по комнате».
Но чтобы у читательниц не возникло опасений насчет подмешивания горечи к сладости этого медового месяца со стороны наследоутаивателя, мошенника Блэза, мне достаточно лишь спросить: разве адвокат не обладал серебряным рудником и обогатительной мельницей семи выгодных судебных процессов, изобиловавших серебряными жилами? Разве его добрый Лейбгебер не послал за ним в арьергарде повозку с полковой кассой, ехавшую на четырех колесах Фортуны и нагруженную двумя очковыми талерами Юлия, герцога Брауншвейгского, троицыным талером графства Рейсс, чеканки 1679 года, дукатом с хвостиком или косичкой, комариным или осиным талером, пятью викариатскими дукатами и множеством эфраимитов? Ведь Зибенкэз мог без всяких колебаний истребить и пустить по ветру эту коллекцию монет, которую его друг завел в своих карманах лишь в насмешку над теми, кто покупает себе коллекцию за сто талеров. Вообще оба друга установили между собою такую общность имущества, физического и духовного, которая достижима лишь для немногих; они стали настолько возвышенными, что между принимающим и оказывающим одолжение уже не существовало разницы, и они шагали через расщелины жизни, связавшись узами дружбы, подобно тому, как искатели горного хрусталя в Альпах связываются веревками, чтобы предохранить себя от падения в расщелины ледников.
При всем том Зибенкэз однажды под вечер, в праздник богородицы, напал на мысль, от которой уж совершенно воспрянут духом все обеспокоенные читательницы его жизнеописания и которая его самого осчастливила больше, чем это могла бы сделать самая крупная корзина с хлебом насущным, с корзиночками фруктов или вином. Впрочем, он уже заранее знал, что рано или поздно возымеет такую мысль; находясь в беде, он всегда говорил: «Интересно бы знать, какой выход из положения я придумаю на этот раз. Что я на него набреду – это так же несомненно, как то, что у меня в голове имеется четыре мозговых желудочка». – Вышеупомянутая счастливая мысль заключалась в том, чтобы заняться тем, чем здесь занимаюсь я, а именно – сочинением книги, но только сатирической.[42] Тут из раскрывшихся шлюзов его сердца стремительный поток крови хлынул на мельничные колеса его идей, и весь духовный механизм застучал, зашумел, запылил и зазвенел, – так что сразу же было смолото несколько четвериков для творения. Не знаю, бывает ли у юноши большая – и более сладостная – смятенность духа, чем та, с которой он, расхаживая по комнате, принимает смелое решение взять десть писчей бумаги и превратить ее в рукопись, – да, можно даже утверждать, что конректор Винкельман и полководец Ганнибал едва ли быстрее бегали взад и вперед по комнате, когда принимали столь же смелое решение итти на Рим. Решив писать «Избранные места из бумаг дьявола», Зибенкэз был вынужден выбежать из дому и трижды обежать вокруг местечка, чтобы утомлением ног утрясти непрестанно перекатывающиеся мысли и заставить их плотнее улечься в предназначенные для них выемки. Истомленный внутренним пылом, он вернулся домой, посмотрел, имеется ли достаточный запас чистой бумаги для рукописей, подбежал к жене, безмятежно мастерившей чепцы, и поцеловал ее так быстро, что она еле успела вынуть из ротика булавку – последний шип этой розы. Во время поцелуя она, искоса поглядев вниз, преспокойно закрепила булавкой ленту на одной стороне чепца. «Радуйся же, – сказал он, – пляши со мной, завтра я начинаю писать opus, книгу. Зажарь сегодня на ужин телячью головку, хотя это и будет нарушением наших двенадцати таблиц законов об еде». – Надо сказать, что оба супруга еще в среду заседали в качестве комиссии по пищевому законодательству и в числе тридцати девяти статей Положения о бережливом питании было принято и декретировано, что по вечерам они, подобно браминам, будут обходиться без мяса, довольствуясь самой скромной и отнюдь не скоромной пищей. Теперь адвокат лишь с величайшим трудом смог объяснить своей Ленетте, что, как он в праве рассчитывать, телячья головка окупится уже одним листом «Избранных мест из бумаг дьявола», а потому он не без основания разрешает самого себя от поста; ибо Ленетта, подобно любому профану или контрафактору, думала, будто писание книг и печатание их оплачиваются одинаково, так что наборщику причитается чуть ли не больше, чем автору. За всю свою жизнь она еще ничего не слышала о чудовищных гонорарах, получаемых современными немецкими авторами; она была подобна жене Расина, которая не знала, что такое стих или трагедия, хотя и покрывала за их счет свои хозяйственные расходы. Что касается меня лично, то я не повел бы к алтарю и в супружескую обитель женщину, которая не смогла бы, по крайней мере, безукоризненно дописать под моей фирмой тот период в моих произведениях, на котором меня застигнет смерть со своими песочными часами, или которая была бы неспособна испытывать неописуемую радость, когда я буду читать ей вслух «Научные геттингенские известия» или «Всеобщую немецкую библиотеку», восхваляющие меня, хотя бы и с преувеличениями.
В течение всего вечера авторское воодушевление гнало в таком неистовом беге все кровяные шарики Зибенкэза и кружило в таком вихре все его мысли, что при его пылкости, часто производившей впечатление сердечных припадков, он, несомненно, вспылил бы от всякой медлительности, которая явилась бы задержкой на его пути, – от неторопливого шага девчонки на побегушках или от ее словоохотливости, напоминающей барабанную дробь, – и взорвался бы, словно гремучее золото, если бы сразу же не прибегнул к особому жаропонижающему порошку, приняв его против восторженного возмущения. Легче очистить кровопусканием мутную, вяло текущую кровь и ускорить ее обращение, чем усмирить бурный напор крови, гонимой кипучим восторгом; однако наш герой даже в минуты величайшего счастья всегда умел успокаивать себя мыслью о неисчерпаемо щедрой руке, которой оно было ниспослано, и кротким умилением, в котором человек потупляет свой взор перед вечным тайным благодетелем всех сердец. Ибо тогда сердце, смягчаемое слезами признательности и счастья, стремится ответить хотя бы тем, что становится нежнее к ближним. Неистовое ликование, караемое Немезидой, лучше всего укрощается этим чувством: признательности; и те, кто погиб от радости, – избегли бы гибели, или же хоть снискали бы себе кончину от еще более прекрасной радости, если бы смягчили свою душу, возведя благодарные взоры к небесам.
Первая и лучшая благодарность за то новое, прямое и прекрасное русло, куда теперь была отведена его жизнь, выразилась у него в том, что он с величайшим подъемом повел начатую им защиту мнимой детоубийцы, стремясь избавить ее от пыток. Ее признал виновной Кушнаппельский городской лекарь на основании легочной пробы, при которой плавание, так же безошибочно, как при испытании водой, позволяет топить и казнить женщин.
Тихие дни брачной весны устилали цветочным ковром уединенный путь супругов. Лишь некий господин, одетый в шелк канареечного цвета, несколько раз появлялся внизу под окном, когда Ленетта утром сама высовывалась оттуда, высовывала свою белую ручку и долго трудилась, закрепляя откинутые ставни засовами. «Право, мне стыдно высунуться наружу, – говорила она. – Какой-то важный господин всегда стоит внизу, снимает шляпу, глядит на меня, словно кот на канарейку, и царапает что-то на бумаге».
Во время субботних школьных каникул школьный советник Штибель исполнил данное им в день свадьбы торжественное обещание приходить в гости весьма часто и являться по крайней мере еженедельно в каникулярные дни школы. Чтобы усладить слух читателей разнообразием, я буду называть советника Штиблет, ибо и без меня все местечко уже прозвало его так за штиблеты из беличьего меха с заячьими отворотами, которые он носил на ногах в качестве переносной дровосберегающей печки. Едва ступив на первую половину комнаты, Штиблет уже связал бутоньерку из радостных вестей и вдел ее в петлицу адвокату – пригласил его сотрудничать в «Кушнаппельском вестнике и божественном посланце и рецензенте всех немецких школьных программ» (следовало бы сделать более широко известным это издание, а тем самым и школьные писания, рекомендуемые в нем). Этот договор и писательский заказ меня сердечно радует, ибо моему герою за его рецензии перепадет по меньшей мере хоть грош на похлебку для ужина. Обычно советник, он же редактор «Вестника», с большим разбором замещал судейские вакансии критиков; но в его глазах Зибенкэз сделался единственным существом, стоящим на еще более высокой ступени, чем критик, а именно писателем, так как на пути из церкви он слышал от Ленетты, что ее муж собирается сдать в печать толстую книгу. Тогдашнюю «Зальцбургскую литературную газету» советник не мог себе представить иначе, как апокрифической Библией, а «Иенскую литературную газету» – канонической; голос одного-единственного рецензента, умноженный эхом ученого судилища, всегда казался ему тысячей голосов; его воображение превращало одну рецензирующую голову в многочисленные головы Лернейской гидры, подобно тому, как чорт, согласно старинному поверью, окружает голову преступника ложными головами, чтобы палач ошибся и отрубил не ту, которую следует. Безыменность придает суждению единой личности ту вескость, которая свойственна приговорам целой коллегии; но стоит подписать внизу имя и проставить «кандидат XYZ», вместо «Новая всеобщая немецкая библиотека», и авторитет ученой статьи кандидата будет этим слишком уж подорван. Моего героя советник завербовал ради его сатиры, ибо сам, хотя в обыденной жизни был кроткой овечкой, на бумаге своих рецензий превращался в вурдалака: так нередко бывает с кроткими людьми, когда они занимаются писательством, в особенности о humaniora и тому подобном; так, например, по Гиббону, кроткие пастушеские народы, прототипы геснеровских пастухов, охотно затевают войны и доблестно ведут их; да и сам Геснер не только писал идиллические картины, но и рисовал ядовитейшие карикатуры.
Наш герой и свеже-завербованный рецензент, со своей стороны, отблагодарил в этот вечер Штибеля нечаянной радостью и предвкушением многих дальнейших радостей, – а именно комариным или осиным талером из оставленной Лейбгебером маленькой коллекции, – не для того, чтобы в уплату за свое зачисление в осиное гнездо критики дать гостю douceur, но чтобы обменять комариный талер на более мелкие монеты. Советник, который, в качестве усердного хранителя серебра в собственном минц-кабинете, был убежден, что все деньги вообще должны быть достоянием кабинетов, – но не политических, а нумизматических, – просиял и раскраснелся от восхищения при виде талера и торжественно сказал адвокату, пожелавшему получить лишь естественную, а не искусственную стоимость этой монеты: «Вот что я называю истинным дружеским одолжением». – «Нет, – возразил Зибенкэз? – истинное одолжение оказал Лейбгебер, который даже не продал, а подарил мне этот талер». – «Но я, конечно, дал бы за него втрое больше, если бы вы только захотели» – сказал Штибель. – «Но послушайте, – перебила Ленетта (восхищенная восхищением и любезностью Штибеля, она старалась незаметно внушить мужу, чтобы он не уступал, причем проявляла удивившую меня решительность), – ведь мой муж не согласен иначе, и талер всегда остается только талером». – «Но в дальнейшем, – ответил Зибенкэз? – мне скорее следовало бы брать с вас втрое меньшую цену, если я буду сбывать вам всю мою маленькую коллекцию, талер за талером». – О добрые души! Если бы все людские Да звучали так же, как ваши Но!
В столь приятный вечер холостой Штибель не преминул проявить истинную учтивость к прекрасному полу и, тем более, к женщине, которая ему понравилась, еще когда ехала в его свадебной карете на свою свадьбу, а теперь нравилась ему вдвойне, сделавшись женой столь близкого друга и столь близким другом его самого. Поэтому он довольно ловко привлек ее к участию в разговоре (до сих пор носившем слишком ученый характер), перейдя по трем манекенам для чепцов, словно по трем камням мостовой, к журналу мод; но слишком скоро съехал на более старый журнал мод, а именно на трактат Рубениуса о нарядах древних греков и римлян. Далее он стал с увлечением излагать ей все свои воскресные проповеди, ибо христианской благодати мало в адвокате, а потому в нем нет и ничего богословского. Когда же она искала свечные щипцы, упавшие к ногам советника, то он держав подсвечник и, низко нагнувшись, светил ей.
Для всего зибенкэзовского дома или, точнее, комнаты, высокоторжественным днем оказалось воскресенье, приведшее туда более высокопоставленную особу, чем выступавшие до сих пор, а именно рентмейстера, г-на Эверара (Эбергардта) Розу фон Мейерна, молодого патриция, который был постоянным посетителем дома господина тайного, фон Блэза, где хотел «набить себе руку в служебных занятиях». Кроме того сей муж был женихом неимущей племянницы тайного, получавшей за пределами Кушнаппеля такое воспитание и образование, которое делало ее достойной сердца своего нареченного.
Стало быть, как в местечке, так и в нашей тернистой повести рентмейстер является видной фигурой – и притом в политическом смысле, но не в физическом; его тело было продето сквозь его цветистый наряд совсем как лучинка сквозь букет полевых цветов – под искрящимися надкрылиями его узорчатого жилетного зверинца[43] пульсировал совершенно отвесный, если не вогнутый, живот, а ноги имели в икрах не больший объем, чем те деревянные чулки, которыми, выставляя их в окнах, вязальщики чулок уведомляют о себе почтенную публику.
Рентмейстер весьма сухим и надменно-вежливым тоном сообщил адвокату, что пришел лишь для того, чтобы снять с него бремя защиты детоубийцы, так как ему ведь приходится вести столь много других дел. Но Зибенкэз очень легко разглядел сквозь этот предлог истинную цель визита: было известно, что хотя подзащитная адоптировала в отцы своего ребенка (столь мимолетно посетившего здешний мир) некоего всадника, развозящего образчики товаров, причем указать его имя не смогла ни она сама, ни судебное следствие, – однако второй отец ребенка, подобно начинающему писателю не пожелавший из скромности подписать свое имя под своей piece fugitive и своей вступительной программой, был не кто иной, как сухопарый рентмейстер Эверар Роза фон Мейерн собственной персоной. Часто бывает, что целый город умышленно fie признает (или игнорирует) Некоторые вещи; к числу их принадлежало и авторство Розы. Следовательно, тайный, фон Блэз, знал, что оно известно и защитнику Фирмиану, а потому опасался, что последний выместит на его родственнике Мейерне похищение наследства, умышленно плохо защищая бедную подсудимую, чтобы тот был опозорен ее казнью. Какое чудовищно низкое подозрение! – И все же даже самая чистая душа нередко бывает вынуждена подозревать, что ее подозревают в таких умыслах! – К счастью, громоотвод для бедной матери уже был выкован и воздвигнут Зибенкэзом. Когда он предъявил его казуальному и мнимому жениху мнимой детоубийцы, тот сразу же признал, что эта прекрасная Магдалина не смогла бы откопать среди местных адвокатов более ловкого святого-заступника (или, по крайней мере, более благочестивого, – добавят автор и читатели, которым известно, что защитой невинности он хотел возблагодарить небо за первый замысел «Бумаг дьявола»). Но тут супруга адвоката внезапно вернулась из комнаты соседа-переплетчика, куда она заходила с кратковременным визитом. Рентмейстер бросился к ней навстречу до самого порога, с учтивостью, доведенной до крайнего предела, – так как открыть дверь она все равно должна была раньше, чем он смог поспешить к ней навстречу. Он взял руку, которую она с пугливым почтением наполовину протянула ему, и поцеловал, склонившись, но возведя взоры кверху, причем произнес: «Мэддэмм, эту прекрасную руку я уже несколько дней держу в своих руках». Из его слов обнаружилось, что он и есть тот канареечный господин, который ее руку, высунутую в окно, тайком улавливал внизу рейсфедером на бумаге, так как нуждался в прекрасной модели для руки на коленном портрете своей отсутствующей невесты, на котором он решил нарисовать голову, основываясь на собственном воображении. Далее он снял перчатки (так как без них он не осмеливался прикоснуться к ней, следуя примеру некоторых древних христиан, столь же благоговейно обращавшихся со святыми дарами) со своих сверкающих колец и белоснежной кожи: чтобы сохранить эту белизну даже в самый сильный зной, он снимал перчатки только изредка, разве лишь зимой, когда опасность загара невелика. Кушнаппельские патриции, по крайней мере молодые, охотно следуют заповеди, которую Христос дал своим ученикам, – никого не приветствовать на улице; рентмейстер тоже был, как должно, невежлив с мужами, но отнюдь не с женами: напротив, к последним он проявлял бесконечную снисходительность. Между тем Зибенкэз, уже вследствие своего сатирического характера, обладал тем недостатком, что был вежлив и общителен с простыми людьми, но слишком непочтителен с высшими. Из-за недостаточной светскости он не умел описывать спиною надлежащую кривую линию перед гражданскими авторитетами, а потому – вопреки голосу своего миролюбивого сердца – держался прямо, словно жердь. Помимо недостаточной светскости, причиной тому было его адвокатское звание, воинственный характер которого внушает его носителю известную отвагу, тем более, что адвокат, в силу своего общественного положения, почти всегда может не считаться с чужим, а потому часто дерзает не уступать в этом отношении даже самым высокопоставленным особам (если только имеет дело не с судейскими сановниками и не с клиентами, которых он обязан обслуживать в меру своих скромных дарований). Впрочем, обычно в душе Зибенкэза человеколюбие незаметно сдвигало кобылку под туго натянутыми струнами, так что под конец они издавали только нежный и тихий звук. Лишь теперь проявить вежливость к рентмейстеру, – намерения которого в отношении Ленетты он невольно угадывал, – ему было гораздо труднее, чем проявить к нему грубость.
Вместе с тем, он испытывал врожденную неприязнь к нарядным мужчинам, – хотя нарядные женщины внушали ему совершенно противоположное чувство, – так что часто он подолгу рассматривал в журналах мод изображения фланговых солдатиков франтовства лишь для того, чтобы хорошенько позлиться на них, а также уверял кушнаппельцев, будто таким человечкам он охотнее, чем кому-либо иному, наносит обиды, ущерб, оскорбления и даже побои. Кроме того ему всегда нравилось, что Сократ и Катон ходили по рыночной площади босыми; но о современном хождении без шляп (chapeau-bas) он был далеко не такого высокого мнения, как о древнем хождении без обуви.
Однако, прежде чем он успел проявить свои чувства иначе, чем выражением лица, подобный засушенному цветку рентмейстер погладил свою куцую бородку и в витиеватой речи предложил себя нашему адвокату в качестве главного покровителя или посредника в известном блэзовском споре о наследстве, отчасти чтобы задобрить адвоката и отчасти чтобы унизить его. Но тот, из отвращения к перспективе получить такого гнома в качестве домашнего гения-покровителя и параклета (утешителя), запальчиво, но по-латыни, воскликнул: «Во-первых, я требую, чтобы моей жене ни слова не говорили об этом пустяковом споре из-за выеденного яйца. Далее, в правом деле я не признаю никакого заступника, кроме правозаступника, а таковым являюсь я сам. Я остаюсь на своем посту, хотя в Кушнаппеле он – весьма постный». Он с такой необычайной беглостью выразил эту последнюю игру слов посредством аналогичной на латинском языке, что я еле удерживаюсь от соблазна привести ее здесь; но рентмейстер, который ни эту игру слов, ни все прочее не смог перевести для себя так вразумительно, как мы это можем прочитать здесь, немедленно и лишь для того, чтобы вывернуться и не обнаружить своего невежества, ответил на том же языке «Immo, Immo», чем он хотел сказать «Да». Тогда Фирмиан продолжал по-немецки: «Правда, опекун с подопечным или кузен с кузеном близки друг другу во всех отношениях: но ведь и на лучших церковных соборах, например на Эфесском, в пятом столетии, дело доходило до потасовки. Да, как известно, игумен Барсум и епископ Александрийский, Диоскор, оба – люди сановитые, до смерти ухлопали там доброго Флавиана.[44] И притом все это событие случилось в воскресенье, а не в какой-либо иной день. Между тем, по воскресным и праздничным дням „божий мир“, который во времена невежества должен был приостанавливать междоусобия, отменяется именно в кабаках (сигнал об его прекращении подается звоном колоколов и кружек), и люди вступают в драки, чтобы суды могли заниматься разбирательством и расправой. Действительно, если прежде число праздников увеличивали для уменьшения числа междоусобий, то теперь особы из судебного ведомства, которые, подобно нам, господин фон Мейерн, хотят чем-нибудь кормиться, должны были бы ходатайствовать об упразднении нескольких мирных будничных дней и о замене их новыми богородицыными и апостольскими праздниками, чтобы прибавилось драк, увечий и штрафов за увечья, а также судебных пошлин. Но, увы, мой прекраснейший рентмейстер, разве кто-нибудь об этом думает?»
Почти все это он смог сказать по-немецки, несмотря на присутствие Ленетты; она уже давно привыкла понимать из его речей лишь половину, лишь четверть, лишь одну восьмую, а также привыкла не интересоваться всей особой рентмейстера в целом. Когда Мейерн холодно и высокомерно распрощался, то свою супругу, удостоенную целования руки, Зибенкэз постарался еще более подкупить в пользу рентмейстера, по мере своих способностей расхваливая его нераздельную и неразделенную любовь ко всему женскому полу, остающуюся в силе, хотя он и состоит в звании жениха, и особенно восхваляя его прежнюю любовь к его предварительной невесте, ныне пребывающей в заточении и в ожидании казни; но этим он скорее предубедил Ленетту против рентмейстера. «Будь же вечно так верна себе и мне, о добрая душа» – воскликнул Фирмиан, привлекая ее к сердцу; но она не знала, что осталась верной, а потому спросила: «Кому же это я могла быть неверна?»
В промежутке между этим днем и Михаэлевым днем, на который приходились местная ярмарка и храмовой праздник, счастье, по всей видимости, прокладывало путь, окаймляя его лишь чистым ровным английским газоном, без каких-либо особых цветочных бордюров (в частности – для меня и для читателей), для того чтобы этот праздник и ярмарочный день открылся нашим взорам внезапно, как живописный город в долине, блистающий и пестрый. Действительно, за это время мало что случилось; по крайней мере мое перо, привыкшее вести летопись более важных событий, вынуждено лишь нехотя отметить то незначительное обстоятельство, что переплетчика, жившего под тем же кровельным и небесным меридианом, что и Зибенкэз, часто навещал рентмейстер Мейерн, но лишь для того, чтобы проследить, как там клеятся «Опасные связи» (liaisons).
Но самый Михаэлев день! – Поистине, мир его запомнит. И даже канун его настолько интересен и богат событиями, что о нем несомненно стоит поведать публике.
Пусть же она прочтет описание этого предпраздничного дня, а затем выскажет свое мнение!
В этот день, или в предсубботье храмового праздника, весь Кушнаппель, как водится, был настоящим работным или сумасшедшим домом для женщин; во всем местечке нельзя было найти ни одной, спокойно сидящей или чисто одетой, – даже самые начитанные девицы не раскрывали ни одной книжки, кроме книжек с образчиками шелка, и не просматривали ни одного листа, за исключением листов выкроек и железных листов для теста, – за обедом почти ни одна из них не ела, ибо движущим механизмом для этих машин и их будущего веселья являлось лишь изготовляемое ими к празднику печенье.
Женщины считают своим долгом устраивать в день храмового праздника выставку своих произведений искусства, причем роль алтарных картин играют печенья. Каждая хозяйка обгрызает и озирает эти печеные вензеля и мемориальные гербы, знаменующие знатность ее конкуренток; печенье висит на каждой как медальон или как свинцовая пломба на сукне, удостоверяющая его добротность. Они обходятся почти без всякой еды и питья; но густое кофе для них – благословенное вино причащения, а тонкое прозрачное печенье для них – благословенная гостия; однако, когда они находятся в гостях у своих подруг, то означенная гостия кажется им наиболее вкусной, и они с особым наслаждением готовы пожирать ее, если она не поднялась и пришла в состояние совершенной окаменелости, так что ее не пробьешь ни пулей, ни штыком, или если она обуглилась до черноты жженой кости, или же стала негодной по какой-либо иной причине; они охотно признают ошибки, совершенные даже самыми любимыми подругами, и стремятся загладить таковые, приглашая подруг к себе и угощая их совсем по-иному.
Что касается нашей Ленетты, дражайшая читательница, то она всегда пекла так, что в ее печеньях ценители предпочитали корку, а ценительницы – мякиш, причем и те и другие утверждали, что лишь вы, моя любезнейшая, смогли бы испечь что-либо подобное. Огонь кухонного очага был второй стихией этой саламандры; ибо первой стихией нашей милой русалки была вода. Купаться, плескаться и, без умолку болтая, рыться, словно в песке, в полной чаше такого богатого хозяйства, как у Зибенкэза, – ибо предстоявшему празднику освящения храма он посвятил все эфраимиты Лейбгебера, – вот что являлось ее призванием. Сегодня ее рдеющее личико не удалось бы поцеловать, но ведь этой трудолюбивой хозяйке действительно было некогда; ибо к десяти часам появилась новая работа, вслед за новым работником, а именно – мясником.
Здесь я сам чихнул, тем самым подтвердив, что публика в конце концов будет мне благодарна за краткий отчет об этом предприятии, – да кем же еще он может быть дан, если не мной. Дело в том, что уже в начале лета четырьмя хозяйствами вскладчину была куплена и пущена в откормку превосходная тощая корова. Переплетчик, башмачник, адвокат для бедных и парикмахер (последний отличался от своих жильцов только тем, что они нанимали свои помещения у него, а он – у своих кредиторов) решили сделать жизнь и смерть этой коровы предметом пакта (Кольбе, этот блюститель чистоты немецкого языка, по своему обыкновению раскричится здесь на меня, неповинного, за применение иностранных слов в этом документе, хотя он и заимствован из римского права), составленного по законной форме и начертанного искусным пером (каковым водила рука Зибенкэза), причем контрагенты пакта, – все они, за исключением того, который сидел и составлял самый документ, стояли кругом и внимательно смотрели на еще незаполненный лист, – приняли на себя следующие обязательства:
1. Каждый из четырех акционеров-совладельцев одной головы рогатого скота обязан и правомочен доить упомянутую голову в порядке очереди.
2. Все издержки по пищевому довольствию, походной кухне и вообще по всему содержанию вышеозначенной головы рогатого скота персонал, ведающий кухонной или откормочной частью, обязан и правомочен покрывать из общей войсковой кассы, и
3. В канун Михаэлева дня, 28 сентября 1785 года, союзники обязаны и правомочны не только умертвить вышеозначенный объект откормки, но и разрубить каждую четверть такового еще на четыре четверти, согласно земельному закону (lex agraria), для распределения между всеми четырьмя участниками.
С этого акта о разделе имущества Зибенкэз снял четыре заверенных копии, по одной для каждого участника; и никогда ни одной бумаги не составлял он с более сосредоточенной радостью. Сегодня подлежащей исполнению оставалась всего только третья статья домашнего полюбовного соглашения этих четырех евангелистов, выбравших для своего общего герба только одно геральдическое и компанейское животное – и к тому же лишь самку того, которое было у Луки.
Однако ученая публика жаждет скорее прочесть мое описание праздника, – а потому этот жанровый эскиз я набрасываю лишь беглыми штрихами. (Тем временем тут выйдет следующее: Кольбе выйдет из себя и снова напустится на меня.) Мясник, этот септембризатор, еще в конце фруктидора добросовестно исполнил свой долг. Четыре тетрарха, совладельца и сотрапезника, все время были ассистентами при этом, и даже старая Сабина здесь много поработала и кое-как заработала. Чтобы угоститься вскладчину (как до сих пор угощали корову, ныне покойную), а заодно пригласить бесплатно и мясника, четверной альянс устроил банкет; но при сем один сочлен лиги – имя его я назову ниже – явился к столу в таком настроении и облачении, которые отнюдь не соответствовали серьезности обряда заклания. – Далее ганзейский союз, заключенный не для боя, а для убоя, стал решать пример на деление по правилу товарищества, и золотой телец, вокруг которого они плясали, был, как должно и по справедливости, разделен различными геральдическими делениями, из коих я для краткости назову лишь волнистое, трилистниковое, зубчатое и ступенчатое, а также рассечение и пересечение. Тем все и закончилось. Обо всей этой зоотомической операции я едва ли смогу отозваться с большей похвалой, чем это сделал ее участник, сам Зибенкэз, который заявил следующее: «Было бы хорошо, если бы двенадцать колен израилевых, а в новейшее время – Римская империя, были разделены так же честно и тщательно, как наша корова и как Польша».








